Дмитрий Воденников
Давным-давно, когда ещё был журнал «Русская жизнь», кажется, Александр Тимофеевский рассказал про одну свою старую знакомую. Она была крепкая пожилая уже женщина, которая, когда её знакомили с новыми людьми, энергично жала руку и говорила басом:
– Приятно познакомиться. Тамара. Цветок в пыли.
Я, я этот цветок в пыли!
Или в воде.
...Вчера, собравшись спать, я несколько раз уже начинал проваливаться в небытие, но каждый раз меня оттуда выстукивал звук. Как будто кто-то стучал звенящей палочкой по стеклу.
Наученный горьким опытом своей жизни, я сперва подумал, что это опять меня заливают соседи. Тонкой струйкой. И даже несколько раз вставал и шарил рукой возле окна.
Но всё было сухо.
Потом я подумал, что это ко мне лезет Фредди Крюгер через балкон. И так лязгают о чугунную решетку балкона его стальные когти. Крюгер лез осторожно (чтобы не разбудить): сначала он ставил один палец, потом цеплялся другим и замирал, прислушиваясь. Этим и объяснялся нежный звук. И я опять несколько раз привставал с постели и вглядывался в ночную тьму за балконной дверью. Но даже Фредди Крюгер ко мне не лез.
И тогда я понял.
Это пришел мороз и ветки дуба за моим окном схватились льдом. Ветка постукивала по кирпичам и в стекло из-за легкого движения ветра – и звук был нежен, ритмичен и утомителен. Как вообще бывает утомительна безучастная к тебе чужая нежность.
***
во сне я побывал
в удивительном мире –
там деревья тянутся прямо в небо
небо каждый день нового цвета
и голуби (голуби!)
воспринимаются как нечто
само собой разумеющееся
там любви достоин каждый
смерть приходит в урочный час
а жизнь состоит
из важных мелочей
там дети дают надежду на будущее
будущее никому не известно
и голос одного человека
может спасти
да
я побывал в прекрасном месте
вот бы остаться в нём
хоть ненадолго
(Артем Гончар)
Но надолго остаться во сне не получится – всё равно вынырнем в жизнь. Оглянемся с утра с сиротством морской свинки, увидим: жизнь прохудилась, то капает, то замёрзнет. А то ливанёт, как из тюбика. Зачем мы здесь? Почему не остались в прорехе между явью и сном?
...Варлам Шаламов рассказывал в семидесятые годы, как видел на Ордынке раз Анну Ахматову.
«Несколько лет назад на одном из своих приемов (а ее суетность, потребность в болельщиках хорошо известны) на ней лопнуло платье, шерстяное, старое платье, которое Анна Андреевна носила c десятых годов, c “Бродячей собаки”, со времени “Четок”. Платье это пришло в ветхость и лопнуло на одном из приемов, и гости зашивали это платье на Анне Андреевне. Другого не было у нее, да и приема не хотелось прерывать. Так вот, это лопнувшее шерстяное платье в тысячу раз дороже какой-нибудь почетной мантии доктора наук, которую набрасывали на плечи Анне Андреевне в Оксфорде. Это лопнувшее шерстяное платье в тысячу раз почетнее оксфордской мантии, в тысячу раз больше к лицу Анне Андреевне».
Тут всё хорошо: и внимательное, чуть презрительное, знание об ахматовской суетности, и, с другой стороны, такой товарищеский поклон, уважение к этому лопнувшему старому платью. Хотя, конечно, Шаламова трудно было удивить всеми эти дамскими сиротскими штучками: его жизнь и судьба как-то не располагали к излишней умилительности.
У Шаламова в стихах, кстати, тоже есть про разрывающуюся одежду, только там обошлось без окруживших поломку щебечущих придворных дам.
...Я мял в ладонях, полных страха,
Седые потные виски,
Моя соленая рубаха
Легко ломалась на куски.
Я ел, как зверь, рыча над пищей.
Казался чудом из чудес
Листок простой бумаги писчей,
С небес слетевший в темный лес.
Я пил, как зверь, лакая воду,
Мочил отросшие усы.
Я жил не месяцем, не годом,
Я жить решался на часы.
И каждый вечер, в удивленье,
Что до сих пор еще живой,
Я повторял стихотворенья
И снова слышал голос твой...
(Варлам Шаламов)
Это фрагмент из его стихотворения «Поэту», но нет, нет, оно не Ахматовой – это Борису Пастернаку. Варлам Шаламов любил Пастернака. У него даже есть стихотворение, заканчивающееся: «Как молитвенники в карманах/ Носим книги твоих стихов».
Потом уже, после смерти Пастернака, Шаламов постепенно утратит это горячее благодарное чувство. В его оценках, письмах, в дневниках оно мало-помалу сменится глухим раздражением, потом уже явным, потом – и вовсе отчуждением. Шаламов плохо отзовется о романе «Доктор Живаго», откажет в праве на существование поздним стихам (правда, странно?), обвинит самого Пастернака в трусости, но всё равно: «лучшее, что было в русской поэзии – это поздний Пушкин и ранний Пастернак». Сщёлкивание имен говорит само за себя.
«...глядишь, тут дыра, тут прореха (это в житейских обстоятельствах), и сломя голову надо бежать их заделывать какой-нибудь дешевой чепухой, отвратительной, давно уже тобой самим осужденной поделкой». (Это Пастернак – Цветаевой, еще в 1925 году.)
Но куда нам до этих гигантов? Их прорехи, их рвущаяся одежда нам не по плечу, даже не на вырост. У нас своя есть.
Так однажды моя подруга зашила мне боковые карманы пальто. Я в них ношу бумажные салфетки, которыми подбираю за Чуней то, что по закону надо за собаками на улице подбирать. В карманах пальто со временем порвалась подкладка, и половина салфеток, которыми я всё это за Чуней по закону подбираю, стала проваливаться в драповый подол.
– Давайте я вам зашью подкладку? – сказала два года назад моя подруга.
– Давайте, душа моя, – ответил я. – Только все бумажные салфетки выньте сперва, особенно те, что за неё завалились.
– Вы меня совсем за дуру считаете? – возмутилась она. – Конечно, выну!
Ну вы уже поняли, чем всё кончилось. Конечно, не вынула.
Теперь хожу, шуршу ими, замурованными. Как Дед Мороз. Шуршу уже третий год.
Анна Ахматова отдыхает.
***
Мне кажется, ты этого не помнишь,
но мы ходили по Москве как птичка,
ты шёл в своем распахнутом пальто,
а я шла сзади, и держала руки
в твоих карманах и летела ими.
И мы не знали – это просто вечер
или начало прям серьёзного чего-то,
друг детства позвонил тебе в карман,
сказал, что у него второй родился,
и ты ужасно вдруг развеселился
и рассказал про свой родной двадцать четвёртый
восточной долготы меридиан.
Потом вдвоём в метро зашли по пояс.
Потом меня мы провожали на мой поезд,
а на вокзале Вакарчук нам пел: «Не здамся
без бою». И мы тоже не сдались.
И мы родили нашего a boy.
И даже нашу мы a girl родили.
Нет, я не делаю из прошлого идиллию,
но мне не скажут, что я шла не той тропой.
(Анна Логвинова)
Но даже жизнь с ее волшебными чужими карманами, где мы греем свои руки, с отслоившейся подкладкой и та рано или поздно закончится. Мы вынем руки из чужого распахнутого пальто (как будто мы воришки, и пора уже линять) и будем с ненавистью наблюдать, как жизнь-тетка (по имени Тамара, наверное) возится со своими кошёлками на кассе.
Вот как я недавно.
Пошел в магазин. Набрал всякого полезного барахла. Стою за женщиной. «Три тысячи пятьдесят восемь рублей!» – говорит кассирша.
Женщина на кассе начинает рыться в кошельке. Отдала три тысячи, потом долго искала пятьдесят, потом начинает в неудобном кармашке кошелька набирать восемь рублей.
Я стою и в белом гневе думаю, что сейчас взорвусь. (В карманах, в карманах посмотри! Так и хочется ей сказать, но не могу. Сохраняю царственную невозмутимость, как Ахматова.) Три кассы были почти свободны, черт меня дёрнул встать сюда.
А женщина все набирает свои рубли.
(«Ты, что, картой не могла?» – думаю я. На душе февраль, на улице слякоть.)
Наконец последняя монета моего терпения найдена.
Тётка отходит на шаг.
«Мне пакет», – говорю я кассирше, чувствуя близкое освобождение.
– Ой, – говорит кассирша, – вы передали рубль, девушка!
Тётка со своими тесными деньгами возвращается. «Ой, ой. Спасибо, что вернули». Начинает долго убирать монету в кошелёк.
(У меня мутится в глазах. За что, за что?)
Наконец моя очередь.
Кассирша, не отдавая мне пакет, начинает пробивать мои продукты, и сама же их в пакет складывает. Выдает итог.
– 666 рублей.
– У меня карта.
– Прекрасно.
– И вообще я восхищён вашей выдержкой, – говорю я. – Вот у вас нервы.
– Я люблю свою работу!
Потрясённый, уполз. Вместе со своим фискальным чеком на 666 рублей. Наказание моей нетерпеливости и человеконенавистничеству не заставило себя долго ждать.
Только вышел, прошел двести метров – и вдруг мой пакет внизу лопается, и в его прореху, из его прохудившегося кармана-живота всё, всё: пряники, макароны, банки с горошком, помидоры, бутылка масла, киви, бананы, картошка – всё, всё летит в февральскую морозную грязную стынь.
И только один помидор откатился на дальнее расстояние, покачнулся, затих – лежит на белом снежку, красный, круглый, как снегирь. Сбежал. Счастливчик.
Цветок в снегу.