Современная литература
Современная литература
Уйти. Остаться. Жить

Николай Пророков: «Не Гамлетом брожу по залам»

Легендарные для поэзии шестидесятые. Весь Советский Союз взахлеб читает и слушает мейнстрим – Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Роберта Рождественского, Беллу Ахмадулину. Бум эстрадной поэзии, которая собирает стадионы. В 1968 году основана знаменитая литературная студия МГУ «Луч» Игоря Волгина, в недрах которой в начале семидесятых зародится литературная группа «Московское время». Параллельно буйно цветет андеграунд – Лианозовская школа, объединение СМОГ, созданное Владимиром Алейниковым и Леонидом Губановым, и другие. На счастье интеллектуалов в 1966–1967 годах в журнале «Москва» публикуют роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», который сразу становится культовым. И это, конечно, еще не все.

И как раз в это время не где-нибудь, а в легендарном Подвале в Мансуровском переулке, где Булгаков поселил своего Мастера, в нищете, на крохотную стипендию живет никому не известный и остававшийся неизвестным до 2017 года поэт Николай Пророков (1945 – 1972). Поэт не то чтобы самобытный (слово «самобытный» больше подходит какому-нибудь поэту-почвеннику), а – самостийный, тонкий, философичный, своей поэтикой ни на кого из современных ему российских стихотворцев не похожий. Ориентировавшийся в своих эстетических вкусах на англо-американскую поэтическую традицию. И в итоге так и не примкнувший ни к одной из литературных групп – ни к официальной, ни к подпольной.

Кто же такой этот поэт и как он оказался в легендарном Подвале? Пожалуй, мы ничего бы не узнали об этом талантливом и рано, в 27 лет, по своей воле ушедшем из жизни поэте, если бы не его вдова Элеонора Лебедева, подруга Елена Медведкова (1934–2010) и ее дочь Ольга Медведкова, которые много лет хранили архив, пытались донести его до читателей. Удалось это только в 2017 году – несколько стихов опубликовали в израильском альманахе «Зеркало», в том же году благодаря издательскому проекту Владимира Орлова вышла первая книга «Стихи разве дом», составленная Ольгой Медведковой (она же написала прекрасную статью-предисловие). Повезло, что эта публикация и книга вовремя попались на глаза нам, составителям антологии «Уйти. Остаться. Жить», и Николай стал одним из ее героев.

Как становится ясно из воспоминаний Элеоноры Лебедевой (интервью с ней опубликовано в книжном приложении «НГ-Ex libris» от 28.03.2019) и Ольги Медведковой, по сути, булгаковский Подвал был своего рода художественно-литературным салоном. И центром, вокруг которого вращалась его жизнь, стал Николай Пророков. Сформировался круг близких друзей, «общество милых лиц», если использовать цитату их стихотворения Николая. Там читали, беседовали, сочиняли, музицировали, «слушали музыку на старенькой радиоле Николая: записи, которые слушала молодежь нашего поколения и записи французских певцов, которые удавалось достать (Эдит Пиаф, Жак Брель, Барбара Стрейзанд, Шарль Азнавур)». Это был прекрасный уголок свободы, где наслаждались романом «Мастер и Маргарита», даже играли в него, распределяя роли, и Николая называли «наш мессир». Цитаты из его стихов были в этом кругу своего рода культурным кодом, языком, который всех объединял. Как отмечает Элеонора, это не были обычные студенческие тусовки: «дверь была открыта, но Николай желал видеть только тех людей, которые были близки ему по духу. Некоторых людей из тех, кто бывал, мы теперь видим по телевизору». Дамы в один голос говорят, что Николай был красив, элегантен, светски обаятелен. А учились Николай и Элеонора собственно рядом с Подвалом, в Институте иностранных языков им. Мориса Тореза, он – на английском переводческом факультете, на отделении машинного перевода, а она – на педагогическом факультете французского языка. Впрочем, так же прекрасно, как английский, Пророков знал французский, в последние годы работал во французском отделении радио «Маяк».

Несмотря на эти, казалось бы, благополучные биографические факты, жизнь Николая Пророкова была далеко не безоблачной, что и привело в итоге к психологической драме и раннему самовольному уходу. Когда Николай родился, семья жила в Мурманске, позже перебрались в Москву. Отец служил морским военным, работал в Министерстве обороны и по складу характера был истым советским служакой, – так что своего утонченного творческого сына он не мог понять ни при каком раскладе. Мать, которую Пророков очень любил, страдала от неизлечимой болезни и окончила жизнь самоубийством. Для Николая это был тяжелый удар. А потом отец привел в дом новую жену. Понятно, что жизнь в такой обстановке стала для поэта невыносимой. Так он и очутился в Подвале Мастера.

Но хотелось бы вернуться к тому, с чего мы начали статью. К тому, что в такой богатой поэтической среде, как Москва шестидесятых, Пророков так и не смог «пристегнуть», «подверстать» свое творчество ни к одной группе. Хотя, как вспоминает Элеонора Лебедева, конечно, он всюду ходил, интересовался. В тот же самый Литературный институт. Но что-то не пошло, не устроило. Кстати, нужно сказать и еще одну вещь: при жизни у поэта была всего одна публикация, в журнале «Иностранная литература», и то это было не оригинальное стихотворение, а вольное переложение Роберта Лоуэлла (поэт переводил и даже чуть-чуть подрабатывал переводами).

Но больше всего поражает тот факт, как отреагировал на поэзию Пророкова Андрей Вознесенский. Этот эпизод описан в статье Ольги Медведковой. Поддавшись на уговоры друзей, Николай отнес подборку тогда уже маститому творцу. Подборку Вознесенский «вернул без комментария и обронил при прощании: ”Вам, молодой человек, давно пора зарабатывать на жизнь литературой”». Реакция, на мой взгляд, очень дихотомичная: с одной стороны, похвалил, обнадежил, а с другой – не поговорил, не сказал, что нравится и не нравится. В конце концов, не помог с публикацией. Реакцию эту теперь мы вряд ли поймем: возможно, он оценил «весовую категорию» Пророкова, но поэтика его оказалась для него слишком чуждой.

Непохожесть, неприкаянность, надлом – такие характеристики приходят на ум при мысли о поэтике Николая Пророкова. Но одновременно кажется, что при всей мучительности такая «изломанность» превращается в его фирменный знак. Я бы даже сказала – клеймо или крест. Под влиянием западной и американской поэзии в поиске своего голоса он ушел от благостной, баюкающей русской силлаботоники. Уже очень рано, в возрасте Лермонтова, он нащупал свой ритм – нервный, скачущий, как кардиограмма, подвижный, как ртуть, и местами по интонации и проницательности едкий, ядовитый, беспощадный. И к другим, и к себе. Чем-то он очень похож на танец фехтовальщика (выпады, отскоки, виртуозная игра клинком), на героя какой-нибудь пьесы Шекспира. Только все это не понарошку, а взаправду, и на кон поставлена жизнь:

Ах, вы актёры?!
Что ж? – добро!
Но я на сцену не согласен.
Не ряженых
Мне мир подвластен.
Не в грим макается перо.

Мне платная уныла честь.
Не Гамлетом брожу по залам
И что на свете счастье есть,
Увы, не пьеса мне сказала.

Но ведом
Трепет лицедейства,
Его чарующий акцент,
Когда звучит аплодисмент
В миг
Неподдельного
Злодейства.

Поэт с самого начала ощущал себя не тем, не здесь, как будто бы его случайно занесло и вбросило в эту жизнь. Мысли об этом, как тайные знаки, вешки, разбросаны по всем стихам. Но удивительным образом они не внушают ощущение антагонизма. Понимаешь, что это мучительная и умная рефлексия утонченного творца. За его ритмомыслью интересно идти, проживать и ощущать внутри ее себя: «Но не в последний раз, / между деревьями протискивая тело, /пытаюсь /сжиться с вольностью / и полностью / увидеть все, / чего не смело / воображение вчера»; «Изнутри / зудящий лепет, / оброк словесности: / «Инерция – коммерция», / Савелий верен… /… труха – ха-ха – суха… / Причин и следствий нет. / Одно «теперь» / в бесплатной точке. / И выдох не спеша: «Не лезьте, слезьте… <…> Не то! Не так / Вернее, все равно! / Не этак иль не так. / Все равноправно, / дымно. /И лишь поверх – / сверкает в напряженных пальцах / (и выдох не спеша – / «не лезьте, слезьте…») / – лезвие». Да, Пророков пишет, что «не Гамлетом хожу по залам», тем не менее, он представляется как раз таки Гамлетом, ломающим голову над вечным вопросом.

В разговоре с Элеонорой Лебедевой, как это ни было трудно, я все-таки задала вопрос о раннем уходе Николая из жизни. Для затравки я привела следующие строки. В поэме «Семь аккордов», написанной в последний год жизни, он констатирует: «Мне оборотнем мир вставал / в роскошестве кривых зеркал. / Но за блестящею личиной, / за позолотой и за глиной, / там, где кончался тронный зал, / зиял немыслимый провал» и «День будущий – тревожен и прекрасен. / Гляжу туда, как в черную дыру, / а там – огни далеких басен. / Из них одна о том, / как я умру». Или, например, вот цитаты из ранних стихов: «И я средь них не тот. / Но не бегу, настырно кроток. / Настырно для себя/ Топчусь, ногами шевелю, / Всё порываюсь с места,/ Как кошка, когда надо пить… / И мысленно твержу,/ Что я не местный,/ случайно занесло, / Что я не здесь служу». Я спросила – можно ли считать, что причина самовольного ухода Николая из жизни – это ощущение невстроенности, несовместимости, внутренней «эмиграции», причем от всего мира?

Элеонора ответила так: «Отвечу, конечно. Хотя и вправду больно, несмотря на пролетевшие 45 лет. Как будто все было вчера… У Николая всегда были особые отношения со смертью. Он не боялся смерти и даже ощущал какое-то любопытство по отношению к ней. Словно хотел узнать, что же будет дальше. Он действительно чувствовал себя не на месте и неуютно в этом жестоком мире. Он хотел быть в “обществе милых лиц”. Но часто чувствовал себя чужим и среди них. Это просматривается в очень многих стихотворениях. Я думаю, вы правильно поняли причину его ухода. Кроме того, смысл своей жизни он видел в стихах, и только в них, и неоднократно говорил, что если до 33 лет его стихи не будут изданы, писать и жить дальше не стоит. Пределом себе поставил возраст Иисуса Христа. Но до 33 лет он не дожил… Мне также кажется, что на него очень подействовала смерть матери, ведь он повторил ее сценарий».

Николай вышел из окна. Как в случае со многими поэтами XX века, мы уже не сможем понять, что им руководило. Может быть, банально говоря, тот самый «крест поэзии» оказался для него слишком тяжел: «Взгляд креста / ненавязчиво тронет / и тонет, / смутно память обременив. // По развенчанным книгам, / по шпалам бессонниц / крестным ходом спешу вниз». Но это, я верю, не помешает нам читать его стихи, вникать в их шекспировскую мудрость. Ее хватит надолго.


Стихи Николая Пророкова



* * *

Прожектор врежется в ночную темноту
И высветит – не ту!
Той, видно, нет на свете.
А под слепящими лучами
Растерянно моргая
стоят не те,
И я средь них не тот.
Но не бегу, настырно кроток.
Настырно для себя
Топчусь, ногами шевелю,
Все порываюсь с места,
Как кошка, когда надо пить…
И мысленно твержу
Что я не местный,
случайно занесло,
Что я не здесь служу,
А далеко.
И вроде бы легко
так думать.


* * *

Я бежал на огонь из последних сил
Просто так, чтоб к жизни поближе,
Как вдруг язвительно пробасил
Голос сердитый свыше:

«Не спеши туда, где солнце встает
Багряным зовущим заревом,
Оно ведь горячее, еще обожжёт,
Весь провоняешь гарью!»

Я стоял не в силах ногою двинуть
Горько думал, ну как же так,
Неужели мне можно просто остынуть,
Словно я отработанный шлак.


* * *

Эта стена не занята.
И не заняты мы.
Эта стена, словно часть и память
Белой большой зимы.

Сторонятся её афиши.
Ей неведом оконный плен.
Эта стена грустней и тише
Всех придорожных стен.

Ей не знакомы приказы строгие,
Крик объявлений вздорных.
Эта стена далеко от дороги
Прячется на задворках.

Светел и чист в тумане
Смутный просвет стены.
Эта стена не занята,
И не заняты мы.


* * *

Я не знаю, что будет завтра.
Почему наступает день.
Почему неоправданно засветло
Тянет в город из деревень.

Тянет
Удалью и престижем
Из не вырытых ям.
За лопатами очередь движется,
Рассекая двор пополам.
Здесь начало,
Конец – вон там,
За воротами.
поворот –
и по улице
медленным маршем.

Вот бы влиться,.
Дойти,
Копать.

Над воротами есть окно.
Мне оттуда рукою машут:
– Ты не стой – это всё не наши.
Наши в поле, копают давно.

Встал напротив.
Покой в ногах.
Сам ни в поле, ни у ворот.
Мне разглядывать помогал
черный пёс –
атаман воров.

Вместе с ним воровали тёс,
вместе строили конуру,
вместе выли –
отдельно спрос:
поделили нас на миру.

Безлопатные
Ковыряли пальцами.
Кто с ногтями,
кто – без.
Те, с лопатами,
яму вырыли, лопаты спрятали –
у них не «собес».

А мне в глаза
любимый странный блеск.
Вширь –
от ресниц до ледяных границ
и дальше.
Смурной, растрепанный,
необходимо важный,
как равнодушие лесов,
как обнаженность фальши,
как звуки сквозь чужую дверь,
или сторонний взгляд – не мне…
Как зверь…


***

Шелест шагов по раздетым пляжам
за желтым светом через порог.
Еще немного, и солнце ляжет
длинной тенью у пыльных ног.

День, что был так поспешно начат
торговой точкой на каждом углу,
кончается вдруг без борьбы
и плача длинной тенью на пыльном полу.

Под солнцем шуршавшие друг о друга
люди гасят глаза и лбы,
и сжался свет до размеров круга,
чтоб по дорогам держать столбы.

Тогда назад, различая свежесть,
купая пальцы в сырой воде,
опять увидеть – дома всё те же,
каждый по-своему гол и одет.

В прямых углах залегла похожесть,
на гулких рынках молчат столбы,
каждый клочок земли исхожен,
ноги бредущих добры и злы.

Еще раз пройти по чужим следам,
искать ответа и звать рукой…
Камень, согретый ладонью, отдам
кому-нибудь, кто немного такой.

весна 1964


Белый человек

Черный человек,
Черный, черный.

Белый человек, белый, белый,
С глазами белыми – я к таким не привык.
Смотрю на него вовсе осовелый,
А он, гад, смеется, высунув белый язык.

Шевелит беззвучно белыми губами,
Выплевывая какую-то белую весть.
Он идет, а ты щуришься, позвякивая зубами,
На нем ведь нет белых пятен,
а на тебе есть.

А сам он – нахальное белое пятно
На цветном жизненном безобразии.
И стучит в раздраженном мозгу одно:
– Ах, если бы капнуть на него
Хоть самую маленькую капельку грязи!

лето 1965


* * *

Я помню голос, его стихи
о поле, о лесах, о важности своей.

Был голос белым,
не словно снег,
но как экран,
готовый отразить любой пришедший свет.

Всем должно слушать.
Сидели,
Руки по карманам рассовав.
Никто не вторил
даже про себя.
Готовили невзрачные слова,
а в глубине
нечисто шевелилась радость,
за то, что вновь
нетронутой осталась
власть,
которой домогались все.

ноябрь 1966


* * *

Елене Медведковой

Не знаю,
Может в каменной горсти
Все, что случилось,
можно унести.
И схоронить
За сказочным углом
Тебя, а рядом –
нищенский мой дом.
Да, схоронить, как в детстве,
Дабы знать,
что я лишь захочу,
Могу опять
там землю легкую
Руками разгрести.
Чтоб снова
Ты могла ко мне прийти.


***

Елене Медведковой

Души моей темень,
Вины моей бремя
Изведай.
Здорового – жди,
А ранят – найди
По алому следу.

Из крымских степей
Не ждал я гостей,
Не ведал.
Добра или зла –
Судьба привела –
Отведай.

Судьба той весной
Делила со мной
Вино и беседу.
А ты ни при чем,
Но знаешь, почем
Такие обеды.

Тогда ты дотла
Меня отдала
Священному бреду.
Теперь я свою
Беду отдаю –
Наследуй.

май 1971


* * *

А если я тебя оставлю,
Тогда – свобода и покой,
И сорванные ставни,
И в трубах
ветра вой.


* * *

Стихи – разве плач?
Под Новый год,
за столом людей,
когда вода зацвела
в угоду оседлым.
Когда под огнем свечей
привычно,
выстрел за выстрелом,
сохнет ель,
исполнив приказ и образ
вечный, но чей?

Стихи – разве суд?
Без прав, с высоты окна,
в надежде,
что приговор по городу разнесут
заседатели –
завсегдатаи смут.

Стихи – разве дом,
искомый,
лежащий у ног
в обществе милых лиц?
Дом, где мертвых спасали,
потому что живых
не могли.

Стихи – разве грех
родителей? –
пешек в Его игре.

осень 1967


***

Я хочу забыть в твоих объятьях
Про свои неважные дела.
Расстегнись, меня стесняет платье.
Ночь, как день, мучительно бела.

Извини, пришел сюда без спросу,
И не сам, тоска меня вела.
А твою отрезанную косу
Чья-то женщина в свою теперь вплела.

1967


* * *

Нет, не пора
крепить слова любовью
и строить карточный квартал,
где короли –
ступени лестниц,
а дамы – двери.

Труд лестный
отвергаю с болью.

Я знаю,
не пора,
мне не поверят.


* * *

Безликие мгновения распада.
Безвременье.
Потух.
Враз схлынуло
засилье жалостных потуг
и лоб просох.
Безверие.
Руками потными
ощупываешь круг
вскользь.
Изнутри
зудящий лепет,
оброк словесности:
«Инерция – коммерция»,
Савелий верен…
…труха – ха-ха – суха…
Причин и следствий нет.
Одно «теперь»
в бесплатной точке.
И выдох не спеша:
«Не лезьте, слезьте…»
Бывает так,
безумно кружишься
вокруг себя,
безжалостно, бездумно…
Стоп! – тошнота.
Глаза закрыть.
Крен – носом к полу.
«…инерция – коммерция…» –
Не то! Не так!
Вернее, все равно!
Не этак иль не так.
Все равноправно,
дымно.
И лишь поверх –
сверкает в напряженных пальцах
(и выдох не спеша –
«не лезьте, слезьте…»)
– лезвие.

осень 1967


***

Анне Ахматовой

На тело – латы из заплат.
Шитье оплачено живой, любимой кожей.
Прельстили пачкою фальшивок;
бумагу скомкав в кулачке –
мандраж: абы не передать.

Педантом быть не может, безудержной – невмочь,
удобнее – обыденной, немой.
А воду в ступе лишь про себя толочь.

Не бойся, скованный звереныш.
Порхает ерунда, и ты сама волчку все на головку жмешь:
«Эх, круг,
еще круг,
еще много, много…»
Безвредный гарантирован закрут.

Не бойся, скованный звереныш –
фальшивок даже в банке не берут.
Рядись несмело, поджимайся…
Лишь иногда протягивая руку,
заведомо поняв: «мне не поднять» –
гляди до всполоха,
до юркой молнии,
до черноты, до сна.

весна 1968


* * *

Узда на душе слабее.
На вечер
намордник снят.
И сердце
шалеет,
поверив исходу дня.

Зов прошлого, как свирели.
Взгляд коварен и чист.
Так было,
когда горели
поленья
в любимой печи.

Не жаль.
Но какой-то
битый
бродил по свету с сумой.

А потом
за свои обиды,
шутя, расплатился
мной.

январь 1971


* * *

Нам пологом зияющая ночь.
И радостно в безудержной печали
тебя наречь: возлюбленная, мать и дочь,
и то единое, чему немые люди
имени не дали.


* * *

По задворкам тетради
хитроват и велик
возвращается краденый,
переливчатый миг.

И свита с ним –
толпа вопросов,
коленопреклоненные они:
где жил,
кого и как любил,
засеяно ли просо
и сколько лет не умирают пни.

«Пора, мой друг, пора» –
не в дальнюю обитель.
На улице моей
затеяна игра,
и я кричу,
я сам, как детвора:
«Пора, не пора,
я иду со двора.
Гори, гори ясно,
чтобы не погасло».

Опасная игра
неуловимых правил,
невидимых границ,
непрошенных послов.

Погиб Меркуцио –
печальный острослов.
Не жаль его –
закон для всех суров.

22 февраля 1972


* * *

Раскованность воды
в зеленоватой ряби.
Глаза налиты завистью
к воде,
к спокойствию лесов седых…

Там,
увязая в хляби,
принять просил
и получил отказ
шумливых сил.

Но не в последний раз,
между деревьями протискивая тело,
пытаюсь
сжиться с вольностью
и полностью
увидеть всё,
чего не смело
воображение вчера…

Хозяева
хранят свои дела
под непрозрачностью зеленого ковра,
питая жизнь
иными образами.

июль 1966


Старухи

… безгрешно распахнув колени
На фоне храмов и домов,
И сквозь бесхитростный покров
Бугры –
мозоли от молений…

Навек простуженная речь
Согласна с едкими чертами.
Вы их, наверно, не читали
В необходимости беречь
Свои глаза
от слишком мелких букв.

Я примеряю их судьбу,
Я знаю своей размер.
У них размера нет.

И неподвижность их теней
Моей подвижности сильней.

июль 1967


***

Подумай, не пора ли нам: пора?
Костер задули.

Теперь не май.
По разным городам в июле
мы шепчем: не замай.

Не посланное мной письмо
вернули:
ответ обычный – выбыл адресат.

Так не бывает. там остался сад
у самого окна,
остался ствол,
а в комнате – наш престарелый стол.

Такие не к лицу воспоминанья.
Ведь я не нанят сторожить дома,
которые давно покрыла тьма.

август 1972