Кому оса, кому – муравей, кому стрекоза, кому – маленькие пчелы.
Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного меда,
Как нам велели пчелы Персефоны.
Не отвязать неприкрепленной лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.
Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.
Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина — дремучий лес Тайгета,
Их пища — время, медуница, мята.
Возьми ж на радость дикий мой подарок —
Невзрачное сухое ожерелье
Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.
(Это Мандельштам, 1920 г.)
Где-то слышал об этом – уж не знаю правда ли, нет, но тут возникает такой образ, а образу необязательно цепляться жгутиками-усиками на правду факта. Про цикад-стрекоз с утра случайно кто-то рассказал.
Что, дескать, цикады на Востоке – объект почитания. Говорят, в Древнем Китае клали в рот умершему под язык нефритовую цикаду, это должно было помочь ему найти достойное воплощение в новой жизни. А сегодня не кладут туда, сегодня просто ее выкладывают на тело умершего.
Даже в могиле первого франкского короля Хильдерика Первого (а он умер в 482 году н.э.) нашли 300 «золотых пчел», так их тогда называли.
Зачем так много?
О чем они молчали там, украшая собой в виде маленьких золотых кулонов парчовый плащ и кошель с девяноста золотыми монетами?
Нравились ли им гранаты-альмандины, которыми они были инкрустированы?
Альмандин, кстати, самый прочный гранат из огромного семейства гранатов.
Не счесть алмазов в каменных пещерах,
Не счесть жемчужин в море полудённом –
Далёкой Индии чудес.
Есть на тёплом море чудный камень яхонт,
На том камне Феникс-птица с ликом девы.
Райские всё песни сладко распевает,
Перья распускает, море закрывает.
Кто ту птицу слышит, всё позабывает.
Не счесть алмазов в каменных пещерах,
Не счесть жемчужин в море полудённом –
Далёкой Индии чудес.
Это из арии Индийского гостя, «Садко».
А где же там в Индии в арии гранаты?
Вот Фазиль Искандер, русский прозаик, поэт и сценарист, сын перса и абхазки, тоже не пишет о гранате-камне, а пишет о плодах кустарника.
Скажи, гранат, где истина, где ложь?
Я проклял золотую середину!
Но ты заступник мой, и ты ведешь
Светящеюся лампой Аладдина.
Ворвись, гранат! Развороши нам жизнь!
Мы стали слишком въедливы и скупы,
Чтоб яростною свежестью зажглись
Непоправимо стынущие губы!
Чтоб мы, глотая эту чистоту,
Учились, терпкую обсасывая мякоть,
Выкладывать себя начистоту,
Начистоту смеяться или плакать.
Чтоб этот красный кубок под конец
Испить до дна и ощутить такое,
Что в нас вложили тысячи сердец,
Но вложены они в одно большое.
Тяжелый плод ладонями зажат.
Тягучей влагой губы освежаю.
Я выжимаю медленно гранат,
Как будто тяжесть штанги выжимаю.
Так вот где тайна мощной красоты!
В тебе, гранат, земля соединила
Взрывную силу сжатой кислоты
И сладости томящуюся силу.
И Мирра Лохвицкая тоже только о растении:
Твои уста – два лепестка граната,
Но в них пчела услады не найдет.
Я жадно выпила когда-то
Их пряный хмель, их крепкий мед.
Твои ресницы – крылья черной ночи,
Но до утра их не смыкает сон.
Я заглянула в эти очи –
И в них мой образ отражен.
Твоя душа — восточная загадка.
В ней мир чудес, в ней сказка, но не ложь.
И весь ты – мой, весь без остатка,
Доколе дышишь и живешь.
А за ней и Игорь Северянин, потом уже утративший дефис, тоже пишет об этой ягоде (да-да, с точки зрения ботаники это ягода, хотя кто бы мог подумать) в своем «Сонете-капризе»:
Встрепенулся звонок и замолк,
А за дверью – загадка.
Это кто? Это ты? Как мне сладко!
Дорогая, войди… Черный шелк
Зажурчит ароматно сонату,
И конфузливо скромная складка
Вдруг прильнет к огневому гранату.
За окошком завистливый толк
Приумолк ядовито.
Это вздорно для нас… Все повито
Упоеньем… Страсть алчет, как волк…
Я пойму… ты поймешь… мы поймем…
Да, поймем, как мечта даровита,
И гранат мы иссушим вдвоем…
Где же камень? Где минерал? Почему никто не воспел его?
Ну кроме Куприна.
Спасибо вам за это, Александр Иванович.
Вот герой что-то говорит и достает из кармана красный футляр, потом аккуратно кладет его на стол.
Героиня видит «втиснутый в черный бархат овальный золотой браслет, а внутри его бережно сложенную красивым восьмиугольником записку».
«Он был золотой, низкопробный, очень толстый, но дутый и с наружной стороны весь сплошь покрытый небольшими старинными, плохо отшлифованными гранатами. Но зато посредине браслета возвышались, окружая какой‑то странный маленький зеленый камешек, пять прекрасных гранатов‑кабошонов, каждый величиной с горошину. Когда Вера случайным движением удачно повернула браслет перед огнем электрической лампочки, то в них, глубоко под их гладкой яйцевидной поверхностью, вдруг загорелись прелестные густо‑красные живые огни».
И вот она уже не может отвести глаз от пяти алых кровавых огней, дрожавших внутри пяти гранатов.
Но вернемся к золотым цикадам, которые были так милостивы к гранату. Или, может, наоборот, хотели сковырнуть с себя эти полудрагоценные камни, расправить тяжелые крылья и улететь?
Их прообразы, с которых они сделаны, между прочим, относятся к насекомым-долгожителям. Правда, в том драгоценном виде, в котором они были навечно оставлены в могиле первого франкского короля, они в живой природе живут недолго. Большая часть их жизни проходит в стадии личинки. Взрослые же цикады совсем недолго.
Но если подсчитывать общее количество лет – то там куда серьезнее. Жизненный круг большинства цикад длится от двух до пяти лет, но у некоторых видов может доходить даже до 17.
Может, поэтому во многих странах цикада и является символом вечной молодости и долголетия?
Или дело в другом?
Человек заметил и удивился, как непрост их путь к свету. Сперва с двух лет до пяти это «нимфа» живет под землей и питается соками растений.
И вот эта накопленная жизнь, эти соки, это стремление полететь через пять где-то лет разрывают плотный хитин, и уже роет, кажется, новое какое-то насекомое свой выход к свету, выбирается из праха и праха и ползет на ветку близрастущего дерева.
Тут и начинается пение. Так самцы зовут своих самок.
Иннокентий Анненский, «Стальная цикада»:
Я знал, что она вернется
И будет со мной – Тоска.
Звякнет и запахнется
С дверью часовщика…
Сердца стального трепет
Со стрекотаньем крыл
Сцепит и вновь расцепит
Тот, кто ей дверь открыл…
Жадным крылом цикады
Нетерпеливо бьют:
Счастью ль, что близко, рады,
Муки ль конец зовут?..
Столько сказать им надо,
Так далеко уйти…
Розно, увы! цикада,
Наши лежат пути.
Здесь мы с тобой лишь чудо,
Жить нам с тобою теперь
Только минуту – покуда
Не распахнулась дверь…
Звякнет и запахнется,
И будешь ты так далека…
Молча сейчас вернется
И будет со мной – Тоска.
Поющего самца цикады тоже не ждет ничего, кроме смертной тоски. Оплодотворив свою самку, он погибнет. А самка отложит яйца и тоже скоро гибнет. Яйца начнут развиваться на ветке, потом одна молодая «нимфа» падет с дерева, потом другая, все они попадут в землю, зароются в нее на несколько лет. И все начнется заново.
Видимо, это и поражало человека. На Востоке сразу подумали, что это как человеческая жизнь, ее символ. Человек рождается заново, через смерть переходя из одного тела в другое.
Увы, но мы не цикады и даже не змеи с их кожей, которая может обновиться.
Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
Ты расскажешь мне о тех, что раньше
В этом теле жили до меня.
Самый первый: некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ,
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.
Дерево да рыжая собака –
Вот кого он взял себе в друзья,
Память, память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что-то был я.
И второй… Любил он ветер с юга,
В каждом шуме слышал звоны лир,
Говорил, что жизнь – его подруга,
Коврик под его ногами – мир.
Он совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.
Я люблю избранника свободы,
Мореплавателя и стрелка,
Ах, ему так звонко пели воды
И завидовали облака.
Высока была его палатка,
Мулы были резвы и сильны,
Как вино, впивал он воздух сладкий
Белому неведомой страны.
Память, ты слабее год от году,
Тот ли это или кто другой
Променял веселую свободу
На священный долгожданный бой.
Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь.
Я – угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле,
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
На полях моей родной страны.
И тогда повеет ветер странный –
И прольется с неба страшный свет,
Это Млечный Путь расцвел нежданно
Садом ослепительных планет.
Предо мной предстанет, мне неведом,
Путник, скрыв лицо; но все пойму,
Видя льва, стремящегося следом,
И орла, летящего к нему.
Крикну я… но разве кто поможет,
Чтоб моя душа не умерла?
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела.
(Николай Гумилев, 1921 г.)
Тут одна умная женщина написала мне: «Интересно, что на английском сезон пения цикад называется "dog-day cicadas". Казалось бы, при чем тут собачьи дни и цикады? Возможно, что это не собаки, а созвездие Большого Пса и его главная звезда, самая яркая в созвездии звезда Сириус, которая как раз и стоит в эти дни июнь-июль-августовского солнцестояния».
Может, поэтому у греков тоже есть символ «цикада-арфа»?
Их ведь предки, древние греки, считали цикаду спутницей бога Аполлона, полагали, что она олицетворяет смену света и тьмы. Изображение цикады, сидящей на арфе популярно и в современной Греции.
В одном из мифов говорится о соревновании двух музыкантов – Эвна и Аристона. Во время игры на арфе Эвна неожиданно лопается струна. Но тут вдруг появляется цикада, которая садится на арфу музыканта и начинает издавать звуки, заменяющие лопнувшую струну. В общем, побеждает именно он. А цикада с тех пор, как рассказывается в мифе, и превращается в эмблему, которая символизирует музыку.
Осип Мандельштам:
На каменных отрогах Пиэрии
Водили музы первый хоровод,
Чтобы, как пчелы, лирники слепые
Нам подарили ионийский мед.
И холодком повеяло высоким
От выпукло-девического лба,
Чтобы раскрылись правнукам далеким
Архипелага нежные гроба.
Бежит весна топтать луга Эллады,
Обула Сафо пестрый сапожок,
И молоточками куют цикады,
Как в песенке поется, перстенек.
Высокий дом построил плотник дюжий,
На свадьбу всех передушили кур,
И растянул сапожник неуклюжий
На башмаки все пять воловьих шкур.
Нерасторопна черепаха-лира,
Едва-едва беспалая ползет,
Лежит себе на солнышке Эпира,
Тихонько грея золотой живот.
Ну, кто ее такую приласкает,
Кто спящую ее перевернет?
Она во сне Терпандра ожидает,
Сухих перстов предчувствуя налет.
Поит дубы холодная криница,
Простоволосая шумит трава,
На радость осам пахнет медуница.
О, где же вы, святые острова,
Где не едят надломленного хлеба,
Где только мед, вино и молоко,
Скрипучий труд не омрачает неба
И колесо вращается легко?
...Тут подумал, совершенно в сторону, что теперь цикада в нашем сознании это как перевод с оригинала на всегда прихрамывающий нам понятный язык. Нет. Точнее, это как работа поэта и того же поэта как переводчика. Его оригинальные стихи лучше.
Подруга по юности и зрелости Мандельштама, теперь уже старая Ахматова в начале 1965 года была приглашена к работе над древнеегипетской лирикой. Вот заметки в записной книжке: «В понедельник вечером звонит С.Наровчатов. Юля приносит египтян от младотурка».
Для нашего взгляда набор слов, но на самом деле тут о том, что именно с предисловием Наровчатова впервые были опубликованы 29 мая 1965 года (накануне отъезда Ахматовой в Лондон) переложения Ахматовой из древнеегипетской поэзии в «Литературной газете». «Юля» – Ю.М.Нейман, «младотурок» – А.Ш.Ибрагимов, работавший в Восточной редакции издательства «Художественная литература», оба – поэты-переводчики. В 20-х числах мая Л.Чуковская записала: «Египтян уже сдала. Ждет денег. – Египтяне восхитительны. Самая ранняя из известных нам поэзий мира: две тысячи лет до Рождества Христова».
А вот как раз из переводов Ахматовой (фрагмент):
Прославление писцов
Мудрые писцы
Времен преемников самих богов,
Предрекавшие будущее,
Их имена сохранятся навеки.
Они ушли, завершив свое время,
Позабыты все их близкие.
Они не строили себе пирамид из меди
И надгробий из бронзы.
Не оставили после себя наследников,
Детей, сохранивших их имена.
Но они оставили свое наследство в писаниях,
В поучениях, сделанных ими.
Писания становились их жрецами,
А палетка для письма – их сыном.
Их пирамиды – книги поучений,
Их дети – тростниковое перо,
Их супруга – поверхность камня.
И большие и малые –
Все их дети,
Потому что писец – их глава.
Построены были двери и дома, но они разрушились,
Жрецы заупокойных служб исчезли,
Их памятники покрылись грязью,
Гробницы их забыты.
Но имена их произносят, читая эти книги,
Написанные, пока они жили,
И память о том, кто написал их,
Вечна.
И ни одной цикады.
Я представляю, как мучалась Ахматова с переводами. Это же отнятая энергия, которая могла пойти на собственные стихи.
Но есть – в этой переводческой деятельности – и смешное. Понятно, что тут Ахматова переводила по подстрочникам.
А что у нее было с теми языками, которая она знала?
Из разговора Волкова с Бродским:
«Волков: А почему Ахматова говорила с Фростом через переводчика? Ведь она знала английский.
Бродский: Начальство было бы сильно недовольно <…>».
(Соломон Волков. Диалоги с Иосифом Бродским.)
Стал искать.
«Читала она по-английски, почти не пользуясь словарем, а говорила с большими затруднениями, с остановками, ошибаясь в грамматике и в произношении».
(Анатолий Найман. Рассказы о Анне Ахматовой.)
В начале пятидесятых годов Ахматова отправляет Мишу Ардова передать ее подарок Борису Пастернаку – свою книгу с дарственной надписью. Там рукою Ахматовой было написано: «То our first poet Boris Pasternak». Одна злая комментаторша смешно пишет: «К чему же это – по-английски? Так в школе в пятом классе гуляют под партами записочки: "Семенова, I love you!"»
И еще – мое любимое:
«Она сказала В. К. Шилейко, что была бы вполне удовлетворена, если б знала английский язык настолько, чтобы могла читать по-английски. Шилейко с тягучим пафосом ответил ей: "Да если б собаку учили столько, сколько учили тебя, она давно бы была директором цирка!"»
(П. Н. Лукницкий. Дневники. Кн. 2.)
Кому цикада, кому – муравей, кому стрекоза, а кому – и маленькие злые осы.
Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного меда,
Как нам велели пчелы Персефоны.
Не отвязать неприкрепленной лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.
Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.
Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина — дремучий лес Тайгета,
Их пища — время, медуница, мята.
Возьми ж на радость дикий мой подарок —
Невзрачное сухое ожерелье
Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.
(Это Мандельштам, 1920 г.)
Где-то слышал об этом – уж не знаю правда ли, нет, но тут возникает такой образ, а образу необязательно цепляться жгутиками-усиками на правду факта. Про цикад-стрекоз с утра случайно кто-то рассказал.
Что, дескать, цикады на Востоке – объект почитания. Говорят, в Древнем Китае клали в рот умершему под язык нефритовую цикаду, это должно было помочь ему найти достойное воплощение в новой жизни. А сегодня не кладут туда, сегодня просто ее выкладывают на тело умершего.
Даже в могиле первого франкского короля Хильдерика Первого (а он умер в 482 году н.э.) нашли 300 «золотых пчел», так их тогда называли.
Зачем так много?
О чем они молчали там, украшая собой в виде маленьких золотых кулонов парчовый плащ и кошель с девяноста золотыми монетами?
Нравились ли им гранаты-альмандины, которыми они были инкрустированы?
Альмандин, кстати, самый прочный гранат из огромного семейства гранатов.
Не счесть алмазов в каменных пещерах,
Не счесть жемчужин в море полудённом –
Далёкой Индии чудес.
Есть на тёплом море чудный камень яхонт,
На том камне Феникс-птица с ликом девы.
Райские всё песни сладко распевает,
Перья распускает, море закрывает.
Кто ту птицу слышит, всё позабывает.
Не счесть алмазов в каменных пещерах,
Не счесть жемчужин в море полудённом –
Далёкой Индии чудес.
Это из арии Индийского гостя, «Садко».
А где же там в Индии в арии гранаты?
Вот Фазиль Искандер, русский прозаик, поэт и сценарист, сын перса и абхазки, тоже не пишет о гранате-камне, а пишет о плодах кустарника.
Скажи, гранат, где истина, где ложь?
Я проклял золотую середину!
Но ты заступник мой, и ты ведешь
Светящеюся лампой Аладдина.
Ворвись, гранат! Развороши нам жизнь!
Мы стали слишком въедливы и скупы,
Чтоб яростною свежестью зажглись
Непоправимо стынущие губы!
Чтоб мы, глотая эту чистоту,
Учились, терпкую обсасывая мякоть,
Выкладывать себя начистоту,
Начистоту смеяться или плакать.
Чтоб этот красный кубок под конец
Испить до дна и ощутить такое,
Что в нас вложили тысячи сердец,
Но вложены они в одно большое.
Тяжелый плод ладонями зажат.
Тягучей влагой губы освежаю.
Я выжимаю медленно гранат,
Как будто тяжесть штанги выжимаю.
Так вот где тайна мощной красоты!
В тебе, гранат, земля соединила
Взрывную силу сжатой кислоты
И сладости томящуюся силу.
И Мирра Лохвицкая тоже только о растении:
Твои уста – два лепестка граната,
Но в них пчела услады не найдет.
Я жадно выпила когда-то
Их пряный хмель, их крепкий мед.
Твои ресницы – крылья черной ночи,
Но до утра их не смыкает сон.
Я заглянула в эти очи –
И в них мой образ отражен.
Твоя душа — восточная загадка.
В ней мир чудес, в ней сказка, но не ложь.
И весь ты – мой, весь без остатка,
Доколе дышишь и живешь.
А за ней и Игорь Северянин, потом уже утративший дефис, тоже пишет об этой ягоде (да-да, с точки зрения ботаники это ягода, хотя кто бы мог подумать) в своем «Сонете-капризе»:
Встрепенулся звонок и замолк,
А за дверью – загадка.
Это кто? Это ты? Как мне сладко!
Дорогая, войди… Черный шелк
Зажурчит ароматно сонату,
И конфузливо скромная складка
Вдруг прильнет к огневому гранату.
За окошком завистливый толк
Приумолк ядовито.
Это вздорно для нас… Все повито
Упоеньем… Страсть алчет, как волк…
Я пойму… ты поймешь… мы поймем…
Да, поймем, как мечта даровита,
И гранат мы иссушим вдвоем…
Где же камень? Где минерал? Почему никто не воспел его?
Ну кроме Куприна.
Спасибо вам за это, Александр Иванович.
Вот герой что-то говорит и достает из кармана красный футляр, потом аккуратно кладет его на стол.
Героиня видит «втиснутый в черный бархат овальный золотой браслет, а внутри его бережно сложенную красивым восьмиугольником записку».
«Он был золотой, низкопробный, очень толстый, но дутый и с наружной стороны весь сплошь покрытый небольшими старинными, плохо отшлифованными гранатами. Но зато посредине браслета возвышались, окружая какой‑то странный маленький зеленый камешек, пять прекрасных гранатов‑кабошонов, каждый величиной с горошину. Когда Вера случайным движением удачно повернула браслет перед огнем электрической лампочки, то в них, глубоко под их гладкой яйцевидной поверхностью, вдруг загорелись прелестные густо‑красные живые огни».
И вот она уже не может отвести глаз от пяти алых кровавых огней, дрожавших внутри пяти гранатов.
Но вернемся к золотым цикадам, которые были так милостивы к гранату. Или, может, наоборот, хотели сковырнуть с себя эти полудрагоценные камни, расправить тяжелые крылья и улететь?
Их прообразы, с которых они сделаны, между прочим, относятся к насекомым-долгожителям. Правда, в том драгоценном виде, в котором они были навечно оставлены в могиле первого франкского короля, они в живой природе живут недолго. Большая часть их жизни проходит в стадии личинки. Взрослые же цикады совсем недолго.
Но если подсчитывать общее количество лет – то там куда серьезнее. Жизненный круг большинства цикад длится от двух до пяти лет, но у некоторых видов может доходить даже до 17.
Может, поэтому во многих странах цикада и является символом вечной молодости и долголетия?
Или дело в другом?
Человек заметил и удивился, как непрост их путь к свету. Сперва с двух лет до пяти это «нимфа» живет под землей и питается соками растений.
И вот эта накопленная жизнь, эти соки, это стремление полететь через пять где-то лет разрывают плотный хитин, и уже роет, кажется, новое какое-то насекомое свой выход к свету, выбирается из праха и праха и ползет на ветку близрастущего дерева.
Тут и начинается пение. Так самцы зовут своих самок.
Иннокентий Анненский, «Стальная цикада»:
Я знал, что она вернется
И будет со мной – Тоска.
Звякнет и запахнется
С дверью часовщика…
Сердца стального трепет
Со стрекотаньем крыл
Сцепит и вновь расцепит
Тот, кто ей дверь открыл…
Жадным крылом цикады
Нетерпеливо бьют:
Счастью ль, что близко, рады,
Муки ль конец зовут?..
Столько сказать им надо,
Так далеко уйти…
Розно, увы! цикада,
Наши лежат пути.
Здесь мы с тобой лишь чудо,
Жить нам с тобою теперь
Только минуту – покуда
Не распахнулась дверь…
Звякнет и запахнется,
И будешь ты так далека…
Молча сейчас вернется
И будет со мной – Тоска.
Поющего самца цикады тоже не ждет ничего, кроме смертной тоски. Оплодотворив свою самку, он погибнет. А самка отложит яйца и тоже скоро гибнет. Яйца начнут развиваться на ветке, потом одна молодая «нимфа» падет с дерева, потом другая, все они попадут в землю, зароются в нее на несколько лет. И все начнется заново.
Видимо, это и поражало человека. На Востоке сразу подумали, что это как человеческая жизнь, ее символ. Человек рождается заново, через смерть переходя из одного тела в другое.
Увы, но мы не цикады и даже не змеи с их кожей, которая может обновиться.
Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
Ты расскажешь мне о тех, что раньше
В этом теле жили до меня.
Самый первый: некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ,
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.
Дерево да рыжая собака –
Вот кого он взял себе в друзья,
Память, память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что-то был я.
И второй… Любил он ветер с юга,
В каждом шуме слышал звоны лир,
Говорил, что жизнь – его подруга,
Коврик под его ногами – мир.
Он совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.
Я люблю избранника свободы,
Мореплавателя и стрелка,
Ах, ему так звонко пели воды
И завидовали облака.
Высока была его палатка,
Мулы были резвы и сильны,
Как вино, впивал он воздух сладкий
Белому неведомой страны.
Память, ты слабее год от году,
Тот ли это или кто другой
Променял веселую свободу
На священный долгожданный бой.
Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь.
Я – угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле,
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
На полях моей родной страны.
И тогда повеет ветер странный –
И прольется с неба страшный свет,
Это Млечный Путь расцвел нежданно
Садом ослепительных планет.
Предо мной предстанет, мне неведом,
Путник, скрыв лицо; но все пойму,
Видя льва, стремящегося следом,
И орла, летящего к нему.
Крикну я… но разве кто поможет,
Чтоб моя душа не умерла?
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела.
(Николай Гумилев, 1921 г.)
Тут одна умная женщина написала мне: «Интересно, что на английском сезон пения цикад называется "dog-day cicadas". Казалось бы, при чем тут собачьи дни и цикады? Возможно, что это не собаки, а созвездие Большого Пса и его главная звезда, самая яркая в созвездии звезда Сириус, которая как раз и стоит в эти дни июнь-июль-августовского солнцестояния».
Может, поэтому у греков тоже есть символ «цикада-арфа»?
Их ведь предки, древние греки, считали цикаду спутницей бога Аполлона, полагали, что она олицетворяет смену света и тьмы. Изображение цикады, сидящей на арфе популярно и в современной Греции.
В одном из мифов говорится о соревновании двух музыкантов – Эвна и Аристона. Во время игры на арфе Эвна неожиданно лопается струна. Но тут вдруг появляется цикада, которая садится на арфу музыканта и начинает издавать звуки, заменяющие лопнувшую струну. В общем, побеждает именно он. А цикада с тех пор, как рассказывается в мифе, и превращается в эмблему, которая символизирует музыку.
Осип Мандельштам:
На каменных отрогах Пиэрии
Водили музы первый хоровод,
Чтобы, как пчелы, лирники слепые
Нам подарили ионийский мед.
И холодком повеяло высоким
От выпукло-девического лба,
Чтобы раскрылись правнукам далеким
Архипелага нежные гроба.
Бежит весна топтать луга Эллады,
Обула Сафо пестрый сапожок,
И молоточками куют цикады,
Как в песенке поется, перстенек.
Высокий дом построил плотник дюжий,
На свадьбу всех передушили кур,
И растянул сапожник неуклюжий
На башмаки все пять воловьих шкур.
Нерасторопна черепаха-лира,
Едва-едва беспалая ползет,
Лежит себе на солнышке Эпира,
Тихонько грея золотой живот.
Ну, кто ее такую приласкает,
Кто спящую ее перевернет?
Она во сне Терпандра ожидает,
Сухих перстов предчувствуя налет.
Поит дубы холодная криница,
Простоволосая шумит трава,
На радость осам пахнет медуница.
О, где же вы, святые острова,
Где не едят надломленного хлеба,
Где только мед, вино и молоко,
Скрипучий труд не омрачает неба
И колесо вращается легко?
...Тут подумал, совершенно в сторону, что теперь цикада в нашем сознании это как перевод с оригинала на всегда прихрамывающий нам понятный язык. Нет. Точнее, это как работа поэта и того же поэта как переводчика. Его оригинальные стихи лучше.
Подруга по юности и зрелости Мандельштама, теперь уже старая Ахматова в начале 1965 года была приглашена к работе над древнеегипетской лирикой. Вот заметки в записной книжке: «В понедельник вечером звонит С.Наровчатов. Юля приносит египтян от младотурка».
Для нашего взгляда набор слов, но на самом деле тут о том, что именно с предисловием Наровчатова впервые были опубликованы 29 мая 1965 года (накануне отъезда Ахматовой в Лондон) переложения Ахматовой из древнеегипетской поэзии в «Литературной газете». «Юля» – Ю.М.Нейман, «младотурок» – А.Ш.Ибрагимов, работавший в Восточной редакции издательства «Художественная литература», оба – поэты-переводчики. В 20-х числах мая Л.Чуковская записала: «Египтян уже сдала. Ждет денег. – Египтяне восхитительны. Самая ранняя из известных нам поэзий мира: две тысячи лет до Рождества Христова».
А вот как раз из переводов Ахматовой (фрагмент):
Прославление писцов
Мудрые писцы
Времен преемников самих богов,
Предрекавшие будущее,
Их имена сохранятся навеки.
Они ушли, завершив свое время,
Позабыты все их близкие.
Они не строили себе пирамид из меди
И надгробий из бронзы.
Не оставили после себя наследников,
Детей, сохранивших их имена.
Но они оставили свое наследство в писаниях,
В поучениях, сделанных ими.
Писания становились их жрецами,
А палетка для письма – их сыном.
Их пирамиды – книги поучений,
Их дети – тростниковое перо,
Их супруга – поверхность камня.
И большие и малые –
Все их дети,
Потому что писец – их глава.
Построены были двери и дома, но они разрушились,
Жрецы заупокойных служб исчезли,
Их памятники покрылись грязью,
Гробницы их забыты.
Но имена их произносят, читая эти книги,
Написанные, пока они жили,
И память о том, кто написал их,
Вечна.
И ни одной цикады.
Я представляю, как мучалась Ахматова с переводами. Это же отнятая энергия, которая могла пойти на собственные стихи.
Но есть – в этой переводческой деятельности – и смешное. Понятно, что тут Ахматова переводила по подстрочникам.
А что у нее было с теми языками, которая она знала?
Из разговора Волкова с Бродским:
«Волков: А почему Ахматова говорила с Фростом через переводчика? Ведь она знала английский.
Бродский: Начальство было бы сильно недовольно <…>».
(Соломон Волков. Диалоги с Иосифом Бродским.)
Стал искать.
«Читала она по-английски, почти не пользуясь словарем, а говорила с большими затруднениями, с остановками, ошибаясь в грамматике и в произношении».
(Анатолий Найман. Рассказы о Анне Ахматовой.)
В начале пятидесятых годов Ахматова отправляет Мишу Ардова передать ее подарок Борису Пастернаку – свою книгу с дарственной надписью. Там рукою Ахматовой было написано: «То our first poet Boris Pasternak». Одна злая комментаторша смешно пишет: «К чему же это – по-английски? Так в школе в пятом классе гуляют под партами записочки: "Семенова, I love you!"»
И еще – мое любимое:
«Она сказала В. К. Шилейко, что была бы вполне удовлетворена, если б знала английский язык настолько, чтобы могла читать по-английски. Шилейко с тягучим пафосом ответил ей: "Да если б собаку учили столько, сколько учили тебя, она давно бы была директором цирка!"»
(П. Н. Лукницкий. Дневники. Кн. 2.)
Кому цикада, кому – муравей, кому стрекоза, а кому – и маленькие злые осы.