Современная литература
2022-02-20 17:02 Уйти. Остаться. Жить

Сергей Морозов: «Где звёздный луч в сырой земле гостит»

Елена Семёнова

Сергей Морозов Родился в Москве. Занимался в литературном кружке городского Дворца пионеров (несколько стихотворений этого периода опубликованы в альманахе «Час поэзии», 1962). Был близок к объединению «СМОГ». Печатался в самиздате (альманах «Сфинксы», перепечатано в журнале «Грани», 1965). В 1970 году окончил Московский государственный педагогический институт. Служил в армии под Новокузнецком, работал в «Союзпечати» в Москве, в Музее Л. Толстого и др. После смерти поэта подборки его стихов появились в «Дне поэзии-89», журналах «Знамя», «Дружба народов», «Волга», «Огонёк», «Смена». В разные годы перевёл несколько стихотворений Николауса Ленау, Генриха Гейне, Тадеуша Новака (переводы не опубликованы).

Личность выдающегося поэта конца XX века Сергея Морозова (1946–1985) может показаться весьма и весьма противоречивой. Даже в воспоминаниях ближайшего и многолетнего его друга поэта, социолога, переводчика Бориса Дубина (1946–2014) брезжится некий парадокс. С одной стороны, Сергей Морозов предстаёт как необычайно сильный и цельный человек. Во многих источниках читаем, что при жизни «за исключением одного стихотворения в журнале “Студенческий меридиан” (1976, № 5, где автор ошибочно назван выпускником МАИ), стихов зрелого периода не публиковал, хотя до середины семидесятых годов несколько раз пытался это сделать». Однако же – всю жизнь писал, и писал много. Незадолго до смерти собрал сочиненное в семь рукописных сборников: книга ранних стихов «Окно» (или «Утро»), средний период – «Вторая страница», «Лицо», «Голос», стихи последних лет – «Открытый слог», «Злоба дня», «Зерно».

Поистине нужно быть самодостаточным волевым человеком, чтобы, не находя признания хотя бы в узком кругу, продолжать отдавать себя поэзии, шлифуя и совершенствуя свое «ремесло». Вот и ещё подтверждение – в воспоминаниях Бориса Дубина читаем: «В нём, всегда чуть обособленным даже от близких и сосредоточенном внутренне, вообще не было ничего от богемы – её расхлябанности, самолюбования, зависимости от чужого глаза. Он обожал в одиночку странствовать, на недели с головой забирался в книги, понимал и ценил уют, комфорт, добротную одежду и обувь, основательно, как всем, что он делал, занимался горными лыжами, знал быт, историю, архитектуру России как мало кто из профессионалов, честно работал на каждом месте, куда удавалось устроиться, несколько раз подолгу, страстно и тяжело любил, но единственным своим делом при всех перипетиях спокойно считал стихи». Даже в поддержке учителей он, кажется, не особенно нуждался: был на семинарах Арсения Тарковского и Давида Самойлова, но, как выясняется, считанные разы, в гостях у Тарковского – всего один раз.

С другой стороны, и тот же Борис Дубин, и поэт, критик, искусствовед Валерия Исмиева, написавшая статью о Сергее Морозове для антологии «Уйти. Остаться. Жить», отмечают его тотальное, болезненное и, безусловно, тяготившее его одиночество, которое с годами мучило все сильнее. При той самой упомянутой цельности, которая, казалось бы, должна была давать внутренние уверенность и спокойствие, поэт метался, постоянно менял места работы. Читаем: «В 1970 году окончил Московский государственный педагогический институт. Служил в армии под Новокузнецком, затем – в милиции в Норильске, экспедитором Союзпечати в Москве, экскурсоводом в московском музее Льва Толстого»; Дубин ещё упоминает, что незадолго до смерти Морозов работал сопровождающим слепых, то есть список мест далеко не ограничивается вышеупомянутыми.

При этой вроде бы цельности (кстати, стоит упомянуть, что Морозов, в отличие от многих русских поэтов не был рабом зелёного змия), Сергей Морозов несколько раз попадал в психиатрические клиники, были попытки суицида, от которого в итоге он и скончался. Дубин, размышляя о проблеме этого одиночества, конечно, восходит к высокой риторике, говорит, что причина его в «расколе между моим (нашим с ним) существованием и календарным временем – чувстве неудержимого отчуждения от этого времени и едва ли вообще не ото всего тогда происходившего». Но, думается, что, если этот раскол и был причиной одиночества и раннего ухода, то всё равно действовал он в комплексе с другими. И, может быть, несчастия личной жизни воздействовали сильнее. Как пишет Валерия Исмиева: «…мать ни разу не позволила ему встретиться с отцом (не пожелавшим оставить ранее созданную семью ради неё и сына – родители Сергея познакомились в госпитале во время войны, где мать работала санитаркой), да и в последующие годы жёстко “вела” жизнь поэта. В его личной жизни сюжет родительской судьбы преломился более печально и мучительно для всех участников: развод с любимой женщиной, так и не создавшей новую семью, редкие встречи с отчаянно тянувшимся к нему сыном. То, что спустя время после смерти Сергея Морозова оба, супруга и сын, приняли монашеский постриг, заставляет почувствовать глубину этой семейной драмы».

Размышляя о месте поэта Сергея Морозова в пространстве существовавших в его эпоху литературных институций, течений, групп, хочется снова повторить фразу, сказанную Виталием Науменко в первом томе «Уйти. Остаться. Жить» о другом, иркутском поэте Андрее Тимченове: «Да нет такого ряда». Конечно, Морозов посещал литературные объединения (ДК Метростроя, «Зелёный огонёк», «Магистраль» и др.), в 1964–1965 годах был близок группе СМОГ, участвовал в нескольких выступлениях, правозащитном Митинге гласности на Пушкинской площади, печатался в самиздате (альманах «Сфинксы»), но всё это как-то «между прочим», эпизодически. Да, собственно, и поэтика Сергея Морозова вовсе не близка смогистам. Если уж и позволить себе несколько огрубленную классификацию, то она более тяготеет к тому, что принято называть «тихой лирикой». В ней мы не найдем эпатажа, шокирующих и хлёстких метафор, сдвигов, присущих авангарду. Дубин упоминает, что четырьмя китами для Морозова были Пастернак, Цветаева, Мандельштам и Ходасевич. Но по прочтении, например, сборника «Устная речь. Избранные стихотворения1965-1985 гг.», составленного Дубиным и вышедшего в 2018-м году, ощущаешь, что если и были влияния, то скрытые, мировоззренческие: Сергей Морозов «переварил» наследие серебряновековских учителей так хорошо, что признаки их «школы» почти не ощущаются ни в ритмике, ни в интонации, ни в построении образа. Это негромкая, спокойная, кристально ясная, точная до резкости, классическая традиция, напоминающая одну физическую иллюзию: когда вода в горной реке очень прозрачная и чистая, кажется, что дно совсем близко. Но ощущение это – обманчиво, глубина там много больше. Поэтому в плане литературных сближений хотелось бы выстроить другой ряд: Тютчев, Анненский, Бунин, Ходасевич, Тарковский. У перечисленных авторов ощутимо схожий темперамент, который можно представить, например, в виде ровного и уверенного света голубой звезды в глубинах бескрайнего космоса.

В тихой ясности морозной,
в дальней белой полумгле
даже мне теперь не поздно
и не пусто на земле.

Даже этот куст, затерян
меж оврагов и берёз,
даже он любим и верен
взгляду, резкому до слёз.

И пока никто не смеет
удивляться и спешить,
может, заметь и сумеет
к нам следы запорошить.

Этой поэтике свойственны педантизм, сдержанность, строгость, лаконичность – сравним, например, с многословными «периодами», вариативными повторами, как бы заклинаниями того же Юрия Левитанского. Тем не менее на пространстве стихотворного текста (а тексты эти у Морозова, как правило, короткие: максимум шесть катренов, а большинство вообще укладываются в 2-3 строфы) поэт даёт очень ёмкий, ритмически сбалансированный, сконцентрированный и точный посыл – будь то просто пейзаж, размышление, меткая чувственная аналогия, прозрение. Например: «Не зря душа горела, / пылала плоть не зря, / когда прозренье зрело / в костре календаря. // Достало слёз и срама. / И всё ж завидна часть –/ смотреть и думать прямо / и с будущим совпасть». Или:

Замолви словцо о кринице,
о горсти холодной воды,
как цапали стебли о спицы,
в педалях рвались и в ступице
легко оставляли цветы;
о крови, что тягой лучистой,
зайдясь от глотка, погнала
по телу младенчески чистый
дух палевой пыли мучнистой
и мёд смоляного ствола.

Что интересно: в этих стихах городского интеллектуала порой натыкаешься на диалектизмы, архаизмы, скорее всего, почерпнутые из книг («жалкуешь», «порато», «гомозливый», «вышкарь», «обстали», «привада», «сопатки», «мережка»), однако они столь органично и уверенно вплетены в ткань произведения, что не смотрятся «заплатками», впрочем, как и вкрапляемые иногда иноязычные фразы.

Наверное, для Сергея Морозова не находится места ни среди почвенников, ни среди авангардистов, ни среди эстрадников-шестидесятников, ни среди «барачных» поэтов потому, что он уникален в своей простой глубине. Но это не та простота, которая является синонимом незамысловатости, а та, о которой писал Боратынский: «Не ослеплён я музою моею: / Красавицей её не назовут, / И юноши, узрев её, за нею / Влюблённою толпой не побегут. / Приманивать изысканным убором, / Игрою глаз, блестящим разговором / Ни склонности у ней, ни дара нет; / Но поражён бывает мельком свет / Её лица необщим выраженьем, / Её речей спокойной простотой». Вспоминается, как один комедийный актер самокритично говорил – мол, мне, чтобы удержать публику, нужно наизнанку вывернуться – и сплясать, и на гармошке сыграть, а он (имелся в виду актёр драматический) минуту молчит в кадре, а народ от экрана не оторвёшь. Морозовскую «простоту» можно сравнить с таким осмысленным молчанием, когда отсекается всё лишнее, а остаётся оголенная пылающая суть, и, похоже, добыта эта суть была как раз ценой того самого губительного и мучительного одиночества:

Бездумною службой унижен,
ни злобы, ни лжи не боюсь.
А правда яснее и ближе
за то, что один остаюсь.

Покуда дыханья хватает
на восемь приветливых строк,
душа не напрасно плутает
и сердце работает впрок.

Это напряжение, этот накал, провоцирующий приближение правды, достигаемый только в одиночестве, с известной долей грусти можно назвать «русской духовной практикой». Для этого не нужно принимать постриг, уезжать в Тибет; поэт может быть одинок и среди шумной толпы, и вот тут, как ни крути, вспоминается Лермонтов: «Как часто, пёстрою толпою окружён, / Когда передо мной, как будто бы сквозь сон, / При шуме музыки и пляски, / При диком шёпоте затверженных речей, / Мелькают образы бездушные людей, / Приличьем стянутые маски, //Когда касаются холодных рук моих / С небрежной смелостью красавиц городских / Давно бестрепетные руки, –/ Наружно погружась в их блеск и суету, / Ласкаю я в душе старинную мечту, / Погибших лет святые звуки». Однако у Сергея Морозова отсутствует лермонтовская озлобленность, даже в переполненных отчаянием стихах он не клеймит общество, а точнее, понимает, что дело не в обществе, а в нём самом: «Не попрошу ни имени, ни вздоха / ни у тебя постылая эпоха, / ни у тебя, студёный белый свет. // Один пойду туда, где слов достанет, / где счастие людское не обманет, / где звёздный луч в сырой земле гостит, / где ждёт отец, где сын меня простит». А вот рассекающая, как бы впечатывающая сила, размах, гордость, «отвязность» этих и подобных строк – рискнем это утверждать – вполне могут потягаться с произведениями поэта, убитого на дуэли в Пятигорске.


Стихи Сергея Морозова:



* * *

Н-ой

Словно тонкой ниткой жёлтой,
светом дверь обведена
по проёму. Пахнет ёлкой
и морозом от окна.
За крахмальной занавеской
ночь такая залегла,
что прожить её невестой
ты, конечно, не могла.
И одно понять осталось:
чем утешит чистый лист
завтра утром злую жалость.
Надо вспомнить, раз взялись.

1970


* * *

Жизнь моя вкрадчивая,
переиначивая голос,
припоминаю, как славно
жилось мне и пелось
в час накануне,
когда на глазах моих сталось
то, что сегодня под утро
так трудно забылось.

лето 1967


* * *

Я руки грел на золотом огне.
Он расселялся в сучьях понемногу
и гордо правил в маленькой стране,
и памяти указывал дорогу.
Кружился тёплый невесомый дым.
Стояла осень, осыпая листья...
Всё было полно знанием своим –
и потому не принимало истин.
Свет отплывал за дальние стволы,
плутал в коре и, выбираясь с ленью,
стекал по следу лиственной смолы
и обрастал неторопливой тенью.

1968


* * *

Вл. Каллистову

Спешным временем срезанный косо,
гаснет день, пропадая из глаз
неприкаянно и безголосо,
незатейливо и без прикрас.

Недожитое в снах отразится,
возвратится ночной маетой,
чтобы грезиться и громоздиться,
злым ненастьем по окнам слезиться,
а к утру подарить немотой.

24.11.1979


* * *

Щебечет капля восковая на огне.
Мне жизнь доверена
                     и вновь неисполнима.
Прилежен, как судьба, от века в стороне,
застенный черновик, и злость неутолима.
Который раз в году надежде обречён,
прощению родня и выбором свободен,
зачем я одинок и ожидать учён
и, понимая всё, какой заботе годен?
Пощипывая воск, обуглится фитиль
и сломится в растоп,
                       и лепесток присадит,
и тонко начадит, и обернётся в пыль,
и этим с темнотой, как с матушкой,
                                         поладит.

18.10.68


* * *

Какой русский не любит быстрой езды.
Н.В. Гоголь

Когда хитришь, когда коришь,
когда по правде говоришь,
когда дуришь зевак,
когда живые слёзы льёшь,
когда напропалую лжёшь,
не разберу никак.

А выпало с тобою жить,
и хлеб твой есть, и сыном быть,
и надо бы понять,
к чему вселенская гоньба,
что значит в ней твоя судьба,
земля, отчизна, мать.

02.12.1979


* * *

Как старцу Максиму нельзя на Афон,
так не отпускаешь в тиши отмолиться,
но втягиваешь как строфу в антифон
твоих славословий и плясок, столица.

Ещё не дозрела зардевшая гроздь,
и горечь целительней сладости сочной.
Ещё я на родине призванный гость,
взыскующий слова для яви построчной.

Друг вынул из петли, родная спасла
от крестного страха, от злого недуга,
и руга цела для простого стола,
и рядом опорой душа и подруга.

Дарящая не оскудела рука,
дремота пытливости не одолела,
и вечная память пока далека
от кельи, где спорится правое дело.

5.12.83


* * *

Обратимся к устной речи!
В ней, к пределам не спеша,
назначенью не переча
и к любой готова встрече,
утро празднует душа.


* * *

Напрасно сказаны слова,
неосторожный Рок
играет в мёртвые права
и жизнь берёт в залог.
              Всесильный обольщает звук,
              родной надежды знак.
              Но бедный одинокий друг
              сквозь тьму глядит во мрак.
Зачем ему твои лучи,
бессонное окно?
Душа измаялась в ночи,
ей тихо и черно.

21.03.85


ГОСТИНЧИК

На медовые коврижки
собрались к тебе детишки.
Больно, мать, строга:
не пристроишь, не усадишь,
по головке не погладишь
сразу за рога.

Не свои давать поблажку.
Можешь выправить бумажку
тольки скольки взять?
Не робей, шерсти ораву
на поборы нет уставу,
некогда зевать.

Так хватай с лотка горячих!
Для чего сюда иначе
пращур наш спешил?
Недопетрил, впал в оплошку,
позамешкался немножко
поминай кем был!

Как встречала, так ответят.
Чем ласкала, тем приветят.
Так прикинь, Москва,
хороши ль растут внучатки.
Раскровянили сопатки
да и бьют с носка.

29.12.1983


* * *

И. Бродскому

Мёртвый хватает живого.
Голосом ускользаю.
Знаю заветное слово.
Знаю.

Видишь, бреду, безымянный,
логовом гула?
Как ты, пустая, меня ломала!
Выправила, не согнула.

Друга тебе не выдам.
Пытай, если можешь.
Путай.
Жалок черноутробный рот,
и Кощей не страшен.
Смутой ты начинала
да и крепишься смутой,
звёзды кровянящей,
прахом пылящей с башен.

01.01.1985


* * *

Памяти В. Ф. Ходасевича

Родина! Я умираю.
Нечего больше беречь.
Слышишь? Последнее знаю
твёрдую русскую речь.
Душу твою непростую
ни от кого не берёг
и потому не ревную,
переступив за порог.
И потому без укора
перед тобою молчу.
И обернусь не для спора
глянуть в лицо захочу.

20.11-24.12.68


* * *

Жизнь, одумавшись, проста
и почти не виновата,
что печаль и красота
перепутались когда-то,
что, от нитки фонарей
отступить не смея в темень,
вечер старится скорей,
чем его проходит время.
Вот в лицо ему пахнёт,
искру Божию задует,
каплю тёплую смахнет,
злые губы поцелует.

1968


* * *

Не время ли, душа моя, остепениться,
о счастии забыть и гордых слов не звать?
Что проку горевать, заглядывая в лица
безумцев и глупцов? Что проку горевать?

Вот под вечер фонарь палатку световую
расставит на луче, снежок запорошит,
и я тебя люблю, горячий рот целую,
и ласковая плоть к погибели спешит.


* * *

Не зря душа горела,
пылала плоть не зря,
когда прозренье зрело
в костре календаря.

Достало слёз и срама.
И всё ж завидна часть
смотреть и думать прямо
и с будущим совпасть.


* * *

Так не ропщите на душу,
пока ещё жива,
пока свежее ландыша
окольные слова,
пока она при голубе
рассыпана зерном,
пока на грудь приколота,
пока её вернём.

11-13.07.1967


* * *

Зов из будущего разгадан
и в минувшее обращён.
Здесь душа отыграла градом
и ползёт на забор плющом.
Зеленеет Господним оком,
безнаказанна и свежа.
Киноварным трепещет соком
в сердце радости и стрижа.


* * *

Ну вот и снова жить хочу
и умирать не смею,
и теплю чуткую свечу,
один, как с дочкой, с нею.

Лица никак не подберу,
но и поныне помню
не то любовь, не то игру,
как раз апрелю ровню.

Потёмной памяти права
вчерашним днём помечу.
Я там не знал, что ты жива
и смотришь мне навстречу.


* * *

Живу, как день велит, и потому неплохо,
мне всякий час теперь – сугубая родня.
Так не гони меня, ворчливая эпоха,
поделим как-нибудь и веточку огня,
и каверзы Невы, не по-февральски чёрной,
и тёплое лицо, что нам несёт трамвай.
Уж лучше обойди, но жизни приручённой
у сына своего из рук не вырывай!


* * *

Я дам вам подписи и что ещё в цене.
Берите всё, по грошикам не стану.
Но одного прошу. Отдайте мне
Ту женщину. Отдайте. Я не спьяну.
Своя же надоела голова,
в ней слишком, слишком всякого и всяких.
Мне ничего не надо. Пусть она
придёт и сядет.
Какое дело вам? У вас перо, чернил…
А остальное – это только наше.
Плевать, что был, везде и всюду был.
Я был и буду, но сегодня начат.
Хотите знать, когда же отдавать,
Какое платье шить под этот танец?
Ну, как её по-вашему назвать?
Я не могу. Потом. Само настанет.
Я душу наизнанку как карман,
и перья – словно лопнувшие почки.
Пустите к ней. Я и цветов нарвал.
Она кричит. Она со мной не хочет.


* * *

Смерти лёгкой дай, Господь!
Никого ты мной не мучай.
Блажь и слёзы, честь и плоть
преврати во прах и в случай.

К возвращенью я готов
и с признаньем не помедлю,
лишь десяток верных слов
нашепчи и дёргай петлю.

Ни тужить, ни отпевать –
в яму чёрную, во тленье.
Береги друзей и мать
до Любви, до Воскресенья!

25 – 26.11.79
(ночью)


* * *

Щёлкни клаузулой, запирая
подсыхающую строку.
И, пока от края до края
коренится в ней блажь сырая,
сам себе её растолкуй.
Вспомни всё от начала: кто с ней
слыл в приятельстве, жил в родстве,
с кем равняли её, несносней
чей совет был, в надежде поздней
кто смотрел сквозь неё на свет.
Вот тогда и заметишь: пухом
синим звёзды тебе на грудь
тихо падают; ты, по слухам,
прах давно и единым духом
жив – начало перечеркнуть.

1969


* * *

Как он далёк от нас, как неотступно светел,
зелёный уголёк надутренней звезды,
как он любим легко, как издавна заметен,
как затемно следим за дымкою с воды.
Как выведен туман за холодок ольховый,
за хлопотом волны, за цокотом с куста,
как засырел песок под сором ивняковым,
как влажен желобок краплёного листа.
Как ласково веслу, как лепестку, на лопасть,
на лобную дугу перенимать воды
густое колотьё, околокормный клёкот
и пальцы напрягать под трепетом звезды.

1968


* * *

Золотой узорный сумрак
в занавешенном окне.
Для чего резьбы рисунок
в сердце просится ко мне?
Знаю, буду истолкован,
перемаран, перебит,
перекроен, перекован,
зацелован, позабыт.
Незавидная забота.
Говорят, не повезло.
Самодельная работа,
роковое ремесло.

                   1984