И у вас же было ДООС. Добровольное общество охраны стрекоз.
Ну почему было? Оно есть.
И Вознесенский же был тоже...
Стрекозавр. У них даже с Генрихом Сапгиром… Генрих – тоже замечательный человек. Дело даже не в его текстах. Он сам по себе – явление. Вот они вдвоем – Холин и Сапгир – что‑то поразительное. Дон Кихот и Санчо Панса. Они ко мне приезжали на улицу Артековскую. Представляете? Вот сейчас, в их возрасте, я понимаю, боже, как это они ехали? Это ж из центра Москвы, туда, на Артековскую. И они приезжали, и мы сидели, распивали, стихи читали, разговаривали. Сколько мы вечеров провели поэтических. Сколько прекрасных дел совершили.
И вот когда я ДООС создал, общество возникло в 84‑м году из моего стихотворения ДООС – добровольное общество охраны стрекоз. Потому что: ты все пела. Это – дело. Из басни Крылова, но с другим смыслом. Не я это открыл. Оказывается, Ван Гог тоже это заметил. Что права стрекоза, пение‑то – это дело. И вдруг в 99‑м году и Сапгир – это, кстати, год его смерти. И потом Вознесенский заявили: «Мы хотим официально быть в ДООСе. Со званием». А у меня было звание – Стрекозавр. И вот: «Я тоже хочу». Хорошо, Вознесенский – Стрекозавр. Сапгир говорит: «А у меня какое звание?» Я говорю: «Ну придумай себе какое‑нибудь». – «А Вознесенский – Стрекозавр? А я тоже хочу быть Стрекозавром». Я говорю: «Ну, ладно, чтобы не все были на одно лицо, я буду Стихозавром. А вы, как два гения, будете Стрекозавром». Но там еще есть два гения – Леша Хвостенко, соавтор Волохонского по этой песне (говорит нараспев) – «Над небом голубым, есть город золотой…» Там, правда, они темнили оба, кто автор.
Из них в смысле?
Ну конечно. Там потому что начальный текст был Анри. Но песенный лад и музыка – это все Леша. То есть в гениальную песню это превратил Леша. Я его называл Моцарт гитары. Мы сдружились. Однажды я вдруг получаю в 88‑м году какую‑то посылку из Парижа. А я под наблюдением, я же…
Вы же Лесник…
Да, Лесник (улыбаются). Ну, думаю, сейчас вообще заметут. Посылка вся в марках. И они зовут меня в Париж на фестиваль международного авангарда. Почему‑то меня выпустили. Я не знаю, почему. Это был мой второй выезд. Первый был в Финляндию. А второй – в Париж. Ну и там я так (подчеркивает) подружился с Лешей. И он написал, посвятил мне стихотворение замечательное. «Часослов» оно называется. Но его цитировать бесполезно. Его читать надо.
Он был уникальный, конечно. И вот Анри Волохонский в этом году нас покинул…
Да, ушел Анри. Он все хотел меня с ним как‑то сдружить. Но Анри – в Израиле, я в Москве. Леша – в Париже. Но что интересно. Мы справляли 25‑летие ДООСа в Литературном музее в ноябре‑месяце в 2004 году. Год ухода Хвоста. Подходим к музею, а он стоит. Пришел. И он тогда произнес пламенную речь: «Из всего, что делается в современной поэзии, мне ближе всего ДООС». Так что он в ДООС не входил, но… мнение высказал совершенно четко.
А вот шестидесятники. Если взять, в общем, это расхожее мнение, это миф или действительно было…
Шестидесятники – это абсолютный миф. Они совершенно, абсолютно разные люди. С разным пониманием мира, истории и т. д. Ну возьмите ту же Беллу Ахмадулину. Она могла так сказать: «Мы обращались к Брежневу. Мы обращались в ЦК. Не трогайте Солженицына. Но нам никто не отвечает. Дак обратимся к Богу», – и на коленях там... А вот Евтушенко, который дал точнейшие политические, лиропоэтические формулы века, что называется. А Андрей, ну смотрите, он же весь вот в этих строках: «Ни Иегова, ни Иисусе… Небом единым жив человек». Это Шагал
Или:
Можно и не быть поэтом,
но нельзя терпеть, пойми,
как кричит полоска света,
прищемленная дверьми!
Слушайте, если б ничего не написал, только это, уже все, уже ясно, что он гениальный поэт. Ну а «все прогрессы реакционны, если рушится человек» – это же на века, навсегда. Это же не просто так слова. Но это не политический человек. Он хотел. Ему хотелось влиять. – Нет. Он еще и мистический человек. Вот понимаете, он написал поэму. «Белый урагангел» она называется. Где описал, помните, был в Москве жуткий ураган, сейчас‑то нам такое не кажется жутким, сейчас каждый день такое.
Это 98‑й год был, этот ураган.
Да, да, да. Вот этот он и описал. Перевернутые могилы на Новодевичьем… там, кстати, у него повторяющийся образ – кресты как плюсы. Земли к небу. И вот в день его отпевания мы из ЦДЛ – в церковь святой Татьяны. И вдруг во время отпевания слышу какой‑то шум, думаю, чего это они надумали крышу‑то чинить. Да и день‑то субботний. Грохот. А это, оказывается, ураган. Жуткий ураган. И мы едем на Новодевичье, там все, как у него описано. Прям иллюстрация к его словам. Ну мистика! А разве не мистика – мы идем по переулку Вознесенскому, там стоит лютеранский храм, бывшая фирма «Мелодия», Андрея Первозванного, мы спускаемся по переулку – там стоит церковь Вознесения. Не мистика? Мистика.
Мистика, конечно. И сегодня вы еще вспоминали, когда мы готовились к передаче, как пошел снег…
Да. У Евтушенко, на 40‑й день.
Идут белые снеги, как по нитке скользя,
Жить и жить бы на свете, да, видно, нельзя…
Он написал в сорок с чем‑то лет, у него был приступ язвы, в Тбилиси он отравился. И тут на сороковой день – белые снеги… Лето – а вот, идут. Мистика. Поэты, я в этом абсолютно уверен, поэзия воздействует не только на умы и сердца. А все, что воздействует на умы и сердца, воздействует на природу, на космос, на Вселенную. Неслучайно же наши цари так боялись поэзии. Ну просто фобия была у Николая I. Он же Полежаева, студента, молодого человека… тот написал шутливую поэму, как студенты штурмуют публичный дом. Он его вызывает к себе, беседует с ним всю ночь и ссылает в солдаты. И следит очень внимательно, чтобы ни в коем случае его не повысили в звании, не сделали офицером. И он так и погиб, Полежаев, в лазарете, крысами объеденный…
Я эту историю не знаю…
Жуть кошмарная. За Лермонтовым он следит. И когда Лермонтов гибнет, говорит: «Собаке – собачья смерть». Что это? Это поэтобоязнь. И Пушкина, конечно, он боялся, как огня. Просто уважал, потому что чувствовал мощную силу. Но, конечно, боялся. Ну слушайте, это слыханное ли дело – славу России хоронят тайно ночью. Два жандарма везут. Все. Весь почетный караул. Я это не к тому, что такие‑сякие злодеи. Но Мандельштам прав – только в Росси так любят поэзию. В России за нее убивают.
А вот сейчас за нее убивают? Сейчас вообще боятся поэтов?
Как вам сказать. Конечно, я не могу сравнить жизнь свою, а она прошла при такой вот эстетической диктатуре и чудовищной глупости, но понимаете, какая интересная вещь, эти же люди, которые все это осуществляли, все это безобразие, устанавливали диктатуру в эстетике, которые диктовали, как надо писать, как не надо писать, они же по‑прежнему сидят на своих местах. (пауза) Я не буду называть их фамилии. Дело не в фамилиях. Ну и они теперь уже не по зову партии, а по зову сердца. Как Шолохов сказал: «Некоторые говорят, что мы действуем по указке партии. Нет. Мы действуем по указке сердца. Но сердца наши принадлежат партии». Вот сердца их принадлежат партии глупости, косности и твердой уверенности, что литература или культура… как говорил Любимов: «Они думают, что культурой можно управлять». Нет, друзья мои. Культура управится с кем угодно. А вот культурой управлять невозможно. Это Он (показывает наверх) только может. И то Он, по‑моему, не вмешивается.
Или по очень важным моментам.
Да.
Заканчивая тему шестидесятников. Будет еще время, когда поэзия будет собирать стадионы? Или это было настолько уникальное стечение обстоятельств?
Слушайте, я все время это говорю и боюсь, немножко надоел с повторением. Но все‑таки скажу еще раз. Сколько стадион «Лужники» вмещает?
В свое время сто тысяч вмещал. А сейчас, по‑моему, меньше.
Ха‑ха‑ха! Я смеюсь. А сколько вмещает интернет?
Ну, интернет. У нас только на Стихи.ру – миллионы пользователей.
Ну! Вот вам ответ. Такой гигантской аудитории…
Просто раньше надо было прийти на стадион. А теперь можно, сидя дома, смотреть Литклуб.TV.
Конечно, это удивительно. Спасибо тебе, господи, что я дожил до этих времен. Что между стихом, возникшим в моей голове в полночь, и его публикацией возникает, ну, четыре минуты. Все. И уже отзывы идут. Сразу. Секунда.
А вы активно пользуетесь интернетом?
Часа три‑четыре‑пять, конечно. А если потный вал вдохновения, как у Ильфа и Петрова, куда денешься, сидишь сутками. Это все глупость говорят – интернетзависимость. Это от себя зависимость. А что, у Толстого не было зависимости…
Все зависит от того, чем в интернете заниматься.
Разумеется. Конечно.
Скажите, а у вас есть понимание, видение, представление о том, а как вообще поэзия развивается?
О, это такая дамочка! Скажу я вам. Так же, как в любви, никогда не знаешь, в какую сторону сердце колыхнется, и у тебя, и у твоей возлюбленной, так и в поэзии. Я знаю только, что она удивляла, удивляет и будет нас удивлять своими неожиданными поворотами. Совершенно неожиданными. Конечно, пока нетрудно предсказать, что в ближайщие годы пока по‑прежнему будет господствовать… вот Хлебников написал: «О, засмейтесь, смехачи!» – поэты-смехачи. Это без уничижительного. Да.
Девушка в прозрачном платье белом,
В туфлях на высоком каблуке,
Ты зачем своим торгуешь телом
От большого дела вдалеке.
Иртеньев написал. Как‑то так ложится на душу сразу же. Ироническое отношение к жизни. Стихи Саши Черного. Обэриутов. Господствует Хармс. Так что на ближайшее время – это. Потому что очень уж действительность какая‑то такая, смешная. Поэтому ироническое отношение к миру и недоверие ко всякому пафосу. В этом смысле я перед вами мастодонт, и мамонт, и ихтиозавр, потому что ирония – да, конечно, ирония. Но никуда не денешься и от… То, что есть в Вознесенском, в Маяковском. – мне не чуждо. Я все‑таки восхищаюсь – перед господом, перед женщиной, перед природой, перед мирозданием, перед Эйнштейном, как это все сотворено и создано. Этот восторг во мне живет. Это немодно.
Это, кстати, меня и поражает. Я хотел оставить это на финал передачи, но, ладно, коли вы уже сейчас сами произнесли слово «восторг». Меня тоже поражает ваше такое отношение к мирозданию, такое восторженное. Ведь подтекст этого практически: аллилуйя!
Ну, разумеется. Но это старая традиция русской поэзии. Возьмите стихотворение Державина «Бог». Куда денешься. Но это естественно. Восторг.
Хотя потом, начиная с Лермонтова, пошло вот это: поэт мрачный такой, пессимистичный.
Да, потом это стало господствующей интонацией. А у Некрасова уже вообще в плач перешло. Там рыданье сплошное – «выдь на Волгу, чей стон раздается…»
А смотрите – поэзии накоплено много, чудовищно много накоплено прекрасного – Золотой век, Серебряный, шестидесятники…
Да Серебряный век – такая же выдумка, как и шестидесятники. Ну что серебряного было в Гиппиус или в Марине Цветаевой?
Вздрогнешь – и горе с плеч
И душа горе
Дай мне спеть моей горе
Черной ни днесь, ни впредь
Не заткну дыры.
Дай мне о горе спеть
На верху горы.
Та гора была как грудь
Рекрута, снарядом сваленного.
Та гора хотела губ
Девственных, наряда свадебного
требовала та гора.
Океан в ушную раковину
Вдруг ворвавшимся ура!
Та гора гнала и ратовала…
Что тут серебряного? Ученица Маяковского!
Ну да, да. Вопрос вот в чем. Все равно это, как ком, накапливается, одно, другое, направления разные, течения. От этого поэзия становится сложнее?
Конечно. Ну что вы. Такие сложные образы, как «облако в штанах». Или «как кричит полоска света, прищемленная дверьми». Это не могло возникнуть у поэта XIX века. И XVIII века. Это только в XX веке могло появиться.
А эта сложность – может быть она одной из причин ослабления читательского интереса к поэзии? Хотя вы это оспариваете. Может, она в излишней усложненности? Что поэты стали слишком поэтами для поэтов? То есть только специальные люди могут в этом понимать?
Дорогие мои телезрители (смотрит прямо в камеру, на зрителей), я верю, что вы все можете понимать. Все, о чем я вам сейчас говорил, и все, что я вам сейчас читал, это может нравиться или не нравиться. Но понимать это может каждый из тех, кто меня слушает. Я не верю, что Теория относительности сложна. Она ничуть не более сложная, чем Ньютон. Ньютон еще посложнее будет. Я не верю, что Лобачевский сложнее Евклида. Сложность мира – она всегда одинаковая. Конечно, мир и бог умнее человека. Вне всякого сомнения. Мы все время сталкиваемся с высшим разумом. Ну и, как говорил Христос: «Царство божие нудится». Нужно какое-то усилие. В свое время к Евклиду обратился фараон из династии Птолемеев: «Что там за геометрия, что за наука такая, покажи мне». Тот стал ему показывать: a, b, c. «Ой, сложно. А покороче нельзя?» Ему Евклид и говорит: «Дак ведь царского пути в геометрии не существует». Так что, конечно, царского пути ни в поэзии, ни в физике не существует. Везде нужны внутренние усилия.
Но я вовсе не хочу сказать, что те, кто не понимает поэзию, – такие нехорошие люди. Есть еще природная расположенность. И с этим тоже ничего не поделаешь. Одни люди влюбляются, а другие – нет. Спокойно проживают свою жизнь. Вот те, кто спокойно, рационально проживают свою жизнь, это не значит, что они глупы или плохи. Так они устроены. Конечно, сказать, что поэзия так уж совсем для всех – это все‑таки преувеличение. Это раньше говорили: «Искусство принадлежит народу». Никому не принадлежит искусство. Даже тому, кто пишет стихотворение, это стихотворение не принадлежит.
Как только он его написал, оно уже не его.
Да нет, еще раньше. Как сказал Вознесенский: «Стихи не пишутся – случаются… Не написал – случилось так». Самые лучшие стихи – те, которые возникают сами.
Ну а с тезисом Александра Сергеевича, что «поэзия должна быть глуповата», вы, наверное, категорически не согласны?
Ее вырывают из контекста. Так же, как Пастернака вырвали из контекста: «Не впасть, как в ересь, в неслыханную простоту». Так ведь «как в ересь» не впасть. Это ж не значит – давайте будем еретиками и все. Но в ересь можно, можно и в простоту. И у Пушкина это письмо к Вяземскому. В ответ на его стихотворение «Русский бог». Стихотворение длинноватое. По теперешним временам – дерзкое. «Бог прокисших сливок, вот он, вот он, русский бог». Антиклерикальное. Сейчас бы сказали: оскорбляющее чувства верующих. Сейчас бы его упекли. Но Пушкин ему отвечает с поэтической точки зрения: понимаешь, оно слишком умное. А поэзия, прости господи, должна быть глуповата. Так что Пушкин очень точно показывает эту тонкую грань. Глуповата, но не глупа же.
То есть это и сказано по конкретному поводу и сказано так, чтобы не сильно обидеть, такая мягкая форма.
Чтобы не сильно обидеть умнейшего человека России, написавшего Конституцию для Польши и т. д. и великого знатного вельможу. Так аккуратненько ему пояснить, что он по призванию своему все‑таки не совсем поэт.
А вы любите всякий эксперимент в поэзии? И как отличить эксперимент, который ради эксперимента...
Никак. Нету таких. Ну, кто‑то, может, занимается, это делает, но я этого не понимаю. Что значит эксперимент в поэзии? Но ведь тогда вся жизнь – эксперимент. Вот я иду на свидание. Это ж тоже эксперимент. Может, да, а может, нет. Может, сложатся отношения, может, не сложатся. Вот я объясняюсь в любви, опять же, может, будет отклик, может, не будет. Есть момент, не эксперимент, а другое. Видимо, и люди тоже разные. Вот я из такого теста создан: когда вижу что‑то непонятное, я радуюсь. И мне интересно – я этого не понимаю, я этого не знал, ну‑ка, ну‑ка, а вдруг там чего‑нибудь есть. А большинство, наверное, людей все‑таки настроены…
Это пугает. Непонятное пугает.
Да. Непонятное пугает. Но тоже можно понять – мало ли чего. И у них срабатывает охранительный инстинкт. А не обманывают ли? Как говорил Маяковский: «Не шулер ли?» Ну какой эксперимент? Как говорил Маяковский:
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая!
и окровавленную дам, как знамя.
Вот и весь эксперимент.
Ну, хорошо, скажем, не эксперимент, а яркая форма. Вот как отличить, когда яркая форма просто ради яркой формы и у нее нет ничего за душой. Или форма яркая, которая подкреплена глубоким содержанием?
В поэзии – это я твердо убежден – форма со-дер-жа-тель-на (говорит по складам). Самые мудрые, самые глубокие мысли, высказанные просто так, вне какого‑то звукового оформления, метафоры, в поэзии не звучат. И в то же время там иногда звук значит гораздо больше, чем смысл самого обычного слова. Как‑то про мою поэзию Генрих Сапгир сказал замечательные слова: «Тут, в отличие от концептуализма, важен не сам заостренный смысл слова, а то, что кроется за этим смыслом».
Есть такой гений. О нем мало говорят, бурбонской крови, преподавал в Казанском университете – профессор Бодуэн де Куртенэ. В 12‑м году он создал теорию фонемы. Что такое фонема? Вот, допустим, слово «свет». Оно состоит из звуков – с в е т (произносит звуки). Давайте уберем какую‑нибудь букву, любую. С, допустим – вет. Уже не совсем понятно, что это «свет». А иногда можно изъять несколько букв, а все равно смысл остается. Вот это и есть нечто, стоящее за произнесенным и за звучащим. Мы можем сказать: корова, курова, кирова, и все равно поймем, что «корова». Звуков множество, а фонема там, за ними, смысловая кроется какая‑то одна. Вот я думаю, что будущее, отвечая на предыдущий вопрос, за фонемной поэзией. Какой‑то виртуальный, таинственный смысл, который кроется за произносимыми словами. Это Фет в свое время подметил, что, «не знаю сам, что буду петь – но только песня зреет».
И еще у меня есть текст, исчезающий на глазах. Вот смотрите:
Чижик‑пыжик,
Где ты был.
Чижик‑пыжик
Где ты
Был
На глазах исчезающий текст.
Или: человек рожден для счастья, как птица для полета. (Короленко)
Человек рожден для счастья, как птица
Человек рожден для счастья
Человек рожден
Человек
На глазах исчезающий текст.
Или однажды я написал в 88 году комментарий к отсутствующему тексту. Начинался он словами: «Этот текст является комментарием к отсутствующему тексту. В то же время отсутствующий текст является комментарием к этому тексту». И мне критик Данила Давыдов сказал: «Но тогда все является текстом». Я ему говорю: «Именно это я и хотел сказать». Некий текст, который как бы отсутствует. Молчание содержит в себе все слова, какие только есть на земле. С моей точки зрения, у поэзии есть большие перспективы в этом направлении.
Ну и потом вы знаете, поэзия все больше становится похожа на современную физику. На современную космологию. Это нетрудно проследить. Когда вы читаете современную космологическую статью или про какие‑то частицы, которые одновременно волна, и волна, которая одновременно частица, и вам говорят, что частица, которая сейчас здесь, вот тут (показывает на сторону груди, где сердце) на нее воздействуют, а она, может, на Марсе откликается без малейшего промежутка пространства‑времени. Это что? Это поэзия. Но это квантовая физика. Так что идет сближение. И еще одна вещь, очень важная. Физики открыли так называемый антропный принцип мироздания. Принцип этот гласит следующее: этот мир таков, как он есть, потому что мы на него смотрим. То есть когда мы на него смотрим, мы своими глазами воздействуем на него и творим его. Казалось бы. Марксисты бы сказали: субъективный идеализм. Да, субъективный идеализм, совершенно верно. Но это подтверждается современными физическими опытами. Так вот поэзия – это такая квантовая физика. Мы все время изменяем мир. Нет никакого мира. Он все время будет субъективней и субъективней. И в поэзии чем субъективнее, тем лучше. Хотя нас‑то учили – реализм, отражать. Ничего мы не должны отражать. Мы должны субъективное. Насколько ценится в физике практический результат и т. д., настолько в поэзии самое главное – субъективное, неповторимое ощущение мира. Которое нам дарит каждый великий поэт. Читаете Вознесенского – это Вознесенский. Вы его не спутаете ни с Маяковским, ни с Евтушенко, ни с Беллой Ахмадулиной. Ни в коей мере не спутаете. Так устроено.
Самое ценное в поэзии – это субъект. Поэтому поэзия – это доверие к человеку. Абсолютное доверие. Бесконечное. И этот человек – автор. То есть поэт. Я вообще против профессии критика. Переводится это как «острый судия». Не нужны никакие острые судии. И вообще не нужно ничего критиковать. Вот я встречаю женщину, я ж не начинаю: у нее нос не такой, у нее рот не такой и т. д. Я либо с симпатией и интересом смотрю, либо не испытываю интереса. Но критиковать не надо. Как можно критиковать человеческую душу? Мне очень не нравится, когда говорят, вот, графоманство. Что значит графоман? Что написал и у него не получилось? Ну, не получилось, ну и что? Но он что‑то выражал, что‑то хотел сказать. Что‑то важное для него. Он восхитился, что у него срифмовалось впервые в жизни: кровь – любовь. Ну да, он не знает, что до него это прорифмовало еще два миллиона авторов. Но что из этого? Он для себя‑то это открыл. Поэтому всячески приветствовать надо и поощрять то, что люди устремляются к поэзии. Влюбляются в рифму или пишут без рифмы. Это ж тоже смелость какая – взять на себя и вдруг написать стихотворение без рифмы. Ведь если нет рифмы, то должен быть образ, должна быть мысль, должен быть неожиданный совершенно там, внутри, ход. Это очень сложный жанр. Но я в последнее время тянусь обратно в рифму. Не потому что, как Пастернак, «впасть, как в ересь, в неслыханную простоту». Никуда я не впадаю. А просто так легче многие вещи сказать. Вот, думаю, расскажу‑ка я вот про те же шестидесятые годы. А потом думаю, зачем. Я вам сейчас стих напишу. Так что поэзия – это еще возможность краткого послания. Азбука Морзе, такая телеграмма. От бога к человеку, от человека к богу. От человека к человеку, что то же самое. Вознесенский на мое шестидесятилетие написал такое стихотворение:
Константирует Кедров поэтический код декретов.
Константирует Кедров недра пройденных километров.
Так, беся современников, как кулич на лопате,
Константировал Мельников особняк на Арбате.
Для кого он горбатил сумасшедший арбайтер?
Ну для кого горбатился? Для себя. Мельникову было приятно – вот, особняк на Арбате. Я был польщен, что мою поэзию он сравнил с этим замечательным строением на Арбате, которое находится в Кривоарбатском переулке. Это место прославилось тем, что там в отделение милиции доставили мальчика, который читал монолог Гамлета, Шекспира. Но еще Андрей однажды пригласил меня на ночной эфир, который длился три часа. Это в 94‑м году был мост между Нью‑Йорком, Иерусалимом, Тбилиси и Киевом. Андрей любил очень всякие мистификации. Он говорит: «Давай, будто бы ты поспорил со мной, что я не напишу стихи в эфире. А я напишу. – Вынимает такую амбарную книгу, у него там заготовки. И потом говорит: – поскольку тут рядом со мной Кедров, он меня вдохновил, и я вот написал». И прочитал стихотворение:
Раз, и два, и три, четыре,
С Костей мы сидим в эфире.
Вся Россия в эйфории.
Митингуют поварихи,
Гуси с шеей Нефертити
Нас за все приговорили,
Говорите, говорите,
Мы виновны, что отечество
У разбитого корыта.
Если это вас утешит,
Говорите, говорите.
Костя, не противься бреду,
Их беде пособолезнуй.
В наших критиках по Фрейду –
Их история болезни.
Костя, Костя, как помирим
Эту истину и ту,
Станем мыслящим эфиром,
Пролетая темноту.
По‑моему, гениально сказал.
Говори, не умолкай.
Ну что же, Константин Александрович, и напоследок несколько кратких вопросов. Какие бы три книги вы взяли с собой на необитаемый остров?
Хлебникова. Евангелие. И «Похождения бравого солдата Швейка».
Прекрасная компания (смеются). Какое слово вам не нравится, вы стараетесь его не употреблять?
Послушание.
А какое слово, наоборот, нравится, вы его любите, может быть, даже ассоциируете с собой?
Поэзия.
И что бы вы пожелали нашим телезрителям, многие из них пишут стихи, кто‑то прозу.
А можно немножечко развернуто? Чуточку?
Конечно.
Меня сейчас спрашивают: «Почему вам не близок Бродский? Разве вы не цените?» Ценю! «А почему он вам не близок?» Он все время рассказывает, как ему плохо. Ну, действительно, человеку плохо. Во‑первых, он умрет, во‑вторых, он болеет, в‑третьих, он теряет близких. Да мало ли чего, несправедливость кругом и все такое. Но, друзья мои, если я пишу и у меня получается стихотворение, это такая высокая награда, это такое счастье! Поэзия – это рай на земле. И если я пишу и при этом я несчастлив, значит, у меня стих не получился. Поэтому рай, счастье, радость, вот что я желаю нашим дорогим телезрителям и слушателям. Рай поэзии. Неважно, что этот рай в аду. Он всегда при нас.
И свет во тьме светит.
Друзья мои, на мой взгляд, потрясающий разговор. Поэзия – это рай на земле. И я зарядился какой‑то энергией радости и ликования нашего бытия, да, в котором действительно много страдания, но есть что‑то высшее. И этот заряд ликования я от Константина Александровича сегодня получил. Спасибо большое!