Ольга Аникина
Поэт, выпустивший при жизни только одну книгу. Автор огромного (как свидетельствуют очевидцы) количества текстов, чьи стихи были опубликованы в толстом журнале лишь единожды. Стихотворец-самородок, который жил в советской глубинке задолго до эпохи интернета и в силу непростого характера не прижился в столицах, а значит, был лишён возможности влиться, войти в нужный круг. Мастер слова, вынужденный барахтаться в водовороте языка в одиночку, учась «понемногу, чему-нибудь и как-нибудь».
Человек, прекрасно осознающий масштаб тупика, в котором оказался, и не имеющий сил выбраться из него.
История одна из многих, и всё-таки особенная. Потому что это история осознанного выбора именно такой судьбы.
Поэзия –
сплошная рана,
рассыпанная на мазки
Биограф и составитель как нескольких книг Вячеслава Терентьева, так и нескольких его журнальных публикаций, Андрей Комлев, писал: « …После его смерти некоторые современники убеждали меня, что издавать стихи Терентьева, в принципе, уже нет необходимости, что Слава, конечно, был талантливым парнем, но “не перешагнул 60-х”». В реплике современника есть доля правды, но, на мой взгляд, феномен Терентьева не в прорыве.
Уникальность корпуса текстов, оставшегося после Вячеслава Терентьева, в том, что на его примере мы можем определить предел, при котором версификация автора, живущего в провинции и не испытывающего абсолютно никакого влияния со стороны творческой среды – ни эмоционального, ни состязательного, ни информационного, – способна была во второй половине ХХ века существовать как вещь в себе, произрастая исключительно из внутреннего горения поэта и тех тенденций, которые витали в воздухе.
Только что же нам – снова во рвах штабелями в извёстке?
Нам не саван стелить, нам на свадьбы столы накрывать.
И спешит красота, и в ладони нам рушатся вёсны,
И Венеры безрукие — руки дают целовать.
Чем глубже я вчитывалась в стихи Вячеслава Терентьева, тем больше убеждалась в том, что умение чувствовать музыку стиха у этого поэта было почти инстинктивным, природным. Он не имел наставника в поэтическом мастерстве, а потому учился писать у тех современников, кто был на виду. В первую очередь у поэтов-шестидесятников.
О, годы памятные,
взахлёб орущие,
о, руки памятников,
вперёд зовущие.
Я был заморышем
босым,
ушастым,
от плачей сморщенным,
худым ужасно.
Во многих текстах, написанных Терентьевым в 60-х годах, чувствуется влияние Евтушенко и Рождественского, и удивляет чёткость, с которой поэт присвоил их стиль, поймал звук, и лёгкость, с которой воспроизвёл его.
Ну зачем самим себе мы ставим в счёт
вкус полынный нашей участи поленной
и куда нас всё несёт,
несёт,
несёт
в брызгах звёзд
на черном парусе вселенной?
Второй источник, из которого Терентьев черпал музыку стиха, – просодия авторской песни. Оттуда же взят образ чёрного паруса и топос вечного пилигримства в приведённом выше отрывке. А вот другое стихотворение, где наиболее ярко проступает влияние ещё одного учителя Вячеслава Терентьева:
Века этажами,
с двадцатого, нетерпелив,
кричу в двадцать первый:
Скорее, ну что вы там спите?
Эй, парни, когда вы направите в прошлое лифт?
Вряд ли в 60-е среди начитанных молодых людей существовал кто-то, не любивший Маяковского. Терентьев его, конечно же, любил и пытался вступить с ним в диалог.
Не говорила –
подожги,
Чтоб не пожар –
пожарище.
А говорила –
подожди
и не глупи, пожалуйста.
Я вышел.
Больше я не мог
играть по просьбе умницу.
Я шёл.
Сиреневый венок
спал на прическе улицы.
Тема «герой идёт по улице от возлюбленной» переписана Терентьевым по-своему. Точно так же был «переписан» есенинский «Чёрный человек»:
Я засыпаю с памятью в борьбе.
В какую ночь,
в углу какого века,
в какой вселенной
вижу человека,
мне вовсе незнакомого
в себе?
<…>
Часы звонили незнакомый век.
Я жил
и в зеркалах себя не видел.
Зачем он эту женщину обидел
внутри меня,
тот странный человек…
Два текста – есенинский и терентьевский – роднит многое: чёрный человек внутри поэта, поступающий наперекор его чувствам и желаниям, зеркала, возлюбленная поэта, зеркала, в которых мелькает отражение. Вот только «чёрный человек» Терентьева – ни в коем случае не является его совестью, как это было у Есенина. Наоборот, двойник Терентьева – настоящий демон, разрушительная сила, с которой человек не в силах бороться.
Ну и, конечно же, в руки к Терентьеву попадали книжки стихов «тихих лириков». Сложно угадать, кого именно он читал, но в отдельных текстах это влияние проявляется наиболее ярко, например, в следующем отрывке слышны отголоски влияния Владимира Соколова:
Из горизонта, как из кабалы,
Роняя листья, птиц и паутинки,
Струятся в небо – белые стволы
И лес с земли – как музыка с пластинки
Музыкальные стихи Терентьева можно без сомнений отнести к лучшим образцам тихой лирики. Но это «тихое» пришло к поэту не сразу. Единственную книгу Вячеслава Терентьева «На планете моей», вышедшую при жизни автора, наполняют по большей части совершенно иные интонации.
Когда, боднув рогами пень
Упал и встать не смог олень
<…>
Олень, конечно, мог не устать,
Он мог упасть, он мог не встать,
Но мы – мы шли на край земли –
Большой земли,
своей земли,
мы, люди,
Падать не могли.
(«Шёл лёд по Лене», книга «На планете моей»)
О чём эти стихи? Это беспощадное свидетельство – нет, не болезненного перфекционизма. Это иллюстрация романтического сознания молодого, полного сил человека, абсолютно уверенного в собственном пути. Мальчик, рождённый последней довоенной зимой, живший рядом с людьми, претерпевшими нечеловеческие испытания, не мог не поставить себе и в работе, и в жизни высокую планку. Его молодой задор оказался созвучен времени, стихотворение двадцатитрёхлетнего Терентьева напечатали в журнале «Молодая гвардия» за 1963 год. Казалось бы, у него имелись все перспективы пойти «по профсоюзной линии» и продолжать публиковать стихи, призывающие к труду и миру во всём мире.
Стихотворение про упавшего оленя, на первый взгляд, такое и есть; однако, прочтённое больше, чем через полвека, после смерти Терентьева и после распада советской империи, звучит оно не духоподъёмно, а скорее зловеще. Только глядя на судьбы послевоенного поколения и поколения, чья юность пришлась на период развала Союза, понимаешь, насколько это страшные стихи.
Намного раньше, чем «профсоюзная линия» разглядела перспективного поэта из провинции, потенциально способного совершенно искренне писать стихи, воспевающие социалистическую действительность и красоту родных просторов, Терентьеву стало понятно, что его стремления не имеют ничего общего ни с продвижением по службе, ни с получением корочек и писательского пайка.
Тощий раб,
на колени
запястья с цепями сложив,
изумлённо мечтал
не о хлебе,
а о Нефертити
Светлана Марченко, коллега Терентьева по редакции и автор статьи о нём, вспоминает фразу, сказанную одним из приятелей поэта и описывающую «суть терентьевской обречённости»: «Он не может найти перемычки между почвой и небом».
Я пью грузинские чаи
Я так уже отдался чаю,
Что плечи белые твои
От белых стен не отличаю.
Речь в этом стихотворении идёт, конечно, не о чае, а, скорее всего, о вине. Ещё точнее – о водке. Способ противостоять тому, что он называл в стихах «большой разборчивой страной», у Терентьева был таким же, как у множества других рабочих людей, у выброшенных на обочину жизни невостребованных интеллигентов, да и попросту у тех, кто устал кричать в пустоту.
Живу в большой разборчивой стране,
Неласковой к своим поэтам лучшим.
Но если что-то с ней меня разлучит,
То это смерть на медленном огне
Тема гибели, постепенно растущей изнутри, появляется в его стихах в конце 60-х и начале 70-х годов: «В полон так в полон, / потому что так надо, / так надо» (из стихотворения «Уводили в полон»). Подобно тому, как Лорке «боль причиняет воздух, сердце и даже шляпа», у Терентьева начинает болеть пространство комнаты вокруг него и стены в комнате (из стихотворения «Я так измучил комнату ходьбой»). Горькое осознание поэтом собственной ненужности и острое ощущение конечности искусства, которое должно было бы, согласно старой пословице, пережить vita brevis, мы можем найти в стихотворении, посвящённом младшему товарищу, Андрею Комлеву. В этом тексте поэт описывает свалку гипсовых фигур: «за городом, за стадионом / огромный пустырь с лопухами». Безрадостная картина, где «Судьба утратила значенье. / Слова утратили звучанье».
В своём эссе, написанном после смерти друга, Андрей Комлев напишет: «Тому всего десяток лет назад я обвинял в Славиной трагедии постылую эпоху. Теперь склонен вздохнуть и помолчать. И молвить: “Так уж получилось”. Теперь думаю, что жизнь вообще – и в привязке к любым оборотам времени, и не для одних обострённых одарённых натур – занятие трудное…».
«Так уж получилось», и, пожалуй, жизнь Терентьева не могла сложиться иначе: живя и работая «на разрыв» и получая взамен пустоту и неприкаянность, человек в конце концов теряет силы и ориентиры. И отчаяние тем горше, чем выше были требования, предъявленные к себе самому.
Бывает так, что последний шаг в сторону непоправимого становится единственной возможностью не превратиться в оленя, упавшего посреди заснеженной равнины.
В статье использованы тексты из книг Вячеслава Терентьева:
Високосный год : стихи /Терентьев, В. – Свердловск, 1981. – 128 с.
На планете моей : стихи / В. В. Терентьев. – Свердловск : Сред.-Урал.кн. изд-во, 1969. – 64 с.
Синь : избр. стихи / В. В. Терентьев ; сост. А. Комлев. – Екатеринбург: Банк культур. информ., 2003. – 272 с. – (Библиотека поэзии Каменного пояса).Cтихи Вячеслава Терентьева:
* * *
Пока смотрел на твои слова,
и те, что плыли в твоих глазах,
и те, что плыли уже в моих,
и те, что плыли в ветвях берёз,
пришёл октябрь и задул леса
у той реки, где струится дым
набухших почек и первых гроз
и грустно плавали три гнезда,
весною сорванных меж стволов.
«Они вороньи», – утешил я.
Ты промолчала и отошла.
И долго-долго ещё в тот день
закат был ясен и одинок.
1969
* * *
Сегодня день немыслимый с утра –
влетает солнце с длинного разбега,
как факельное шествие по снегу,
разносит лес
дыхание костра.
И из глубин
огня и снега,
словно из миража,
выходит человек
и замирает,
совсем один,
до дерзости один.
Октябрь 1965
ЗАБЫТАЯ ПЕСНЯ
Моряна, моряна.
Забытая песня раскроет глаза
из сердца наружу,
над памятью встанет ущербной луною.
Пусть тысяча «против» тромбонных
падут на свирельное «за»,
уйду,
и сиреной
растянется время за мною.
Забытая песня,
я глупый,
я глажу твои лепестки,
в ромашках мелодий
и в мощных побегах симфоний,
неслышно ступая,
почти не дыша,
на носки,
я в собственном горле
ночами живу,
как печаль в саксофоне.
17.11.65
* * *
Вместо души у меня – изваянье
из плотного мрака, петушиного крика
и волчьего воя ночного.
Вместо судьбы у меня – одуванчик,
да божья коровка, ещё отраженье
в зеркале или заря на витрине.
Вместо лица у меня – ускользнувший огонь
светофора, а может быть, сфинкса улыбка
да тоненький выкрик кларнета.
Вместо тебя у меня – только плащ, сигарета
да спички, да низкие тучи,
да клин журавлиный над степью.
Вместо меня у меня – только я да огромная
осень в дождях и в дорогах,
только
огромная осень
в дождях
и в дорогах.
1969
* * *
Мир не скорбит об одиноких.
Им просто отцвести и кануть:
отдельный звук –
ещё не слово,
один оттенок –
не картина.
Но выпасть нотой их сонаты,
уйти значком из уравненья –
какое это беспокойство –
быть частью общего звучанья.
И я не выберу ни крохи
из вечного многообразья,
песчинки мыслей и событий
из глаза в глаз пересыпая,
и жизнь моя рекой песчинок
из взгляда взгляду перельётся,
из памяти в слова
и снова
слов отраженьем
в чью-то память.
Сгораю в пламени познанья,
звучу в симфонии народов,
лишь одного боюсь в грядущем –
присниться дочке после смерти.
Встаю в поту.
Рассвет февральский
в окно вплывает новой песней.
Ах, мама,
ну зачем ты снова
сегодня ночью мне приснилась?
10.2.67
ОЗАРЕНИЕ
И вот наступил
оглушительный миг чистоты
и ясности мира,
подобной тончайшему бреду,
и я не поверил,
что это действительно ты
с горячего солнца
спокойно спустилась к обеду.
Я прял тростники
и в ладонях качал города,
и вёсен порывы
впрягал в колесницу событий.
Крутила турбины страстей
дождевая вода,
и кисти сирени,
как звёзды,
срывались с орбиты.
И всё это было
прелюдией к странной беде.
Сосульки посыпались с крыши
от солнечной ласки,
и март по земле расползался,
и в чёрной воде
уже проступали черты
непридуманной сказки.
И пахло смятеньем от улиц
и мокрых кустов,
и сны воробьями
на ветках топорщили перья,
и ты говорила о чём-то,
и с медленных слов
капелями время
стекало в озёра доверья.
А пальцы сплетали венки из оранжевых гроз,
терялись в лучах
и, в предчувствии новой разлуки,
неловким движеньем
сорвали последнюю гроздь,
рассыпав весну
на мельчайшие краски и звуки.
18.3.66
* * *
Ну и к чёрту.
И голову сном не морочь –
в губы воздух морозный целуя,
для того и сбегают в осеннюю ночь,
чтоб в проулках орать «Аллилуйя».
И какое там –
робко, с носка на носок,
если,
словно обруганный свыше,
ветер яростно рвёт облака
и несёт,
и в пустом вестибюле,
где сторож ворчит,
бородёнку прижав к батарее,
телефонная трубка в ответ закричит:
– Где ты долго?
Мне страшно.
Скорее.
10.10.66
* * *
Уходишь в апрели,
в закаты,
в дома,
во дворы
любить и страдать
и не верить в набухшие почки.
Но снова, как враг,
настигает желанье
творить,
за горло хватает
и снова доводит до точки.
И рушатся сны,
и в зрачковой метели –
ни зги,
движения губ
в звездопадах
наощупь
неверны.
Пучком электронов
уходят в пространства мозги,
чужие миры
задыхаются в щупальцах нервов.
Спи, город.
Бедою моею себя не морочь.
А я не утешусь,
а я никого не утешу,
покуда в который уж раз
за одну эту ночь
у мира на шее
строку захлестну
и повешу.
1.2.65
* * *
Всё умею –
не умею умирать
и, должно быть, никогда не научусь,
всё умею –
не умею унимать
страсть к движению –
опять куда-то мчусь.
Ветер трётся,
ветер валится в кювет,
умер день
и темнотой погашен зной.
Позади остался розовый просвет,
впереди мелькает розовый просвет,
от просвета до просвета –
путь сквозной.
1958
* * *
Когда это солнце светить устанет
и люди найдут другое,
последний потомок наш,
после старта
взгляни назад –
мы все из могил на минуту встанем
и грустно вослед помашем,
и снова уйдём по своим каютам –
наш путь, как и твой, далёк.
17.3.66
* * *
И снова покидать причал
чем неестественней,
тем проще.
Во мне вчера скончался пращур,
во мне потомок закричал.
Ещё слепой.
Вокруг –
кольцо
твоих тревог.
Не веря в звуки,
он мне в глаза просунул руки
твоё ощупывать лицо.
10.8.64
КОНЕЦ СВЕТА
Не напиши последнего стиха,
последних губ не оскверни молитвой,
и пусть безмолвье
обласкает бритвой
последний крик из горла петуха.
И, обратив к заре спокойный лик,
качнувшись над пустынею дороги,
умрёт последний высохший старик.
И грянет гром.
И захохочут боги.
31.1.67
НОКТЮРН
Когда раздеваются памятники
и спят на скамейках в скверах,
свои пиджаки и шинели
под головы подложив,
когда поперёк улиц
ложатся на спины клёны
и смотрят бездумно на звёзды,
а свет фонаря звенит,
как льдинка,
в бокале ночи,
я вижу опять, как скользят
под звёздами радиоволны
и тысячецветный блюз
вплывает в твоё окно,
и в воздухе машут крыльями
ночные странные звуки,
сидят, облепив карнизы,
и вновь ускользают
в ночь.
1962
ТРЕВОЖНЫЙ СВЕТ
Был шорох слов
и снов усталый гул,
Был шорох звёзд
и жаркий шёпот губ,
был шорох туч
и дальний шёпот бед,
был шорох глаз
в сухих ресницах бездн,
был шорох дум,
не спящих по ночам,
был шорох рук,
скользящих по плечам,
был шорох рек,
стекающих в рассвет,
был шорох гроз
и был тревожный свет.
Тревожный свет
во все виски стучал,
тревожный свет
во все зрачки кричал,
со всех деревьев
листьями свисал,
во всех пейзажах
жил и угасал.
Он мириады звёзд в себя включал,
он был перечисленьем всех начал,
он был тревожным перечнем концов,
он состоял из шрамов и рубцов,
забытых болей и грядущих бед.
Он был не волен в горечи побед.
Тревожный свет,
мечты тревожный смех
в глазах у всех
и на губах у всех.
1963
* * *
Если высохнет море
и рыбы начнут умирать,
я схожу к колодцу
с большим зелёным ведром
и, в большом ведре
поселив морского конька,
позову тебя
улыбаться над ним
вдвоём.
1966
* * *
В огромном городе качаются мосты,
в огромном городе смущаются кусты,
в огромном городе глаза домов пусты
и звёзды полночи над городом чисты.
В ночную даль течёт из города вода
и вдаль из города уходят поезда,
искрясь, подмигивает городу звезда
и ночь над городом тиха, как никогда.
На тёмной площади чуть плещется фонтан,
на тёмной улице сирени сарафан,
цветы завернуты в хрустящий целлофан.
Все тихо –
ждут меня.
17.03.66
* * *
Когда в огромном гербовом конверте
мои стихи вернут в последний раз,
спрошу:
– Который поезд на Бессмертье?
Мне подешевле,
в третий, что ли, класс.
10.10.66