Елена Мордовина
В этот раз начнем с конца. Поэт Денис Новиков умер 31 декабря 2004 года от сердечного приступа в израильском городе Беэр-Шева. А в январе 2005 года в журнал «Крещатик», где автор этой статьи занимала тогда небольшую редакторскую должность, пришла подборка прекрасных текстов. Стихи Дениса Новикова прислал его друг, поэт Феликс Чечик, сопроводив подборку коротким, но ёмким и до отчаяния пронзительным некрологом. Это была первая публикация Дениса Новикова в толстом литературном журнале с тех пор, как он репатриировался в Израиль. И, к сожалению, посмертная. Он практически не поддерживал творческого общения и ничего не публиковал с 2000 года.
«Год рождения и год смерти поэта всегда приблизительны. И только “тире”, – выдох, междометие, – говорит нам больше, нежели сухая цифирь, – писал в некрологе Феликс Чечик. – Но, уж если никак нельзя обойтись без неё, на могиле должны стоять не (1967–2004), а (1743–2004): снегирь, перелетая с золотой на серебряную ветку, полоща горло воздухом Нескучного сада, питаясь горько-сладкой рябиной с Тверского и запахом черемухи у кольцевой, в Палестине – где же ещё? – присел отдохнуть».
Отсчитывая поэтическую жизнь от года рождения Гавриила Державина – взяв его за исходную точку – Феликс Чечик, видимо, хотел обозначить Дениса Новикова как важнейшую веху в истории русской поэзии: намертво, мраморно вписать его в контекст. И тут, он, безусловно, прав.
Денис был рожден поэтом, возник в магнитном поле русской поэзии, в наэлектризованном воздухе её грозовых семиосфер.
Вот как сам Денис Новиков рассказывал в 1998 году, в интервью для журнала Harper's Bazaar, о детском предощущении своего призвания:
«Я вам сейчас скажу, в чем дело. Вот как на духу – хотите, скажу? Когда я был маленький, я молился. Может, нельзя это всё рассказывать... Мне кажется, что я не писал тогда стихов. Все началось с игры в буриме, в которую мы играли с мамой. <…> Я помню: еду в вагоне метро. Мне совсем мало лет, может быть, восемь или девять. А я время от времени в те годы обращался с такими страстными молитвами к богу. И помню, я сказал: Господи! Я хочу быть поэтом. Но я не хочу быть великим поэтом, это слишком. Я хочу быть средним. Жуткая ирония! Это была в то время моя тайна и некая причуда, игра в буриме... игра с самим собой... И вот мне в какой-то мере всё по молитве воздалось».
Сочинять стихи Новиков начал рано, в пятнадцать лет он писал уже довольно серьёзные тексты. В 1985 году первая публикация его стихов состоялась в газете «Литературная Россия». В 1987 году поэт поступил в Литературный институт им. А.М. Горького, а в 1988 году перевелся на заочный, чтобы отдавать большую часть своего времени работе в отделе поэзии журнала «Огонёк». А вслед за тем, в 1989 году, в издательстве «Молодая гвардия» вышла первая книга Новикова «Условные знаки».
Поэтическая оптика Дениса Новикова была настроена ещё во времена титанов. Его стихи вместе с текстами Дмитрия Пригова, Сергея Гандлевского, Льва Рубинштейна, Михаила Айзенберга, Виктора Коваля и Тимура Кибирова были напечатаны в нашумевшем альманахе «Личное дело». С этой же мощной поэтической компанией он участвовал и в поэтическом театре «Альманах». Он дружил, как младший товарищ, с Бродским. Иосиф Александрович написал щедрое послесловие к его второй книге «Окно в январе», которая вышла в Нью-Йорке в 1992 году.
Однако был он из того поколения, чей талант созрел, заматерел, если можно так сказать о таланте, уже в девяностые, поэтому к плеяде «стариков» советской эпохи он себя не причислял. Да и его отъезд в Лондон в самом начале девяностых – достаточно рано – проявил в нём способность создавать образцы высокой классики, существующие вне национальных границ. Его стихотворения, посвященные будущей жене, – образцы вечной, вневременной поэзии, в которую, впрочем, намертво вшиты черты эпохи. Невеста его, кстати, тоже являлась образцом высокой классики. Эмили Мортимер тогда была студенткой Оксфордского университета, а сейчас мы все знаем эту актрису по ролям в фильмах «Малыш» (2000), «Матч-пойнт» (2005), «Остров проклятых» (2010) и многих других.
Будьте бдительны, юная леди.
Образумься, дитя пустырей.
На рассказ о счастливом билете
есть у Бога рассказ постарей.
Но, обнявшись над невским гранитом,
эти двое стоят дотемна.
И матрешка с пятном знаменитым
на Арбате приобретена.
(«Стихотворения к Эмили Мортимер»)
Его творчество и околотворческая жизнь того периода поражает внушительным размахом – именно тогда он близко сходится и с Иосифом Бродским, и с Салманом Рушди.
И вдруг этот «взлётный механизм» ломается: помолвка расстраивается, поэт возвращается на Родину, затем делает ещё одну попытку завести семью в Англии, уже с другой женщиной – там у него даже рождается ребенок, но общее ощущение такое, как будто Боженька вдруг спохватился о тех давних молитвах мальчика и напомнил: «Ты же просил – не великим поэтом, просто средним поэтом, посему умерь свой пыл».
Родина встретила полураспадом – но возможно, он и нужен был здесь, в этом месте и в этом моменте, чтобы точно и живо зафиксировать время, приметы которого обильно рассыпаны в большинстве его текстов. Потомки, возможно, уже и не будут знать, как расшифровать многие из них. Поэта настигла тёмная, мутная эпоха безвременья.
Темна во омуте водица.
На Красной площади стена –
земля по логике сновидца.
И вся от времени темна.
(«Пойдем дорогою короткой…»)
Его по-волчьи треплет то отвращение к прошлому, то ностальгия, изводит челночный бег от одних берегов к другим, настигает ощущение потери и потерянности:
Когда-то мы были хозяева тут,
но всё нам казалось не то:
и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.
(«Ты помнишь квартиру…»)
Поначалу он продолжает активно заниматься творчеством. Печатается в толстых журналах: «Арион», «Новый мир», «Знамя», в 1996 году получает премию журнала «Арион». В конце концов, в Пушкинском фонде выходят две его новые книги – «Караоке» (1997) и «Самопал» (1999).
Он ищет источник вдохновения в юности, в прежних временах, но и здесь – провал:
Допрашивал юность, кричал, топотал,
давленье оказывал я
и даже калёным железом пытал,
но юность молчала моя.
(«Допрашивал юность, кричал, топотал…»)
И постепенно поэта настигает чудовищное разочарование в творчестве как таковом, в востребованности поэзии вообще и его собственной поэзии в частности.
почему-то всегда меблированы плохо
и несчастны судьбы номера
и большого художника держит за лоха
молодёжь молодёжь детвора
(«вы имеете дело с другим человеком…»)
Поэт замыкается в себе и почти перестает писать. «Страданья перегонный куб», который так измучил его в последние годы жизни, вдруг замер и остановился навсегда.
И знай, что я не душегуб,
но жатва и страда,
страданья перегонный куб
туда-сюда.
(«Так знай, я призрак во плоти…»)
И только тёплые слова друга звучали вдогонку. В ответ на его, Дениса Новикова: «Я не видел Бога. Как космонавт. / Только говорил с Ним. Как Моисей» («Это было только метро кольцо…») – звучали и дрожали в воздухе прощальные слова его друга Феликса Чечика:
«Не космонавтом, но Моисеем.
И мандариновый запах новогодней ёлки, и карета скорой помощи со звездой Давида, суть подлинности дара.
А что до безвременности, об этом судить не нам, но радоваться, что он был.
Тем более что слово не воробей.
А снегирь.
Певчий».
Стихи Дениса Новикова
РОССИЯ
…плат узорный до бровей.
Александр Блок
Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зелёным хрустом,
ни плата тебе, ни косынки –
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка – пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».
Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали своё на рейхстаге.
Своё – это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.
Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.
Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.
Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесём – и завяжем.
Подумаем лучше о наших делах:
налево – Маммона, направо – Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево – умрешь от огня.
Поедешь направо – утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.
* * *
Будь со мной до конца,
будь со мною до самого, крайнего.
И уже мертвеца,
всё равно, не бросай меня.
Положи меня спать
под сосной зеленóй стилизованной.
Прикажи закопать
в этой только тобой не целованной.
Я кричу – подожди,
я остался без роду, без имени.
Одного не клади,
одного никогда не клади меня.
ОДНОЙ СЕМЬЕ
В Новодевичьем монастыре,
где надгробия витиеваты,
где лежат генералы тире
лейтенанты.
Там, где ищет могилу Хруща
экскурсантов колонна,
вы, давно ничего не ища,
почиваете скромно.
Ваши лавры достались плющу,
деревенской крапиве.
Вы простили, а я не прощу
и в могиле.
Я сведу их с ума, судия,
экскурсанта, туриста.
А Хрущев будет думать, что я
Монте-Кристо.
ТЫ ПОМНИШЬ КВАРТИРУ...
Ты помнишь квартиру, по-нашему – флэт,
где женщиной стала герла?
Так вот, моя радость, теперь её нет,
она умерла, умерла.
Она отошла к утюгам-челнокам,
как в силу известных причин,
фамильные метры отходят к рукам
ворвавшихся в крепость мужчин.
Ты помнишь квартиру: прожектор луны,
и мы, как в Босфоре, плывём,
и мы уплываем из нашей страны
навек, по-собачьи, вдвоём?
Ещё мы увидим всех турок земли…
Ты помнишь ли ту простоту,
с какой потеряли и вновь навели
к приезду родных чистоту?
Когда-то мы были хозяева тут,
но всё нам казалось не то:
и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.
* * *
Напрягая усталые фибры,
я спрошу министерство путей:
это правда, что все они гиблы,
как мы только узнали теперь?
Почему нам опять не сказали,
что не ходят туда поезда,
что стоят поезда на вокзале,
вообще не идут никуда.
Отъезжающих и провожатых
застилают дыханья клубы,
вырываясь из тёплых, разжатых,
не смягчивших гранитной трубы.
* * *
Любой из полевых цветов –
не только василёк –
любой предать тебя готов
за жизнь и кошелёк.
Травинка, жёлудь и листок,
и ягода, и гриб
открыли б Западу Восток,
когда б они могли б.
* * *
Поднимется безжалостная ртуть,
забьётся в тесном градуснике жар.
И градусов тех некому стряхнуть.
На месте ртути я бы продолжал.
Стеклянный купол – это не предел.
Больной бессилен, сковано плечо.
На месте ртути я б не охладел,
а стал ковать, покуда горячо.
* * *
Всё сложнее, а эхо все проще,
проще, будто бы сойка поёт,
отвечает, выводит из рощи
это эхо, а эхо не врёт.
Что нам жизни и смерти чужие?
Не пора ли глаза утереть.
Что – Россия? Мы сами большие.
Нам самим предстоит умереть.
* * *
Я только заполняю паузу.
Не оборачивай лица,
не прекращай внезапно трапезу
для ресторанного певца.
Кого тебе напомнил внешне я –
от сотрапезника таи,
не то верну порядки прежние
и годы вешние твои.
* * *
Так знай, я призрак во плоти,
я в клеточку тетрадь,
ты можешь сквозь меня пройти,
но берегись застрять.
Там много душ ревёт ревмя
и рвётся из огня,
а тоже думали – брехня.
И шли через меня.
И знай, что я не душегуб,
но жатва и страда,
страданья перегонный куб
туда-сюда.