Современная литература
Современная литература
Уйти. Остаться. Жить

«Немосковский» концептуализм Игоря Буренина

Елена Мордовина

Гоша (Игорь) Буренин (1959 – 1995) родился в городе Лихене (Германия) в семье военного. Семья часто переезжала. В 1981 году окончил Львовский политехнический институт по специальности «Архитектура». Долгое время работал главным художником во Львовском театре Бориса Озерова «Гаудеамус». Несколько лет прожил в Ленинграде; последние годы – в Ростове-на-Дону, где и был похоронен.

Гоша Буренин (Брынь) родился в 1959 году в семье военного, учился в средней школе, затем – на архитектурном факультете Львовского политехнического института. Проявил себя как талантливый архитектор, театральный декоратор, художник, поэт. Наряду с Леонидом Швецом, Сергеем Дмитровским, Артуром Волошиным является одним из основателей и ключевых фигур львовской поэтической школы – русскоязычного неформального объединения, существовавшего во Львове в 70-80-х годах ХХ столетья.

Поскольку очень сложно найти критерии, кроме очевидного географического, по которым настолько разнородных авторов объединяют под «крышей» этой самой школы, у критиков, которые занимались этим феноменом, до сих пор остаются сомнения насчет целесообразности существования самого этого термина.

Подробнее всего этот вопрос рассмотрен у Валерии Мориной в статье «На стыке голосов, у острия Европы…»: «…насколько правомерно называть то или иное объединение школой вслед за авторами, которые так себя самоидентифицировали? Достаточно ли их высказываний и манифестов или же нужно искать какие-то иные, более весомые доказательства?» 

Правомочно или неправомочно употребление этого термина – возможно, сейчас это не так важно, раз уж это определение сложилось, поскольку человек мыслит категориями и склонен категоризировать все. В конце концов, даже известное нам со школы деление на культурно-исторические эпохи: каменный, бронзовый и железный век – возникло из банальной необходимости рассортировать огромную коллекцию древностей в Национальном музее Копенгагена. И в этой связи нам сейчас интереснее не условные «декорации», не красавец Львов, не кофейный уют «Армянки», не ангелы собора святого Юра, а переплетающиеся «экзистенциальные модели» внутри этого отдельного «сверхсознания», этого феномена под названием «львовская поэтическая школа»: очень разные поэты, объединенные тем, что совпали в одном времени и в одном пространстве.

Как вспоминает поэт, художник и журналист Алексей Евтушенко, также входивший в эту львовскую когорту, интенсивность общения и сила взаимного влияния этих столь разных творческих личностей была неимоверно велика: «В доме Гоши происходили студенческие сборища. У Гоши бывали легендарные театралы, поэты, музыканты Львова – роковая женщина и литератор Ольга Эмдина; ее будущий муж, поэт и музыкант Сергей Дмитровский, ее тогдашний муж Вадим Филиппов, художник. Борис Озеров – легендарный театральный режиссёр, бессменный руководитель львовского театра «Гаудеамус» (ныне театр Бориса Озерова), всемирно в дальнейшем известные Кузя и Гамбург из рок-банды «Браты Гадюкины», Александр Столяров – в дальнейшем писатель, драматург, кино и театральный режиссёр, живёт в Киеве».

И одним из центров притяжения всей тусовки был как раз Гоша Буренин. Художник, литератор и издатель Борис Бергер так писал о нем в своей книге «Машина времени и пространства»: «...Буренин больше, чем любые слова. Это, как если хочешь написать что-то огромное и серьёзное, долго думаешь и сидишь над чистым белым листом, а потом понимаешь всё и ставишь одну точку».

Под влиянием Сергея Дмитровского Буренин начал писать стихи. В них поначалу отражались образы и состояния, пережитые в детстве, которое каждый представитель условной касты «кшатриев» – рожденных в семье военных – проводит на полигонах: «…черствей шинели // лица скомканные спящих…», «я ревел; солдаты ели» («хлеб зацвел; черствей шинели…») – и в скитаниях по стране:

в корзинах шерсть, в кувшинах лёд, –
овечий клок в хурме пасется,
и сети вешают на шест
пушистые от соли дети.
(«южнее речи – лень и блажь…»)

В огромной степени на развитие его поэтики повлияла жизнь на Западной Украине. Поэт обогатил литературный русский язык новыми славянизмами, взятыми из украинского: «…мой близнец, божевольная золушка…» («Золушка»), «мерзлый птах» («осень ранняя всегда…») и др. Однако здесь произошло некоторое смещение из «чистого поля» русской речи в «недозволенную мглу языка…» («Золушка») – и эта дуальность двуязычного Львова 70-80-х все больше затягивала автора в туман иррационального:

впору слепнуть как слепнут стада
в двуязыком граничном тумане 
(«дождь и дождь: двоеликая нянька…»)

Пребывание в таком междумирии киевский поэт Алексей Зарахович называет ключевым в понимании феномена львовской поэтической школы. Впрочем, он считает, что в 70-е эта трагедия междумирия, эта «островная история» еще не прочитывалась так остро. Возможно, сам Буренин этой трагедии даже не замечал.

Он работал в языковом пространстве, обращая внимание прежде всего «на звуковую сторону стиха и на организацию в нем новой динамики», если воспользоваться емким выражением Шкловского – когда-то оно касалось новой поэзии Кузмина.

В его изводе это и феерия неожиданных, каких-то синестетических эпитетов: «целовальная слюда», «темный шелест», «дрожащее вече», «ресничный букварь», «щуплые латы», «капиллярная мгла», и вязкая метафоричность речи, и постоянный переход из одной звуковой модальности в другую: «пехота последнего ветра», «сезаннова надломленность акаций», «коронованный ямбом прибоя», «в рамах вынутого лета», и цветение нежных, ритмичных аллитераций – почти набоковское «кончик языка совершает путь в три шажка вниз по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы…»:

над хлястом волн свистит луна
и всадник гладя швы на меди
шершавой лестью валуна
клянёт мундир и просит денег
(«немые скопища времён»)

Но что в поэзии Буренина самое основное: он и в этом пространстве оставался архитектором.

Первая жена Буренина – писательница Ксения Агалли – вспоминает: «Гоша Буренин родился архитектором, учился на архитектора, жил как архитектор и, смею надеяться, перед смертью не успел до конца развоплотиться и сохранил в крови – или хотя бы в сукровице – умение разглядеть в наружном веществе арки и колонны, капители и фронтоны, и пригвоздить их к плоской белой поверхности, обвести тонким пером с тушью, чтобы и мы, слабовидящие, заметили и восхитились.
Когда не стало пера и туши, когда отобрали пергулы и карнизы, Гоша стал – хотя всегда им был – художником и начал все больше рисовать и все меньше чертить».

Неудивительно, что сам Гоша Буренин называл свое творчество архитектурным термином «неоэклектика», но многие тексты его – это, безусловно, чистый концептуализм.

Даже текст, давший заглавие книге «Луна луна», звучит как концептуалистский манифест п у с т о т ы  п у с т о т ы:

голод на ощупь – кожа
как  г о л о с а  г о л о с а

рожениц гордых гложет
что  н е б е с а  н е б е с а
так в кровяных тазах
голод мужей отложен

что отлагаясь в нас
беглым солёным настом
станет  л у н а  л у н а

шесть повитух у пространства
и пуповина глаз
и пустота глазам
с мощной лепниной ложной

«Голод на ощупь – кожа…» уже вполне вписывается в каноны этого направления, хотя в 1979 году Борис Гройс только очерчивает рамки «московского романтического концептуализма». А во Львове, оказывается, совершенно (совершенно ли?) независимо вызревает концептуализм «немосковский», для которого еще надо искать определение. И, конечно же, следует изучать это явление, хотя уже здесь видно, что понятие «львовская поэтическая школа» действительно эклектично, «неоэклектично», как сказал бы сам Буренин.

Спектр поисков поэта в рамках этого «неоэклектичного» концептуализма весьма широк.

Три одностишья «оса мой свет…» в связке – однако на отдельных страницах – напоминают карточки Льва Рубинштейна, а некоторые тексты являют собой концептуализм какой-то совершенно абсурдистский, глубоко уходящий корнями куда-то в 20-е годы ХХ века:

чтоб только  м а м а  ш и л а  м ы л о –
и жизнь сквозь азбуку течет:
что знал задумчивый крючок,
что буква бедная любила?

В этих текстах Буренина есть то, что, как мне кажется, являет саму суть концептуализма: поэзия здесь – «не обслуживающая дисциплина, а дисциплина формирующая» – так говорила коллега Буренина по основной специальности Заха Хадид, только рассуждала она при этом не о поэзии, а собственно об архитектуре.

В 80-е годы Гоша Буренин переезжает в Ростов.

Так характеризует это время Алексей Евтушенко в своем сборнике «Невыдуманные рассказы»: «Между Львовом и Ростовом-на-Дону в 80-е годы установилось нечто вроде активнейшего культурного обмена, и мы постоянно ездили друг к другу в гости. Мы – это Кузя, я, Саша Гамбург, Гоша Буренин, Сергей Дмитровский (надеюсь, львовским ценителям поэзии не нужно рассказывать, кто это такие), Семен Янишевский (Сэм), Сергей Тимофеев (он же Тима – создатель и фронтмен легендарной ростовской рок-группы «Пекин Роу-Роу»)…
Все мы знали и любили друг друга.
Постепенно в Ростов из Львова перебрались Гоша Буренин и Сергей Дмитровский».

Почему Ростов?

Львовский писатель Андрей Граф, написавший неплохую художественную книгу о львовской субкультуре батярства, недавно, беседуя со мной в одном львовском кафе на Староеврейской улице, объяснил эту таинственную связь между Львовом, Одессой и Ростовом тем, что эти города были «воротами» империи. В этих городах были таможни, между ними постоянно существовала циркуляция, создавались особые условия, царила уникальная атмосфера, в которой процветали и бандиты, и поэты.

В Ростове Гоша Буренин и нашел свое последнее пристанище. Умер он в 1995 году.

«…могила на Северном кладбище в Ростове – пример отчаянной бренности бытия: едва различимый в бурьяне холмик у самой дороги, по соседству с мусорной кучей, в ряду безликих бугорков с табличками «Неизвестный мужчина». Правда, на его собственной жестяной табличке написано «Игорь Буренин». Известный мужчина, стало быть», – так пишет о месте упокоения поэта Максим Белозор в своей книге «Волшебная страна».

Но что такое рукотворные памятники в наши дни? У этого яркого «немосковского» концептуалиста нет даже страницы в Википедии.

Образнее всего эту тоску по несбывшемуся выразил поэт, писатель и драматург Олег Юрьев: «...Поэты у меня оказались почему-то как рыбы. Хорошо, тогда скажу так: вот, невеликие львовские рыбки через какие-то ржавые шлюзы отважно заплыли в какие-то страшные каналы и водохранилища, наглотались ядовитой воды, слитой портвейными фабриками, надышались отравленным дымом, сдутым пельменоварнями, ободрали бока и серебристые спинки, но не нашли дороги назад... никуда не нашли дороги...»


Стихи Гоши Буренина



* * *

всё настоятельное – терпко;
я не забуду: шум, оса…
ты в складках дня и в стёклах ветра
земля в обводах колеса
где подобающее лето
подаришь – бесконечный сад! –
свои бинтованные слепки
снимая с выпуклого сна

сады притянутые к ушку –
шепни: и  г о р л и ц а  к  р е к е
я помню: ты на полудушьи
качал цветы и серп летел
забыв запрет по-над макушкой –
но вот рука и дань руке –
ручное ящерка зверушка
и свет что вдруг и вдалеке


* * *

рыча в свечу летаю, обручая
Елену – сну, жену – своей руке,
июльской келье, прячущей в рядно
пустых головок прелое бренчанье,

где я, взмывающий, ручаюсь, что не сплю,
когда земля, прохладная, как дно,
прозрачнее и сумеречней неба,
когда:

стрекало тонкое, заноза, жалость, лёд, –
латая радужку, костры пришпилив к небу,
до осени ночует пастухами,
что гонят пчёл сквозь выдержанный мёд

до осени, пока не станет зим...

стальные дни заклинивают рёбра
в игольный год, – в ничейное звено,
как люд в кино, проходят караваны,
и даже мы верблюдами одеты.


* * *

на дне языка в голубиных потёмках живого –
за земли ушедшей под воду голодной низины
отдавший и вязкую спелость инжира в корзинах
и сизый в глубоком глотке голубеющий воздух –

по локоть навеки в капканах слепой ежевики
родимых ежей пересчитывать – бывшая воля –
но выдрать из гнёзд позвонков где живое нервозно
первину от имени, ткань известковоязыких

в тени языка за раскованной косностью нёба –
гортанные дыры и чёрные сквозь ножевые –
какие миры вырезают дороги кривые
из круга камней и крапив перепонок и рёбер!

какие места! мы здесь чудом на дне побелевшем:
помёт на уступах и в корни ушедшая речка
и с миром совпавшие в сумерках – русло и рельсы
картина горы и гора над серпом побережья


* * *

Я, приглашённый лесом полежать
в степях травы, в цветке от камня Слова,
люблю тела улиток сквозь остовы
ореховых доспехов, чту ежа
и день пою, в который отмель взгорья
густа везучей живностью небес;
у озера, зерцающего лес,
легко найти кипучие основы
и путь цветка – в спирали смятых трав,
меня – в частице вымученной формы:
и каменные, мутные гриффоны
черту оседлости выводят, как устав.


* * *

успокойте дрожащее вече
голубей перекрёстков и звёзд
эти вести со снегом вразнос:
целый день разговоры и вечер
что ни вечер зима и вопрос

ой, бурсаче – пока ты беспечен
кто-то киеву веко поднёс
а у питера зубы как трость
и витийская поступь увечных

успокойте меня что обещан
хоть один рукавичный приют –
одному – между снегом и речью

между богом и снегом – кому
тот январь что не страшен и вечно?


* * *

кто бы почуял? тогда и за чайную мерку
выкупил кровь да расправил бы сбитый ледок –
нежная корочка века налипла досмертно
нервная кожица света дрожащий садок

завтра ли завтра – уже пятаками навыкат –
слово и слово держать что больное стекло:
входишь-выходишь метелишь осадок в корыте
всё остаётся одно и пустое светло

вся эта хриплая примесь песка в позолоте
жадный расплав чешуи языка в языке –
мира хоть каплю! и время вдохнуть в повороте
чайных стрекоз забывая трещать в кулаке

чур! это время моё отражаться в лиманах
щучьим сачком воровать по углам глубину:
чуешь? дрожат древовидные страшные мальвы
свежий побег выпуская царапать луну


* * *

какая сила в нас нежна
родные сны отнять у крика
увидеть руку гладить руку –
такая долгая наука
моим глазам в тебя открытым
твоим глазам обнажена

и собирая дни в разлуку
ты та же нежность но княжна –
взгляни! как низко мел безликий
вглядись в кольцо с плывущим бликом –
и видишь: беглая луна
в колодец валится без звука

и вижу: хрупкая жена
проходит створ черней харибды –
луна и сердце бьются в круглом
твердеет воздух от зарубок
и всюду каменная рыба
висит душой поражена


* * *

время терпко: тебя не промолвлю пока
обрастая налётом небесного мела
я ещё только свод немоты потолка
трилобитный початок соборного тела

время – сумрак и глина ребристых аркад:
снится холод под утро и буквы предела –
в голубиное крошево готики белой
замерзает твоя хрупколётная ка

потерпи! я вернусь говорить на века
всею тяжестью дней ударяясь о небо –
как растительно выгнуты здесь облака
и окрепшего воздуха выпучен невод

где растут имена как моллюски в садках –
стрекоза и печаль наша хрупкая небыль
что в крови шевельнётся сочащийся стебель
и отнимут рассудок цветы и река


* * *

чтоб только  м а м а  ш и л а  м ы л о –
и жизнь сквозь азбуку течёт:
что знал задумчивый крючок,
что буква бедная любила?

а то, что  м а м а  м о ч и т  м а ш у,
или совсем наоборот,
и то, что  п а п е  с в е т я т  н а р ы, –
родная речь, навечно наша,
в стихи вмещающая свару, –
весь коммунальный разворот.

певец крысиного стакана,
молчун законного жилья, –
гляди, как водка льется, гля, –
но только поровну лия,
иначе будет страшно странно.

никто не покоробил, и
всё то, что дождик окропил –
к утру приглажено морозом;
так: молча водку я допил,
покуда  т и м а  д е л а л  р о з у.


* * *

ещё наша судьба в круглосуточном говоре клеток
в шуме крови и чисел в двойных погремушках часов
как в чужой толчее уцепившись хотя бы за лепет
телеграфную спешку касаний тянуть между слов

дневниковые соты растут и сплетаются ветви
в этом клеточном сговоре времени с шелестом снов –
закольцованный кровью колотится воздух в просветах
и таращится сердце из голой грудины лесов

как на смерть замирает листва – отворите мне веко!
ещё наша судьба разомкнуть на запястьях число
пока осень играет в разломах цветущего света
в призматических сумерках твердорастущих как соль

умирает листва как пехота последнего ветра
где в развалинах зрения мир и язык невесом
где ресничный букварь повисая на кромках ответов
заусеницы смысла срезает как цвет с голосов


* * *

осень ранняя всегда –
по пустым объёмам света
дни гуляют все в трудах
все в царапинах от веток;
в рамах вынутого лета
целовальная слюда –
мы проснёмся: но – когда?
вечер, бабочка, вода…

время, девочка, столетник…
ты земля сама в ответах
тёмный шелест – внятный в детях
в сладко связанных рядах:
мокрый воздух мёрзлый птах…
понимаешь? всё как лепет
повторяемый и так:
о с е н ь  л а с к о в а я  л е т а


* * *

вот осень, ангел, день какой уже
ни всадника ни зги в её прицеле
ни сгусточка в сплошном туманном теле –
дышу в стекло живу в стекле в душе
в двойных крестах пометок: осень день –
который год который год застрелит
сорвав кольцо рванув затвор на зверя
храпящего в снегу в душе везде...

в душе в снегу охотники и сквозь
костры и лай – весь мир в утробной сфере
где крепкий сруб где дымный корень вереск –
он под рукой изогнутая трость
легко дырявит кальку дальних рек
как пуповину свившуюся делит:
вот край повис вот лист скользит неделю –
вот-вот и осень, ангел, воля, век


* * *

зёрна в глине как память початка –
затекающих дёсен зима
где тебя не хватает – ты там
где на оттиске полость и тьма
и луна на незрячей сетчатке

где отчётливо выпуклый март
или хрупкая рек распечатка –
эти зёрна и клинья брусчатки
и шершавых объятий дома

память клеточна сетчата в лунках
или просто не сходит с ума
что сегодня зима в переулках

что ладошка теплея сама
пять горошин оставила гулких


* * *

возьми мой день какой он есть –
соцветье случая и дыма –
под коркой пепельного клина
теплится будущая весть
и осыпается как глина

и осень сыпется с небес
и всё небесное доныне –
пустое здесь пустое имя –
бумажный тлеющий зевес

то речи выгоревший срез
то слова всплывшая крупица –
смотри – в стекле повисшем здесь

и день свивающийся весь
и света цепкая больница


* * *

мой близнец, божевольная золушка, –
в пепле губы, в крови ли рукав, –
ни на убыль, ни, горе, ни в прошлое
не исходишь, – заложница, зёрнышко
в недозволенной мгле языка –
время терпко, – и то: не тревожь его,
однокровный, родной мой ахав, –
сколько можно утюжить подошвами,
излечимы ли наши срока?

нет, не устричный мрак чудака
и не пушкинский бред о психушке, –
просто страх перед ухнувшей двушкой
и молчанием – наверняка:
просто страх перед ржавой копейкой.

жизнь, как жизнь: то ли рыжею кепкой,
то ли клёвым словечком «жакан»
враз кишки обнажит, – ну, аркань, –
жбан поставлю! – шарахни, но метко,
ты же знаешь, я сильно учён, –
мне что двушка, что вышка, что пёрышко, –
только чтоб не молчал телефон,
только бы не молчал телефон,
мой близнец, божевольная золушка.