Музыка и текст. Пение и текст. Какая отличная тема.
Недавно ездили с Татьяной Толстой в Плес – на Шаляпинский фестиваль, он проводился там с участием музыкантов и писателей.
Татьяна Никитична рассказала об одной материализованной мечте Шаляпина, но об этом я расскажу когда-нибудь потом (текст всего не вместит).
Я же говорил о том, как музыка (тема музыки) преломлялась в стихах и прозе поэтов двадцатого века.
Первое, что приходит на ум в связи с Шаляпиным, это, конечно, Бунин – «Чистый понедельник».
«...И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки, стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря, что придет в голову: – Вы дочитали «Огненного ангела»? – Досмотрела. До того высокопарно, что совестно читать. – А отчего вы вчера вдруг ушли с концерта Шаляпина? – Не в меру разудал был. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю. – Все-то вам не нравится! – Да, многое...».
«Огненный ангел» – это роман Валерия Брюсова. А слова про Шаляпина – несправедливы, но героине «Чистого понедельника» можно многое простить: она странная, сложная, она из того смутного времени, одно слово – декадентка.
Бунин же сам отзывался часто от Шаляпине с восхищением (что даже странно, зная желчный характер Бунина). Так, например, когда Шаляпин приезжал на Капри, он пригласил Бунина на обед. После обеда Шаляпин читал пушкинского «Дон-Жуана» и отрывки из «Моцарта и Сальери».
Потом и Бунин устроил обед в честь Шаляпина. В 1938 году он записал: «Так пел он однажды у меня в гостях на Капри, в гостинице «Квисисана», где мы с женой жили три зимы подряд. Мы дали обед в честь его приезда, пригласили Горького и еще кое-кого из каприйской русской колонии. После обеда Шаляпин вызвался петь. И опять вышел совершенно удивительный вечер. В столовой и во всех салонах гостиницы столпились все жившие в ней и множество каприйцев, слушали с горящими глазами, затаив дыхание… Когда я как-то завтракал у него в Париже, он сам вспомнил этот вечер: – Помнишь, как я пел у тебя на Капри?
Потом завел граммофон, стал ставить напетые им в прежние годы пластинки и слушал самого себя со слезами на глазах, бормоча:
– Неплохо пел! Дай бог так-то всякому!»
И еще есть смешной и одновременно грустный эпизод: смешной своими двумя последними репликами, грустный – потому что Шаляпин уже был болен.
Бунин пишет: «В июне тридцать седьмого года я слушал его в последний раз в Париже. Он давал концерт, пел то один, то с хором Афонского. Думаю, что уже и тогда он был тяжело болен. Волновался необыкновенно. Он, конечно, всегда волновался, при всех своих выступлениях, – это дело обычное: я видел, как вся тряслась и крестилась перед выходом на сцену Ермолова, видел за кулисами после сыгранной роли Ленского и даже самого Росси, – войдя в свою уборную, они падали просто замертво. То же самое в некоторой мере бывало, вероятно, и с Шаляпиным, только прежде публика этого никогда не видала. Но на этом последнем концерте она видела, и Шаляпина спасал только его талант жестов, интонаций. Из-за кулис он прислал мне записку, чтобы я зашел к нему. Я пошел. Он стоял бледный, в поту, держа папиросу в дрожащей руке, тотчас спросил (чего прежде, конечно, не сделал бы):
– Ну что, как я пел?
– Конечно, превосходно, – ответил я. И пошутил: – Так хорошо, что я все время подпевал тебе и очень возмущал этим публику.
– Спасибо, милый, пожалуйста, подпевай, – ответил он со смутной улыбкой».
В последний раз Бунин видел Шаляпина, когда тот уже совсем тяжело болел. Но все тот же был в нем блеск, та же царственность. Шаляпин сидел в кресле возле зажженной под абажуром лампы, «в широком черном шелковом халате, в красных туфлях, с высоко поднятым надо лбом коком, огромный и великолепный, как стареющий лев… Такого величия и благородства я в нем прежде никогда не видал. В молодости, в годы мужества он был все-таки не тот».
Бунин думал, глядя на умирающего уже Шаляпина: что за кровь течет в нем? И та, отвечал сам себе, особая, северно-русская, которая была и в Ломоносове, и в братьях Васнецовых. И еще какая-то. А какая, Бунин не сразу может подобрать эпитет. Может быть, варяжская?
Кстати, не только героиня «Чистого понедельника» так странно говорила о Шаляпине. Лев Николаевич Толстой тоже отличился – сказал словами тонкой красавицы: «Нет, он поет слишком громко».
Ну Толстого можно простить – он и Шекспира ругал, и Бетховена бранил. Хотя почему остался равнодушен все-таки к Шаляпину? Ведь не мог не оценить его силы?
Может, именно эта сила ему и не понравилась? Опустив все достоинства, сразу указал на, по его, толстовскому, мнению, недостаток?
Шаляпину было тогда лет двадцать пять, и понятно, что сила блуждала в нем. Или Толстому не понравилось, что Шаляпин был славен и явно этот славой упивался? (А почему, собственно, нет?)
Опять Бунин: «...в Шаляпине было очень много истинно былинного, богатырского, данного ему от природы, а отчасти и благоприобретенного на подмостках, которыми с ранней молодости стала вся его жизнь, каждую минуту раздражаемая непрестанными восторгами толпы везде и всюду, по всему миру, где бы она его ни видала: на оперной сцене, на концертной эстраде, на знаменитом пляже, в дорогом ресторане или в салоне миллионера. Трудно вкусившему славы быть простым, спокойным! Чехов шутил: – Слава подобна морской воде, – чем больше пьешь, тем больше жаждешь».
...Но пока оставим на время эту тему. Просто обратимся к теме музыки в стихах. Ведь она со стихами часто слита.
Вот стихотворение Ахмадулиной, обращенное к Марине Цветаевой:
Люблю, Марина, что тебя, как всех,
что, – как меня, –
озябшею гортанью
не говорю: тебя – как свет! как снег! –
усильем шеи, будто лед глотаю,
стараюсь вымолвить: тебя, как всех,
учили музыке. (О крах ученья!
Как если бы, под богов плач и смех,
свече внушали правила свеченья.)
Не ладили две равных темноты:
рояль и ты – два совершенных круга,
в тоске взаимной глухонемоты
терпя иноязычие друг друга.
Два мрачных исподлобья сведены
в неразрешимой и враждебной встрече:
рояль и ты - две сильных тишины,
два слабых горла музыки и речи.
Но твоего сиротства перевес
решает дело. Что рояль? Он узник
безгласности, покуда в до диез
мизинец свой не окунет союзник.
А ты – одна. Тебе – подмоги нет.
И музыке трудна твоя наука -
не утруждая ранящий предмет,
открыть в себе кровотеченье звука.
Марина, до! До – детства, до – судьбы,
до – ре, до – речи, до – всего, что после,
равно, как вместе мы склоняли лбы
в той общедетской предрояльной позе,
как ты, как ты, вцепившись в табурет, –
о карусель и Гедике ненужность! –
раскручивать сорвавшую берет,
свистящую вкруг головы окружность.
Марина, это все – для красоты
придумано, в расчете на удачу
раз накричаться: я – как ты, как ты!
И с радостью бы крикнула, да – плачу.
Или вот ахматовское (никуда нам не уйти от этого «ах» – «ах», от их соседства), стихотворение так и называется «Слушая пение»:
Женский голос, как ветер, несется,
Черным кажется, влажным, ночным,
И чего на лету ни коснется,
Всё становится сразу иным.
Заливает алмазным сияньем,
Где-то что-то на миг серебрит
И загадочным одеяньем
Небывалых шелков шелестит.
И такая могучая сила
Зачарованный голос влечет,
Будто там впереди не могила,
А таинственной лестницы взлет.
Но голос голосом, а лестница лестницей. У того же Бунина (как я люблю такие отражения тем, как будто в туманном зеркале) будет потом про лестницу.
Бунин жил тогда рядом с Баттистини (оперным певцом) в Лондонской гостинице в Одессе: Баттистини тогда гастролировал и всех покорил «не только молодой свежестью своего голоса, но и вообще молодостью, хотя ему было уже семьдесят четыре года».
Бунин задается вопросом: а чем тайна этой молодости? И сам же отвечает: отчасти в том, как он берег себя. «После каждого спектакля тотчас же возвращался домой, пил горячее молоко с зельтерской водой и ложился спать. А Шаляпин? Я его знал целые десятилетия, и вот вспоминаю: половина наших встреч с ним – сидения по ресторанам. Водка, красное вино, рейнское вино, шампанское, несметное количество папирос… Когда и где познакомились мы с ним, не помню. Но помню, что перешли на ты однажды ночью в Большом Московском трактире, в огромном доме против Иверской часовни. В этом доме, кроме трактира, была и гостиница, в которой я, приезжая в Москву, иногда живал подолгу. Слово трактир уже давно не подходило к тому дорогому и обширному ресторану, в который постепенно превратился трактир с годами, и тем более в ту пору, когда я жил над ним в гостинице: в эту пору его еще расширили, открыли при нем новые залы, очень богато обставленные и предназначенные для особенно богатых обедов, для ночных кутежей наиболее знатных московских купцов из числа наиболее европеизированных. Помню, что в тот вечер главным среди пирующих был московский француз Сиу со своими дамами и знакомыми, среди которых сидел и я. Шампанское за столом Сиу лилось рекой, он то и дело посылал на чай сторублевки неаполитанскому оркестру, игравшему и певшему в своих красных куртках на эстраде, затопленной блеском великолепных хрустальных люстр. И вот на пороге зала вдруг выросла фигура желтоволосого Шаляпина. Он орлиным взглядом окинул оркестр – и вдруг взмахнул рукой и подхватил то, что он играл и пел. Нужно ли говорить, какой исступленный восторг охватил и неаполитанцев и всех пирующих при этой нежданной "королевской" милости!»
И вот скоро появится и лестница. Пили они с Шаляпиным до утра, а потом, выйдя из ресторана, остановились, стали прощаться, и вот обмениваясь рукопожатиями, Шаляпин вдруг говорит Бунину, этаким волжским тенорком:
«Думаю, Ваня, что ты очень выпивши, и поэтому решил поднять тебя в твой номер на своих собственных плечах». «Не забывай, – говорит ему Бунин – что живу я на пятом этаже и не так уж мал». «Ничего, милый, – ответил Шаляпин, – как-нибудь донесу!»
«И, действительно, донес, как я ни отбивался. А, донеся, угостил – потребовал через дежурного коридорного бутылку "столетнего" бургонского за целых сто рублей (которое, увы, оказалось похожим на малиновую воду)».
Но вернемся к теме музыки в стихах.
У Пастернака есть прекрасное:
Мы были музыкой во льду.
Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду.
Здесь места нет стыду.
Я не рожден, чтоб три раза
Смотреть по-разному в глаза.
Еще двусмысленней, чем песнь,
Тупое слово «враг».
Гощу. Гостит во всех мирах
Высокая болезнь.
Высокая болезнь – лучшее название для книги стихов. И хорошее определение всему, что делают люди, которые пишут, рисуют или поют.
У того же Бунина – опять про это:
«Раз, приехав на "Среду", он тотчас же сказал:
– Братцы, петь хочу!
Вызвал по телефону Рахманинова и ему сказал то же:
– Петь до смерти хочется. Возьми лихача и немедля приезжай. Будем петь всю ночь.
И, когда Рахманинов приехал, не дал ему даже напиться чаю. Это было в самый разгар его славы, его блеска, и легко себе представить, что это за вечер был – соединение Шаляпина и Рахманинова. Шаляпин пел в тот вечер так, что даже сам сказал:
– Это вам не Большой театр. Меня не там надо слушать, а вот на таких вечерах, рядом с Сережей».
И заключительное из этих воспоминаний Бунина: «Я нездоров, не выхожу из дому. Мысленно кланяюсь ему на его смертном ложе, целую его последним целованием».
Кстати, о стихах.
Любопытно, что сам Шаляпин писал стихи тоже. Ну такие, шуточные.
Однако здесь возникает интересная параллель (это к вопросу, как развивается культура – она идет иногда невидимыми с этих тропинок путями, но эти тропинки параллельны).
В истории русской литературы много шуточных стихов, но только, кажется, одна линия (впрочем, здесь я могу сейчас что-то упустить) дала в своем продолжении большую поэзию. Я сейчас про Заболоцкого.
Общеизвестный факт, что странные и в чем-то жутковатые стихотворения капитана Лебядкина из романа Достоевского были той неожиданной новой почвой, на которой вырос дикий цветок раннего Заболоцкого.
Мы же помним лебядкинские якобы смешные стихи (но ведь нет там ничего смешного, это просто Достоевский попытался написать смешно, но вышло жутко – впрочем, мы не удивлены). Про мухоедство, про таракана.
Вот фрагмент из романа:
«Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
И потом попал в стакан
Полный мухоедства ...
– Господи, что такое?
– То есть когда летом в стакан налезут мухи, то происходит мухоедство,
всякий дурак поймёт, не перебивайте, не перебивайте, вы увидите, вы увидите ...
Пожалуйста, с начала ...
Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
И потом попал в стакан
Полный мухоедства.
Место занял таракан,
Мухи возроптали,
Полон очень наш стакан,
К Юпитеру закричали.
Но пока у них шёл крик,
Подошёл Никифор,
Благороднейший старик ...
Тут у меня ещё не докончено, но всё равно, словами!
Никифор берёт стакан и, несмотря на крик, выплескивает в лохань всю комедию, и мух и таракана, что давно надо было сделать. Но заметьте, но заметьте, сударыня, таракан не ропщет!
Таракан не ропщет!
Что же касается до Никифора, то он изображает природу».
Это «он изображает природу» самое тут удивительное. Мы знаем, как Заболоцкий был внимателен к природе, к ее зловещему гулу из травы.
Поэт Павел Антокольский писал о Заболоцком: «Впервые я увидел Николая Алексеевича Заболоцкого и познакомился с ним в самом конце двадцатых годов – у Тихонова. По приглашению Николая Семёновича начал он читать стихи, которые впоследствии вошли в его первый сборник, "Столбцы". Рядом со мной была моя жена Зоя Бажанова, актриса Театра Вахтангова. Внезапно она вспыхнула и сказала нечто, что могло, казалось бы, и смутить, и даже оскорбить поэта:
– Да это же капитан Лебядкин!
Я замер и ждал резкого отпора или просто молчания. Но реакция Заболоцкого была совсем неожиданна. Он добродушно усмехнулся, пристально посмотрел сквозь очки на Зою и, нимало не смутившись, сказал:
– Я тоже думал об этом. Но то, что я пишу, не пародия, это моё зрение».
ИГРА В СНЕЖКИ
В снегу кипит большая драка.
Как легкий бог, летит собака.
Мальчишка бьет врага в живот.
На елке тетерев живет.
Уж ледяные свищут бомбы.
Уж вечер. В зареве снега.
В сугробах роя катакомбы,
Мальчишки лезут на врага.
Один, задрав кривые ноги,
Скатился с горки, а другой
Воткнулся в снег, а двое новых,
Мохнатых, скорченных, багровых,
Сцепились вместе, бьются враз,
Но деревянный ножик спас.
Закат погас. И день остановился.
И великаном подошел шершавый конь.
Мужик огромной тушею своей
Сидел в стропилах крашеных саней,
И в медной трубке огонек дымился.
Бой кончился. Мужик не шевелился.
(Николай Заболоцкий)
Так вот. Возвращаясь к Шаляпину: он тоже продолжал эту традицию, идущую от Достоевского и породившую раннего Заболоцкого (о котором, конечно, ничего не знал).
У Шаляпина было трудное детство, поэтому, как бы в противовес этому всему, он стал нежным и заботливым отцом девяти своим и двоим усыновлённым детям.
Видимо, его интересовала тема сиротства – настоящего (из-за смерти родителей) или потому что от ребенка отказались родители.
Так, например, он с большим состраданием отреагировал на детские невзгоды поэта Саши Чернова, когда узнал, что тот был брошен когда-то своей матерью:
Чёрный гладкий таракан
Важно лезет под диван,
От него жена в Париж
Не уедет, нет, шалишь!
Новый гладок и богат.
Так-то, брат!
Спи, мой мальчик.
Спи, мой чиж...
Мать уехала в Париж..
Откуда здесь выпрыгнул этот таракан?
Ну или вот уже лирические его стихи. Когда Шаляпин уже решил расстаться с Москвой, ноябрьским утром 1906 года Шаляпин зашел в комнату Большого театра, где обычно гримировался, и написал на стене:
Прощай, уборная моя,
Прощай, тебя покину я!
…………………………
Пройдут года – все будет так,
Софа все та же – те ж рожки,
Те же режиссеры-чудаки.
Все та же зависть, сплетни, ложь,
И скудоумие все то ж.
Певцов бездарных дикий вой
И заслуженных старцев строй,
Портной Андрюшка, страж Семен
И тенора иных племен;
Оркестр блестящий, стройный хор,
Для роль не знающих – суфлер,
Чиновников в мундирах ряд
И грязных лестниц дым и смрад. –
Все это покидаю я,
Прощай, уборная моя!
...Но вернемся напоследок уже к настоящим стихам. И тому же Заболоцкому. Все помнят уже у зрелого Заболоцкого – после лагеря – эти его стихи о Гесиоде, первом исторически достоверном древнегреческом поэте, рапсоде (правда, в некоторых изданиях в этом стихотворении Заболоцкого имя поэта приводится в другой транскрипции – Гезиода).
Читайте, деревья, стихи Гесиода,
Дивись Оссиановым гимнам, рябина!
Не меч ты поднимешь сегодня, природа,
Но школьный звонок над щитом Кухулина.
Еще заливаются ветры, как барды,
Еще не смолкают березы Морвена,
Но зайцы и птицы садятся за парты
И к зверю девятая сходит Камена.
Березы, вы школьницы! Полно калякать,
Довольно скакать, задирая подолы!
Вы слышите, как через бурю и слякоть
Ревут водопады, спрягая глаголы?
Вы слышите, как перед зеркалом речек,
Под листьями ивы, под лапами ели,
Как маленький Гамлет, рыдает кузнечик,
Не в силах от вашей уйти канители?
Опять ты, природа, меня обманула,
Опять провела меня за нос, как сводня!
Во имя чего среди ливня и гула
Опять, как безумный, брожу я сегодня?
В который ты раз мне твердишь, потаскуха,
Что здесь, на пороге всеобщего тленья,
Не место бессмертным иллюзиям духа,
Что жизнь продолжается только мгновенье!
Вот так я тебе и поверил! Покуда
Не вытряхнут душу из этого тела,
Едва ли иного достоин я чуда,
Чем то, от которого сердце запело.
Мы, люди, – хозяева этого мира,
Его мудрецы и его педагоги,
Затем и поет Оссианова лира
Над чащею леса, у края берлоги.
От моря до моря, от края до края
Мы учим и пестуем младшего брата,
И бабочки, в солнечном свете играя,
Садятся на лысое темя Сократа.
(1946)
Интересно, какое бы Заболоцкий написал стихотворение про музыку и деревья? Ах, точно, бью я себя по лбу, оно же есть у нас.
Там Заболоцкий сравнивает сад с католическим органом. Потом он оставит эту тему, но начнется текст именно с темы музыки.
О сад ночной, таинственный орган,
Лес длинных труб, приют виолончелей!
О сад ночной, печальный караван
Немых дубов и неподвижных елей!
Он целый день метался и шумел.
Был битвой дуб, и тополь – потрясеньем.
Сто тысяч листьев, как сто тысяч тел,
Переплетались в воздухе осеннем.
Железный Август в длинных сапогах
Стоял вдали с большой тарелкой дичи.
И выстрелы гремели на лугах,
И в воздухе мелькали тельца птичьи.
И сад умолк, и месяц вышел вдруг,
Легли внизу десятки длинных теней,
И толпы лип вздымали кисти рук,
Скрывая птиц под купами растений.
О сад ночной, о бедный сад ночной,
О существа, заснувшие надолго!
О вспыхнувший над самой головой
Мгновенный пламень звездного осколка!
На этом и закончим.
Недавно ездили с Татьяной Толстой в Плес – на Шаляпинский фестиваль, он проводился там с участием музыкантов и писателей.
Татьяна Никитична рассказала об одной материализованной мечте Шаляпина, но об этом я расскажу когда-нибудь потом (текст всего не вместит).
Я же говорил о том, как музыка (тема музыки) преломлялась в стихах и прозе поэтов двадцатого века.
Первое, что приходит на ум в связи с Шаляпиным, это, конечно, Бунин – «Чистый понедельник».
«...И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки, стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря, что придет в голову: – Вы дочитали «Огненного ангела»? – Досмотрела. До того высокопарно, что совестно читать. – А отчего вы вчера вдруг ушли с концерта Шаляпина? – Не в меру разудал был. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю. – Все-то вам не нравится! – Да, многое...».
«Огненный ангел» – это роман Валерия Брюсова. А слова про Шаляпина – несправедливы, но героине «Чистого понедельника» можно многое простить: она странная, сложная, она из того смутного времени, одно слово – декадентка.
Бунин же сам отзывался часто от Шаляпине с восхищением (что даже странно, зная желчный характер Бунина). Так, например, когда Шаляпин приезжал на Капри, он пригласил Бунина на обед. После обеда Шаляпин читал пушкинского «Дон-Жуана» и отрывки из «Моцарта и Сальери».
Потом и Бунин устроил обед в честь Шаляпина. В 1938 году он записал: «Так пел он однажды у меня в гостях на Капри, в гостинице «Квисисана», где мы с женой жили три зимы подряд. Мы дали обед в честь его приезда, пригласили Горького и еще кое-кого из каприйской русской колонии. После обеда Шаляпин вызвался петь. И опять вышел совершенно удивительный вечер. В столовой и во всех салонах гостиницы столпились все жившие в ней и множество каприйцев, слушали с горящими глазами, затаив дыхание… Когда я как-то завтракал у него в Париже, он сам вспомнил этот вечер: – Помнишь, как я пел у тебя на Капри?
Потом завел граммофон, стал ставить напетые им в прежние годы пластинки и слушал самого себя со слезами на глазах, бормоча:
– Неплохо пел! Дай бог так-то всякому!»
И еще есть смешной и одновременно грустный эпизод: смешной своими двумя последними репликами, грустный – потому что Шаляпин уже был болен.
Бунин пишет: «В июне тридцать седьмого года я слушал его в последний раз в Париже. Он давал концерт, пел то один, то с хором Афонского. Думаю, что уже и тогда он был тяжело болен. Волновался необыкновенно. Он, конечно, всегда волновался, при всех своих выступлениях, – это дело обычное: я видел, как вся тряслась и крестилась перед выходом на сцену Ермолова, видел за кулисами после сыгранной роли Ленского и даже самого Росси, – войдя в свою уборную, они падали просто замертво. То же самое в некоторой мере бывало, вероятно, и с Шаляпиным, только прежде публика этого никогда не видала. Но на этом последнем концерте она видела, и Шаляпина спасал только его талант жестов, интонаций. Из-за кулис он прислал мне записку, чтобы я зашел к нему. Я пошел. Он стоял бледный, в поту, держа папиросу в дрожащей руке, тотчас спросил (чего прежде, конечно, не сделал бы):
– Ну что, как я пел?
– Конечно, превосходно, – ответил я. И пошутил: – Так хорошо, что я все время подпевал тебе и очень возмущал этим публику.
– Спасибо, милый, пожалуйста, подпевай, – ответил он со смутной улыбкой».
В последний раз Бунин видел Шаляпина, когда тот уже совсем тяжело болел. Но все тот же был в нем блеск, та же царственность. Шаляпин сидел в кресле возле зажженной под абажуром лампы, «в широком черном шелковом халате, в красных туфлях, с высоко поднятым надо лбом коком, огромный и великолепный, как стареющий лев… Такого величия и благородства я в нем прежде никогда не видал. В молодости, в годы мужества он был все-таки не тот».
Бунин думал, глядя на умирающего уже Шаляпина: что за кровь течет в нем? И та, отвечал сам себе, особая, северно-русская, которая была и в Ломоносове, и в братьях Васнецовых. И еще какая-то. А какая, Бунин не сразу может подобрать эпитет. Может быть, варяжская?
Кстати, не только героиня «Чистого понедельника» так странно говорила о Шаляпине. Лев Николаевич Толстой тоже отличился – сказал словами тонкой красавицы: «Нет, он поет слишком громко».
Ну Толстого можно простить – он и Шекспира ругал, и Бетховена бранил. Хотя почему остался равнодушен все-таки к Шаляпину? Ведь не мог не оценить его силы?
Может, именно эта сила ему и не понравилась? Опустив все достоинства, сразу указал на, по его, толстовскому, мнению, недостаток?
Шаляпину было тогда лет двадцать пять, и понятно, что сила блуждала в нем. Или Толстому не понравилось, что Шаляпин был славен и явно этот славой упивался? (А почему, собственно, нет?)
Опять Бунин: «...в Шаляпине было очень много истинно былинного, богатырского, данного ему от природы, а отчасти и благоприобретенного на подмостках, которыми с ранней молодости стала вся его жизнь, каждую минуту раздражаемая непрестанными восторгами толпы везде и всюду, по всему миру, где бы она его ни видала: на оперной сцене, на концертной эстраде, на знаменитом пляже, в дорогом ресторане или в салоне миллионера. Трудно вкусившему славы быть простым, спокойным! Чехов шутил: – Слава подобна морской воде, – чем больше пьешь, тем больше жаждешь».
...Но пока оставим на время эту тему. Просто обратимся к теме музыки в стихах. Ведь она со стихами часто слита.
Вот стихотворение Ахмадулиной, обращенное к Марине Цветаевой:
Люблю, Марина, что тебя, как всех,
что, – как меня, –
озябшею гортанью
не говорю: тебя – как свет! как снег! –
усильем шеи, будто лед глотаю,
стараюсь вымолвить: тебя, как всех,
учили музыке. (О крах ученья!
Как если бы, под богов плач и смех,
свече внушали правила свеченья.)
Не ладили две равных темноты:
рояль и ты – два совершенных круга,
в тоске взаимной глухонемоты
терпя иноязычие друг друга.
Два мрачных исподлобья сведены
в неразрешимой и враждебной встрече:
рояль и ты - две сильных тишины,
два слабых горла музыки и речи.
Но твоего сиротства перевес
решает дело. Что рояль? Он узник
безгласности, покуда в до диез
мизинец свой не окунет союзник.
А ты – одна. Тебе – подмоги нет.
И музыке трудна твоя наука -
не утруждая ранящий предмет,
открыть в себе кровотеченье звука.
Марина, до! До – детства, до – судьбы,
до – ре, до – речи, до – всего, что после,
равно, как вместе мы склоняли лбы
в той общедетской предрояльной позе,
как ты, как ты, вцепившись в табурет, –
о карусель и Гедике ненужность! –
раскручивать сорвавшую берет,
свистящую вкруг головы окружность.
Марина, это все – для красоты
придумано, в расчете на удачу
раз накричаться: я – как ты, как ты!
И с радостью бы крикнула, да – плачу.
Или вот ахматовское (никуда нам не уйти от этого «ах» – «ах», от их соседства), стихотворение так и называется «Слушая пение»:
Женский голос, как ветер, несется,
Черным кажется, влажным, ночным,
И чего на лету ни коснется,
Всё становится сразу иным.
Заливает алмазным сияньем,
Где-то что-то на миг серебрит
И загадочным одеяньем
Небывалых шелков шелестит.
И такая могучая сила
Зачарованный голос влечет,
Будто там впереди не могила,
А таинственной лестницы взлет.
Но голос голосом, а лестница лестницей. У того же Бунина (как я люблю такие отражения тем, как будто в туманном зеркале) будет потом про лестницу.
Бунин жил тогда рядом с Баттистини (оперным певцом) в Лондонской гостинице в Одессе: Баттистини тогда гастролировал и всех покорил «не только молодой свежестью своего голоса, но и вообще молодостью, хотя ему было уже семьдесят четыре года».
Бунин задается вопросом: а чем тайна этой молодости? И сам же отвечает: отчасти в том, как он берег себя. «После каждого спектакля тотчас же возвращался домой, пил горячее молоко с зельтерской водой и ложился спать. А Шаляпин? Я его знал целые десятилетия, и вот вспоминаю: половина наших встреч с ним – сидения по ресторанам. Водка, красное вино, рейнское вино, шампанское, несметное количество папирос… Когда и где познакомились мы с ним, не помню. Но помню, что перешли на ты однажды ночью в Большом Московском трактире, в огромном доме против Иверской часовни. В этом доме, кроме трактира, была и гостиница, в которой я, приезжая в Москву, иногда живал подолгу. Слово трактир уже давно не подходило к тому дорогому и обширному ресторану, в который постепенно превратился трактир с годами, и тем более в ту пору, когда я жил над ним в гостинице: в эту пору его еще расширили, открыли при нем новые залы, очень богато обставленные и предназначенные для особенно богатых обедов, для ночных кутежей наиболее знатных московских купцов из числа наиболее европеизированных. Помню, что в тот вечер главным среди пирующих был московский француз Сиу со своими дамами и знакомыми, среди которых сидел и я. Шампанское за столом Сиу лилось рекой, он то и дело посылал на чай сторублевки неаполитанскому оркестру, игравшему и певшему в своих красных куртках на эстраде, затопленной блеском великолепных хрустальных люстр. И вот на пороге зала вдруг выросла фигура желтоволосого Шаляпина. Он орлиным взглядом окинул оркестр – и вдруг взмахнул рукой и подхватил то, что он играл и пел. Нужно ли говорить, какой исступленный восторг охватил и неаполитанцев и всех пирующих при этой нежданной "королевской" милости!»
И вот скоро появится и лестница. Пили они с Шаляпиным до утра, а потом, выйдя из ресторана, остановились, стали прощаться, и вот обмениваясь рукопожатиями, Шаляпин вдруг говорит Бунину, этаким волжским тенорком:
«Думаю, Ваня, что ты очень выпивши, и поэтому решил поднять тебя в твой номер на своих собственных плечах». «Не забывай, – говорит ему Бунин – что живу я на пятом этаже и не так уж мал». «Ничего, милый, – ответил Шаляпин, – как-нибудь донесу!»
«И, действительно, донес, как я ни отбивался. А, донеся, угостил – потребовал через дежурного коридорного бутылку "столетнего" бургонского за целых сто рублей (которое, увы, оказалось похожим на малиновую воду)».
Но вернемся к теме музыки в стихах.
У Пастернака есть прекрасное:
Мы были музыкой во льду.
Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду.
Здесь места нет стыду.
Я не рожден, чтоб три раза
Смотреть по-разному в глаза.
Еще двусмысленней, чем песнь,
Тупое слово «враг».
Гощу. Гостит во всех мирах
Высокая болезнь.
Высокая болезнь – лучшее название для книги стихов. И хорошее определение всему, что делают люди, которые пишут, рисуют или поют.
У того же Бунина – опять про это:
«Раз, приехав на "Среду", он тотчас же сказал:
– Братцы, петь хочу!
Вызвал по телефону Рахманинова и ему сказал то же:
– Петь до смерти хочется. Возьми лихача и немедля приезжай. Будем петь всю ночь.
И, когда Рахманинов приехал, не дал ему даже напиться чаю. Это было в самый разгар его славы, его блеска, и легко себе представить, что это за вечер был – соединение Шаляпина и Рахманинова. Шаляпин пел в тот вечер так, что даже сам сказал:
– Это вам не Большой театр. Меня не там надо слушать, а вот на таких вечерах, рядом с Сережей».
И заключительное из этих воспоминаний Бунина: «Я нездоров, не выхожу из дому. Мысленно кланяюсь ему на его смертном ложе, целую его последним целованием».
Кстати, о стихах.
Любопытно, что сам Шаляпин писал стихи тоже. Ну такие, шуточные.
Однако здесь возникает интересная параллель (это к вопросу, как развивается культура – она идет иногда невидимыми с этих тропинок путями, но эти тропинки параллельны).
В истории русской литературы много шуточных стихов, но только, кажется, одна линия (впрочем, здесь я могу сейчас что-то упустить) дала в своем продолжении большую поэзию. Я сейчас про Заболоцкого.
Общеизвестный факт, что странные и в чем-то жутковатые стихотворения капитана Лебядкина из романа Достоевского были той неожиданной новой почвой, на которой вырос дикий цветок раннего Заболоцкого.
Мы же помним лебядкинские якобы смешные стихи (но ведь нет там ничего смешного, это просто Достоевский попытался написать смешно, но вышло жутко – впрочем, мы не удивлены). Про мухоедство, про таракана.
Вот фрагмент из романа:
«Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
И потом попал в стакан
Полный мухоедства ...
– Господи, что такое?
– То есть когда летом в стакан налезут мухи, то происходит мухоедство,
всякий дурак поймёт, не перебивайте, не перебивайте, вы увидите, вы увидите ...
Пожалуйста, с начала ...
Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
И потом попал в стакан
Полный мухоедства.
Место занял таракан,
Мухи возроптали,
Полон очень наш стакан,
К Юпитеру закричали.
Но пока у них шёл крик,
Подошёл Никифор,
Благороднейший старик ...
Тут у меня ещё не докончено, но всё равно, словами!
Никифор берёт стакан и, несмотря на крик, выплескивает в лохань всю комедию, и мух и таракана, что давно надо было сделать. Но заметьте, но заметьте, сударыня, таракан не ропщет!
Таракан не ропщет!
Что же касается до Никифора, то он изображает природу».
Это «он изображает природу» самое тут удивительное. Мы знаем, как Заболоцкий был внимателен к природе, к ее зловещему гулу из травы.
Поэт Павел Антокольский писал о Заболоцком: «Впервые я увидел Николая Алексеевича Заболоцкого и познакомился с ним в самом конце двадцатых годов – у Тихонова. По приглашению Николая Семёновича начал он читать стихи, которые впоследствии вошли в его первый сборник, "Столбцы". Рядом со мной была моя жена Зоя Бажанова, актриса Театра Вахтангова. Внезапно она вспыхнула и сказала нечто, что могло, казалось бы, и смутить, и даже оскорбить поэта:
– Да это же капитан Лебядкин!
Я замер и ждал резкого отпора или просто молчания. Но реакция Заболоцкого была совсем неожиданна. Он добродушно усмехнулся, пристально посмотрел сквозь очки на Зою и, нимало не смутившись, сказал:
– Я тоже думал об этом. Но то, что я пишу, не пародия, это моё зрение».
ИГРА В СНЕЖКИ
В снегу кипит большая драка.
Как легкий бог, летит собака.
Мальчишка бьет врага в живот.
На елке тетерев живет.
Уж ледяные свищут бомбы.
Уж вечер. В зареве снега.
В сугробах роя катакомбы,
Мальчишки лезут на врага.
Один, задрав кривые ноги,
Скатился с горки, а другой
Воткнулся в снег, а двое новых,
Мохнатых, скорченных, багровых,
Сцепились вместе, бьются враз,
Но деревянный ножик спас.
Закат погас. И день остановился.
И великаном подошел шершавый конь.
Мужик огромной тушею своей
Сидел в стропилах крашеных саней,
И в медной трубке огонек дымился.
Бой кончился. Мужик не шевелился.
(Николай Заболоцкий)
Так вот. Возвращаясь к Шаляпину: он тоже продолжал эту традицию, идущую от Достоевского и породившую раннего Заболоцкого (о котором, конечно, ничего не знал).
У Шаляпина было трудное детство, поэтому, как бы в противовес этому всему, он стал нежным и заботливым отцом девяти своим и двоим усыновлённым детям.
Видимо, его интересовала тема сиротства – настоящего (из-за смерти родителей) или потому что от ребенка отказались родители.
Так, например, он с большим состраданием отреагировал на детские невзгоды поэта Саши Чернова, когда узнал, что тот был брошен когда-то своей матерью:
Чёрный гладкий таракан
Важно лезет под диван,
От него жена в Париж
Не уедет, нет, шалишь!
Новый гладок и богат.
Так-то, брат!
Спи, мой мальчик.
Спи, мой чиж...
Мать уехала в Париж..
Откуда здесь выпрыгнул этот таракан?
Ну или вот уже лирические его стихи. Когда Шаляпин уже решил расстаться с Москвой, ноябрьским утром 1906 года Шаляпин зашел в комнату Большого театра, где обычно гримировался, и написал на стене:
Прощай, уборная моя,
Прощай, тебя покину я!
…………………………
Пройдут года – все будет так,
Софа все та же – те ж рожки,
Те же режиссеры-чудаки.
Все та же зависть, сплетни, ложь,
И скудоумие все то ж.
Певцов бездарных дикий вой
И заслуженных старцев строй,
Портной Андрюшка, страж Семен
И тенора иных племен;
Оркестр блестящий, стройный хор,
Для роль не знающих – суфлер,
Чиновников в мундирах ряд
И грязных лестниц дым и смрад. –
Все это покидаю я,
Прощай, уборная моя!
...Но вернемся напоследок уже к настоящим стихам. И тому же Заболоцкому. Все помнят уже у зрелого Заболоцкого – после лагеря – эти его стихи о Гесиоде, первом исторически достоверном древнегреческом поэте, рапсоде (правда, в некоторых изданиях в этом стихотворении Заболоцкого имя поэта приводится в другой транскрипции – Гезиода).
Читайте, деревья, стихи Гесиода,
Дивись Оссиановым гимнам, рябина!
Не меч ты поднимешь сегодня, природа,
Но школьный звонок над щитом Кухулина.
Еще заливаются ветры, как барды,
Еще не смолкают березы Морвена,
Но зайцы и птицы садятся за парты
И к зверю девятая сходит Камена.
Березы, вы школьницы! Полно калякать,
Довольно скакать, задирая подолы!
Вы слышите, как через бурю и слякоть
Ревут водопады, спрягая глаголы?
Вы слышите, как перед зеркалом речек,
Под листьями ивы, под лапами ели,
Как маленький Гамлет, рыдает кузнечик,
Не в силах от вашей уйти канители?
Опять ты, природа, меня обманула,
Опять провела меня за нос, как сводня!
Во имя чего среди ливня и гула
Опять, как безумный, брожу я сегодня?
В который ты раз мне твердишь, потаскуха,
Что здесь, на пороге всеобщего тленья,
Не место бессмертным иллюзиям духа,
Что жизнь продолжается только мгновенье!
Вот так я тебе и поверил! Покуда
Не вытряхнут душу из этого тела,
Едва ли иного достоин я чуда,
Чем то, от которого сердце запело.
Мы, люди, – хозяева этого мира,
Его мудрецы и его педагоги,
Затем и поет Оссианова лира
Над чащею леса, у края берлоги.
От моря до моря, от края до края
Мы учим и пестуем младшего брата,
И бабочки, в солнечном свете играя,
Садятся на лысое темя Сократа.
(1946)
Интересно, какое бы Заболоцкий написал стихотворение про музыку и деревья? Ах, точно, бью я себя по лбу, оно же есть у нас.
Там Заболоцкий сравнивает сад с католическим органом. Потом он оставит эту тему, но начнется текст именно с темы музыки.
О сад ночной, таинственный орган,
Лес длинных труб, приют виолончелей!
О сад ночной, печальный караван
Немых дубов и неподвижных елей!
Он целый день метался и шумел.
Был битвой дуб, и тополь – потрясеньем.
Сто тысяч листьев, как сто тысяч тел,
Переплетались в воздухе осеннем.
Железный Август в длинных сапогах
Стоял вдали с большой тарелкой дичи.
И выстрелы гремели на лугах,
И в воздухе мелькали тельца птичьи.
И сад умолк, и месяц вышел вдруг,
Легли внизу десятки длинных теней,
И толпы лип вздымали кисти рук,
Скрывая птиц под купами растений.
О сад ночной, о бедный сад ночной,
О существа, заснувшие надолго!
О вспыхнувший над самой головой
Мгновенный пламень звездного осколка!
На этом и закончим.