Современная литература
Современная литература
Поэзия Уйти. Остаться. Жить

Леонид Шевченко: «не было смерти и жизни»

Елена Мордовина

Леонид Шевченко (28 февраля 1972, Волгоград — 25 апреля 2002, Волгоград) — русский поэт, писатель и журналист, член Союза писателей России. Автор поэтических сборников «История болезни», «Рок» (вышли при жизни автора). Посмертно изданы еще две книги стихов и сборник рассказов «Русская книга мертвых».

Поэт Леонид Шевченко не исключительно, но чуточку больше, чем кто-либо другой, заслуживает того, чтобы на него спроецировать определение, которым Виктор Шкловский очертил творчество Ахматовой: «судьба поэта для него формальный материал». Действительно, с точностью патологоанатома и скрупулезностью натуралиста Шевченко  описывает не только свою жизнь, но социальную каталепсию целого поколения, рожденного в семидесятые — описывает безнадежность любого движения в новой реальности девяностых. Его поэзия — это постепенное, ступенчатое проговаривание того, как осмысленное движение в прежней парадигме превращалось в ничто, а маршрут движения в парадигме новой так и не был составлен — миллионы его ровесников в этой реальности ждали оцепенение и смерть.

Его поэзия так же «неразменна» (по Шкловскому), она не всегда читается вне контекста судьбы. Судьбы собственно поэта и судьбы целого поколения.

Леонид Шевченко родился в Волгограде. Отучившись год на филфаке Волгоградского государственного университета, он поступил в Литературный институт имени Горького на семинар поэзии Татьяны Бек и Сергея Чупринина. Из института был отчислен с формулировкой «за хулиганство» и вместе с первой супругой, поэтессой Еленой Логвиновой, вернулся в Волгоград. Там он поначалу работал дворником, сторожем, библиотекарем в Волгоградской областной детской библиотеке. В 1993 году на родине вышла его первая книга «История болезни». Поэт посвятил ее своему учителю Евгению Рейну. Впоследствии Леонид Шевченко работал журналистом в газетах «Вечерний Волгоград» и «Первое чтение». С 1998 по 2002 год публиковал рецензии в журнале «Знамя». В 2001 году вышла его вторая книга «Рок», с которой поэт был принят в Союз писателей. Леонид Шевченко — единственный из волгоградских поэтов, кто был включен в знаменитую антологию «Строфы века», составленную Евгением Евтушенко. В ночь на 25 апреля 2002 года, возвращаясь с концерта Вячеслава Бутусова, в нескольких метрах от своего дома поэт Леонид Шевченко был убит неизвестными. Посмертно вышли сборники «Мистерии» (избранная поэзия и проза), «Саламандра» (неизданная ранее поэзия) и сборник рассказов «Русская книга мертвых» («Р.К.М.»).

Общество боится перемен, общество любит свою ностальгию, вместо пресловутой «колбасы по два двадцать» наши прабабки когда-то вспоминали «булки образца 1914 года». Теперь, когда даже несчастные, голодные, ужасные девяностые вспоминаются ностальгически — именно теперь — надо перечитывать стихи Леонида Шевченко. Когда мутная вода сошла, яснее становится мысль, — не мысль даже — переживание, экзистенциальный ужас — ужас мертвых, точнее, тех из мертвых, которым Господь отсрочил смерть, чтобы они этот ужас передали. Поэт девяностых — это солдат погибшей армии, который смог вырваться из окружения и успел написать рапорт, но ранение его все равно оказалось смертельным.

Вкус времени — «самый устойчивый вкус»,
и рекламные парни смеются из-под земли,
заржавел «мерседес», затупился «Жилетт», затупился,
пожелтели, как листья, зелёные деньги, компьютерный вирус
уничтожил фамилии ваши
и вывел за скобки
эти годы, которые я никому не прощу.
(2043 год)

Однажды в кулуарах форума «Минская инициатива» это «Не прощу» надрывно и убедительно прозвучало из уст поэта Ивана Волосюка, когда речь зашла о девяностых. Ивану вспомнился случай, когда в их доме в Дзержинске случилась авария и его мама поднялась присмотреть за детьми соседа-шахтера, вызвавшегося помочь. Она увидела, как дети сидят за столом и тихо пьют чай с вареньем. «Молодцы какие, – похвалила их мама. – Чай пьете». Оказалось, дети уже несколько дней пили только чай, потому что в доме было нечего есть. Шахтерам тогда по полгода не платили зарплату. Приходится рассказывать эти истории для тех, кто уже не может представить себе бэкграунда, на фоне которого формировалась поэзия девяностых.

Вы не делали историю, история делала вас,
вы стояли не насмерть,
и вас расстреляли из детских
водяных пистолетов.
(2043 год)


Представителям нашего поколения поначалу казалось, что все происходит понарошку, по-детски, ведь все в этой жизни – сказка и чудо, но расстреляли насмерть. Леониду Шевченко удалось передать эту сказочность раннего детства, сплетенную с ностальгией:

Когда нас в детский сад водили эльфы — и никто не умирал
(«Золотой век»)

Эльфы – это, конечно же, о родителях:

В стабильные семидесятые они смотрели голубое фигурное катание,
и Родина посылала им воздушный поцелуй
(«Отцы и дети»).

Период советского детства – это Золотой век для поэта - время дописьменное, доисторическое в его индивидуальном развитии: германские писали руны в вечерних городских листках («Золотой век»), я жил в стране, которая была прекрасней всех и потому светла наполовину («Родина»), и самый лучший президент Альенде, и Че Гевара, хиппи-партизан («Чили — любовь моя»).

В 80-е мир поэта становится более очерченным, и поэзия, посвященная тому периоду, насыщена приметами времени: чеканки и цветочки («Я не умру, главы не преклоню…»), джинсы, которые из Индии не привезли, шары новогодние, которые я разбил («Религия»), там гладиолусы возлюбленным дарили, ходили на индийское кино («Забвение само»), повсюду флаги и сирень, в моей руке воздушный шарик («День Победы»), с олимпийской эмблемой глазастой («Муза 80-го года»), ковер азиатской на теплой земле, чайные чашки из мельхиора («Розовый клоун»), болгарские сигареты курили пацаны… кубик Рубика собирал («Модерн толкинг»), Гойко Митич — кинозвезда («Этот праздник»), бежит из градусника ртуть под кресло с рыжей бахромою («Будущее»), все говорят, что умер Радж Капур («Будущее»), приемник «ВЭФ» над головою выл («Будущее»).

Настоящая поэтическая энциклопедия восьмидесятых. Время уже не так по-детски радужно, как в семидесятые, но оно еще позволяет жить, а потом миру подрубили крылья и человек бородатый не держал флейты («Молодая земля»).

Шашлык и кооператорские футболки,
значок «metallica», продавцы икон —
все это уже миф, осколки
какой-то жизни, навязчивый Рубикон.
(Вторая половина 80-х)

А потом начались девяностые, и Леонид Шевченко зафиксировал не с фотографической даже, а с кинематографической точностью судьбы поколения и его умирания.

Тут легла, как под Сталинградом, пьяная молодёжь.
(2043 год)

Отсвистело моё поколенье, Околела синица в горсти.
(Муза бессмертия)

Конфликтная основа, продиктованная временем, оказалась настолько мощной, что только на ней одной, без особых стилистических наработок, имея талант, можно было создать нечто значительное. И Леонид Шевченко это значительное создал.

Одна только галерея его персонажей  — это уже сама по себе «русская книга мертвых».

Поп-механический господин оформитель («2043 год»), пожилая хиппанка с фенечкой («2043 год»), белобрысая алкоголичка с блестящей гранатой в татуированной руке («Революция»), малолетка наполняет шприц («Родина»), подростки подлые и пьяный «мусор», чеченец с фронта, в «опеле» блондинка… в двухкомнатной квартире пенсионер убил ножом весёлую соседку, и школьник, утонувший днём, всплывает ночью посмотреть на звёзды («Такова спортивная жизнь»), и плясал Казанова под «Криденс бэнд», и Муза наркотики продавала («Муза трех городов»), фанаты, наркоманы и бандиты («Великий змей»).

На его поэтических портретах зафиксированы легко узнаваемые типажи того времени:

У Гладиолуса пухлые губы.
И что страшнее или смешней?
Она сколотит свою группу
Из токсикоманов и алкашей.
(Гладиолус)

В этом городе погорели все карусели
и покончил с собою в зоопарке жираф.
Она хотела быть фотомоделью
или птицей французской Эдит Пиаф.
И чтобы о ней написали в газете,
а «Плейбой» напечатал бы её без трусов.
В этом городе нюхали клей дети
и чиновники убивали бродячих псов.
(Бал Господень (ремейк))

«На маршрутном такси с бидоном молочным она поехала к Богу — на сейшн, на бал»,  — так заканчивается ремейк Вертинского. Сейшн как бал Господень — предчувствие или онтологическая, кармическая составляющая бытия поэта, которой не избежать? Самого Леонида Шевченко убили, когда он возвращался с сейшна Бутусова.

Многие из вышеперечисленных персонажей не пережили девяностые, а если и пережили, то ненадолго.

Лишь компания «Кока-кола» переживёт любого авангардиста,
художника Зверева, музыканта в майке «Секс пистолз».
(2043 год)

В текстах Леонида Шевченко звучит голос именно той части поколения, которая погибла. Поэтому в самом начале двухтысячных он был не совсем интересен выжившим, они видели в нем только перечисление примет времени, и «ошибка выживших» не дала им увидеть большего.

Сергей Арутюнов, написавший после выхода книги «Рок» блестящую рецензию на нее в журнале «Знамя», тогда, в 2002 году сетует на то, что автор, «поэт эклектический», «годами занимается не созиданием собственного образного языка, но тратится как рассказыватель современных мифов, зачастую невнятных». Действительно, сборник «Рок» может поначалу показаться перенасыщенным однообразными сюжетами, перепевками, складом неотличимых друг от друга мотивов.

Но здесь, мне кажется, тот случай, когда можно апеллировать к Фридриху Шлегелю: «С романтической точки зрения даже эксцентрические… разновидности поэзии имеют свою ценность как материалы и предварительные опыты универсальности, если только в них что-нибудь содержится, если они оригинальны».

Впрочем, поэт предвидит, что его опыты универсальности не всеми будут приняты:

Кто знает жизнь — тот не поймёт меня,
Кто знает смерть — не встретится со мною.
(«Я обнимался с девушкой хромой…»)

Арутюнов также обращает внимание на скудость стиха, на «бедную рифмовку, без внимания к отделке» — но автору некогда было работать над формой, он фиксировал смерть, пытался уловить «закулисный строй» новой реальности, чтобы понять даже не то, как действовать в ней, но то, как ее озвучить. Да, все подчинено одной общей теме — но сквозная динамика этого сборника как будто наделяет его отдельной душой, магической цельностью. Эта новая реальность невольно подчиняет себе и темы, и сюжеты, и стилистические приемы.

В конце концов, богатство аллитераций, игривость рифм, роскошь аллюзий и тучность метафор сами по себе не имеют никакой ценности. Как много сейчас «делается» стихов, где все построено красиво и по науке, скачут жабами анжамбеманы, а мысль отсутствует, отсутствуют внятные образы, жизнь, реальность за этими прыжками не пульсирует - кислорода нет в этом пруду.

И все-таки, Леонид Шевченко, пусть нечасто, не в каждой строчке – а зачем в каждой строчке? – удивляет какими-то нестандартными, абсурдистскими сравнениями: она (желтая подводная лодка) приплывёт, красивая как Игги Поп («Революция»), завораживает нас телесной убедительностью образов — то наделяя человеческой телесностью природу: душе темно и неуютно почкам, окажется дряхлеющим туманом («Я не умру, главы не преклоню…»), то примеряя на себя «телесность» природы: Я был и плотью и видением, прохожим, дождиком, трухой («28 февраля 1997»).

Он способен из набора предметов создать движение и жизнь:

Стучат монеты, кости, спички,
на Лобном месте ночь и турки.
Полупустые электрички
катают в тамбурах окурки.
(«Стучат монеты, кости, спички…»)

Но главная сверхспособность этого поэта - внести волшебство, бесконечность в ткань стиха:

Ты обернулась и сказала,
про долгий-долгий путь сказала –
от Ярославского вокзала
до Ярославского вокзала.
(«Стучат монеты, кости, спички…»)

Возможно, в этих строчках Леонид Шевченко  проложил самый долгий, вместивший бесконечность, путь в русской поэзии. И в этом бесконечном пути от Ярославского до Ярославского, в этом стремительном умирании не спасала даже религия, ибо невозможно было ею искренне очароваться: Иерусалим захвачен — вот такая фигня («Религия»), я шёл домой и не пришёл домой из Палестины с фиником в кармане («Я обнимался с девушкой хромой»). И даже понятно почему: они хотели все небо сразу, но только ангелы не отдали и половины («Все небо»).

Не мог им помочь ни Господь, ни святой Николай:

Но у него борода из ваты
и связка ржавых ключей,
сорвались они с каната,
и погасло шестнадцать свечей.
(Баллада о лилипутах)

«Страшно, что герой может только прервать музыку, а привнести ее не способен. В каком-то смысле это кредо автора», – пишет в своей статье Сергей Арутюнов. Увы, это так. Это органика его героев — у них даже мечты не о жизни, а о смерти:

Умереть не предателем в кроличьей шапке,
не от старости зябкой с чашкою молока.
Умереть заговорщиком с куриною лапкой
с амулетом на шее в Петроградской ЧК.
(«Прошло восемь лет»)

Мы пьём портвейн, глядим через плечо,
Летим как птицы по растерзанной отчизне,
Где только смерть не знает ничего
О долгой, долгой и счастливой жизни.
(«Сонет»)

В итоге, смерть сбывается, как мечта:

И прошлое осталось за чертою.
Нет, мы не птицы — в глубине реки
Нам длинные заточат плавники
И наградят великой немотою.
(«Рыбы-птицы»)

Но в нашей памяти они – наши соседи по двору, одноклассники, однокурсники, друзья –навсегда останутся такими:

Они в «секонде» покупали джинсы,
легкие рубашки и сумку «Спорт»,
словно не было смерти и жизни,
и землей не измазан рот. 
(«Весна»)



Стихи Леонида Шевченко



***

Я пристрастился к мутному портвейну,
А мне бы льва, как рыцарю Ивейну,
А мне бы смерть в далёкой стороне
Или чакону на твоей струне.

Моя любовь не знает расстояния
Во времени. Серьёзное предание,
Ведические вещи, женский плач,
Король Артур и ястребок-трубач.

О нет, я не живу в двадцатом веке,
Я пьянствую один в библиотеке,
Как Дон Кихот в дурацком колпаке,
С бутылкой отвратительной в руке.


28 ФЕВРАЛЯ 1997

Я тоже прожил в одиночестве
Полжизни и стихи шептал,
И я вращался в светском обществе,
И водку залпом выпивал,
И вслух бессмертное читал.

Мне снятся времена прошедшие:
Какой-то день, какой-то год.
Меня любили сумасшедшие
И больно целовали в рот.

Я был и плотью, и видением,
Прохожим, дождиком, трухой
И громким увлекался пением,
Художественной чепухой.

В любви, в работе или в праздности,
Везде – и на краю земли,
Всегда большие неприятности
За мною почему-то шли.

Пускай мне не хватало мужества,
Товарища в моём пути –
Но время славы или ужаса
Останется в моей горсти.


***

Стучат монеты, кости, спички,
на Лобном месте ночь и турки.
Полупустые электрички
катают в тамбурах окурки.
Ты обернулась и сказала,
про долгий-долгий путь сказала –
от Ярославского вокзала
до Ярославского вокзала.
Всего «пятёрка» – эдельвейсы,
смеются головы с помоста.
Платформа – справа, слева – рельсы.
Лосиный остров-полуостров.
Ты обернулась и сказала,
про долгий-долгий путь сказала,
что от Арбата до Арбата,
от Ярославского вокзала,
от Ярославского до прозы.
А у кремлёвского солдата
в шинели путаются слёзы.


КРАСНО-КОРИЧНЕВЫЕ ДУХИ

Со мной ненормальный ребёнок-аллах:
«Мы ржавые листья на ржавых дубах» —
со мною могила и баба Астарта,
мы связаны накрепко, маг-вертопрах,
слюной астматической Эдуарда.
Но что бы я делал без этих людей,
без тёмного света и чёрных идей,
без песенки этой чужой и хреновой
и без религиозной накидки бордовой?
На дубе зелёном зелёный листок,
но я выбираю химеру с хвостом,
и кровь молодую в походной бутылке,
и ржавчину эту на бритом затылке,
и эту любовь с перекошенным ртом.


***

О тех, кто умер, скажу теперь,
о тех, кто умер на пошлых чердаках,
в больницах, в метро, на жестких костлявых руках,
а рядом всегда стоял необычный зверь.
И они говорили зверю – привет,
а зверь говорил – гуд бай,
на вокзальной скамейке места нет,
Эдгары По едут в инфернальный рай.
Кто пошел на похороны Верлена? Денди-аристократ,
а еще проститутки. В каком это было году?
О тех, кто умер, моими губами твердят
голубые статуи в некромантском саду.
О тех, кто умер, скажу теперь,
играя с тобою в прятки и выключая свет.
А рядом стоит необычный зверь,
настолько близко, что я говорю – привет!


ТЁМНЫЙ ПУТЬ


…А третий убийца был больно похож на Де Ниро,
губы у него не дрожали, а у других дрожали.
И кто-то сказал: «Удивительно громкое эхо»,
а все потому, что такая, мол, эпоха.
Вот жизненный путь: школа, секция бокса, мопед,
перестройка
и служба в частях пограничных, потом – контора,
поездка в Москву, закупка каких-то продуктов
и голос Булановой Тани на мусорном пляже.
…Проклятое время, поэтому громкое эхо,
а все потому, что такая, мол, эпоха…
Рукой прозрачной касаясь горячего лба,
он стал невидим для посторонних.


***

Неужели обычная ломка? Бумагу марать,
и бумагу марать, разрыдайся и вновь разрыдайся,
в золотые ворота. Измучилась белая прядь,
не спадает на лоб. Разрывайся, огонь, разрывайся.

Я на станции ближней, до станции ближней пути
все равно, что отсюда и шею свернуть и убраться,
яда не было лучше, и лучше не надо, прости,
я исполнил и роль домочадца и арию братца.
Там такой оборот музыкальный, не сразу поймешь,
а поймешь, так запьешь одичавшим вином, одичавший
под лопатку вонзается острый приученный нож,
величайшая сила привычки. И город как павший.
Я поклялся – что в городе милом чужие полки,
атаманы, сосущие кровь, эшафоты-девицы,
и священник ночной сторожит над собой потолки,
пропадает продажное мыло, веревки и спицы.
Доведи до греха, опознай на макушке печать.
От Архангела весточка алым кнутом извивалась,
как вороны сегодня старались на ветках молчать –
так и мне не удастся и, видимо, не удавалось.


***

Я устал от разговоров,
От вокзалов, контролёров,
От поездок в никуда,
От прощаний навсегда.
Мне теперь ночами снится
Платье белое из ситца,
Муза, девочка, звезда.
Я теперь за всё отвечу
Горлом, венами, виском.
Я бегу к тебе навстречу,
Я бегу к тебе навстречу,
Я бегу к тебе навстречу
Босиком.


LOVE


Мы набили стрелку на могиле Оскара Уайльда
на кладбище Пер-Лашез.
Мы с тобою торчали в таком метаМухосранске,
и в алкогольной таре барахтался провинциальный бес.
Говорят, что скоро кончится аренда
на землю у Джима и скоро его
перетащат французы на другие огороды.
Наш секс – и больше ничего и никого,
а в Париже шастают годаровские шумерские
интеллектуалы, старухи и старички.
Мы теперь – молодые пенсионеры,
и на тумбочке – пепельница, таблетки, очки.
Мы встретились в Париже, где
отключился шар Вальехо,
и Аннабель не врубила на кухне
парижский газ.
И я не забуду твоего противного смеха,
и твоих идиотских глаз.


РОДИНА

И только возвращением не мучь...
Какой-то пасмурный невыразимый луч
воспоминания: двоящийся пустырь,
пятиэтажка, бабочка, снегирь.

Вот малолетка наполняет шприц
во мраке общежитий и больниц,
на лодочке катается дурак,
на маленькой Голгофе свищет рак.

Я жил в стране, которая была
прекрасней всех и потому светла
наполовину, вот такой расклад:
летит снегирь, а бабочки горят.


ВНУТРЕННЯЯ БАЛЛАДА №...

И снова возвращался он
Из путешествия большого,
И в зеркало, как на чужого,
Смотрел, наследством поражён.

Ты был когда-то молодым
Под этим молчаливым небом.
Что сделало тебя таким
Несимпатичным и нелепым?

Возможно, ты объездил свет
С каким-то спутником незрячим.
Возможно, циркачом бродячим
Ты отработал двадцать лет.

На все, на выдумки горазд,
Стрелял, играл и улыбался.
С тобою пьянствовал гимнаст,
Канатоходец целовался.

Ты пил вино и молоко,
Любил и потерял немало.
И только девушка в трико
Тебя за плечи обнимала.


ВОЗМЕЗДИЕ

И ты держал библейское кольцо,
Вертел его налево и направо.
Что остаётся будущим векам?
Актёра подозрительная слава,
И что-то недоступное рукам,

Рассудку современному. Случайно
В наш город театр приехал налегке.
Но для чего сжимает в кулаке
Певица розу? Клавдий в парике
Рассматривает зрителей печально.

И для чего рассерженный Пьеро
Играет привиденье? Коломбина
Тряпичной куклой по реке плывёт.
Не браконьера бойкое перо,
А флорентийца жуткая картина,
Виденья адские. Одиннадцатый год.

Возмездия худые соловьи,
Болота, гарь, военные составы.
Как водится, история семьи,
А дальше – ненаписанные главы,
Где не Онегин, а совсем другой
Убьёт поэта – О, гори тетрадка!
Что остаётся? Поворот лица?
Но что мне делать с юностью такой:
Не умереть от нервного припадка,
Не сочинить поэму до конца.

27.02.1997


ПОСЛЕ ВСЕГО

Цены растут, одноклассники мрут,
Поезд уйдет через десять минут,
И за спиною останется город:
Адское пламя и Ева в раю.
Был ли я счастлив? Был ли я молод?
Спас ли бесценную душу свою?
Пчёлы кружат, армяне орут,
Поезд уйдёт через десять минут.