Современная литература
2025-12-24 11:00 Поэзия Проза

Как писал Мандельштам

К стихотворению надо прислушиваться. Как только оно зародилось. Его еще нет, оно еще не написано, но мы можем попробовать понять, что же оно хочет от нас. Потому что наш новый текст часто больше нашего понимания, нашего предыдущего писательского, а иногда и человеческого опыта. И нам неплохо было бы послушать стихотворение, прислушаться к нему, пока оно еще в гуле, в набросках, в темных черновиках.

Это человеку только кажется, что он тут главный. Настоящее стихотворение гораздо умнее тебя самого, объемнее, справедливее что ли.

Если же пойти за своей самоуверенностью, то вместо стихотворения вытянется из мыслительной тьмы всего лишь приблизительное подобие текста, сильно облегченный его вариант.

Перепутаются местоимения, вылезут на поверхность не те слова, затянется речь или оборвется задолго до своего настоящего финала.

Прислушиваться к тексту – именно этому мы и учимся каждый раз, когда пишем-вытягиваем стихотворение. Потому что никто, даже условный мастер, ничего до конца в своем бормотании не понимает.

За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы,
Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать.
Как я ненавижу пахучие древние срубы!

Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,
Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко;
Никак не уляжется крови сухая возня,
И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.

Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?
Зачем преждевременно я от тебя оторвался?
Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,
Еще в древесину горячий топор не врезался.

Прозрачной слезой на стенах проступила смола,
И чувствует город свои деревянные ребра,
Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла,
И трижды приснился мужам соблазнительный образ.

Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?
Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.
И падают стрелы сухим деревянным дождем,
И стрелы другие растут на земле, как орешник.

Последней звезды безболезненно гаснет укол,
И серою ласточкой утро в окно постучится,
И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,
На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится.

(Осип Мандельштам, ноябрь 1920)

С этим стихотворением, как с любым стихотворением Мандельштама, связано много загадок.

С одной стороны, очевидно любовное послание. Женщина покидает поэта после ночного свидания, влюбленный думает, что всё, что она уже не вернется, никогда-никогда. И все это томит его, путается в нем, в его голове. Тоска и даже какой-то надрыв томят его. Ему кажется, что он в сумрачном лесу, он ждет день, ждет, когда пропоет петух. И вот, наконец, утро наступает. Успокаивающее утро после бессонной ночи. Возможно, герой даже засыпает, просто это оказывается уже за пределами текста.

В одном тексте я однажды прочел, как какая-то женщина говорила исследователю Мандельштама, что она учит его стихи наизусть, одно за другим, и хотя ей иногда кажется, что она не понимает связь каких-то образов, но они все равно ее убеждают.

Такая вот особенность хорошего текста.

Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного меда,
Как нам велели пчелы Персефоны.

Не отвязать неприкрепленной лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.

Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.

Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина – дремучий лес Тайгета,
Их пища – время, медуница, мята.

Возьми ж на радость дикий мой подарок –
Невзрачное сухое ожерелье
Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.

(Осип Мандельштам, 1920 г.)

Интересно вот что. Многие любители поэзии читают стихи Мандельштама и любят их, притом не обладая какими-то специальными знаниями в мировой культуре. То есть они читают не как литературоведы, а как простые читатели. А тексты все равно работают.

Почему так происходит?

Наверное, потому что стихи Мандельштама «сбываются» на каком-то другом уровне, звуковом, ассоциативном, интонационном, еще каком-то, тебе необязательно быть интеллектуалом, улавливать все сложные отсылки.

Но какие-то базовые знания ты должен иметь: знать, что такое ахейские мужи, что такое Акрополь, что такое стогна.

Пусть мандельштамоведы находят много культурных намеков, спрятанных ключей – рядовому читателю это не обязательно. Ему надо идти за музыкой.

Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.

И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье, –
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.

Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи –
Как прицелясь на смерть городки зашибают в саду, –
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.

(Осип Мандельштам, 1931 год)

Почему вода в новгородских колодцах (какой звук: «новгородских», которое читается через «ц», колодцах) должна быть черна и сладима?

Нет ответа.

Но ответ и не нужен.

И почему «должна»? Кому «должна»? И почему такая категорическая интонация?

Читателю это неважно. Текст что-то сообщает читателю, и читатель этот текст понимает как-то подкожно. Должна значит должна. Не может быть. Не вероятно. А именно должна. Значит, так и есть, значит, так и будет.

Так с тобой говорит язык. Русский язык.

А иногда текст, даже насыщенный культурными аллюзиями (хотя что нам они, мы же читали Пушкина, там тоже полно древнегреческих образов и мотивов), понятен нам с первой строчки до последней. Они все – от первой до последней – про нас.

Я изучил науку расставанья
В простоволосых жалобах ночных.
Жуют волы, и длится ожиданье,
Последний час вигилий городских;
И чту обряд той петушиной ночи,
Когда, подняв дорожной скорби груз,
Глядели в даль заплаканные очи
И женский плач мешался с пеньем муз.

Кто может знать при слове расставанье –
Какая нам разлука предстоит?
Что нам сулит петушье восклицанье,
Когда огонь в акрополе горит?
И на заре какой-то новой жизни,
Когда в сенях лениво вол жует,
Зачем петух, глашатай новой жизни,
На городской стене крылами бьет?

И я люблю обыкновенье пряжи:
Снует челнок, веретено жужжит.
Смотри: навстречу, словно пух лебяжий,
Уже босая Делия летит!
О, нашей жизни скудная основа,
Куда как беден радости язык!
Все было встарь, все повторится снова,
И сладок нам лишь узнаванья миг.

Да будет так: прозрачная фигурка
На чистом блюде глиняном лежит,
Как беличья распластанная шкурка,
Склонясь над воском, девушка глядит.
Не нам гадать о греческом Эребе,
Для женщин воск, что для мужчины медь.
Нам только в битвах выпадает жребий,
А им дано, гадая, умереть.

(1918 год)

Что нам до того, что тут есть спрятанный Овидий? Может, мы и не видели волов, тянущих телегу, не слышали городского (это важно: в деревне слышали) петуха, никто не гадал в нашей жизни на воске, но это про нас, про нас. Цикличная жизнь, в которой всё повторяется.

Мы помним эти хрестоматийные слова Мандельштама: «акмеизм – это тоска по мировой культуре». Поэтому, конечно, через культуру мы его и должны воспринимать. Но все равно. Есть что-то в нем, что приходит к нам напрямую.

А то в восприятии его, и Бродского, кстати, тоже, возник какой-то перекос в сторону «гиперкультурности», как будто каждое их стихотворение – это ребус, который мы должны разгадать. Не должны.

Аллюзии, отсылки, цитаты, реминисценции, культурные намеки – это, конечно, всё прекрасно. Но мы текст «считаем» и на первом уровне – просто эмоцией.

Всё соткано из чужих слов и снов. Всё требует знания о предшественниках и соучастниках разговора. Но если чужая речь не выделена, значит, она может нами восприниматься как речь автора. И только.

Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
– Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем, – и через плечо поглядела.

Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки, – идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни.
Далеко в шалаше голоса – не поймешь, не ответишь.

После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы, на окнах опущены темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.

Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;
В каменистой Тавриде наука Эллады – и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.

Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, –
Не Елена – другая, – как долго она вышивала?

Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

(Осип Мандельштам, 1917 год)

А то люди привыкли разгадывать стихи как детективы. Это на самом деле интересно, иногда нужно и важно, но необязательно.

Целый Двадцатый век, а потом и идущий Двадцать первый всегда были и сейчас ориентированы на чужое слово. Весь модернизм и потом постмодернизм все время играют с предшествующими текстами.

Но мы знаем примеры, когда слишком в это заигрывались. И нам становилось скучно.

А у Мандельштама такого не бывает никогда.

Стихотворение может быть сложным, даже темным, но есть еще и просто читательское ощущение, которое возникает просто от прочтения. И оно тут самое главное. Поэтому мы и запоминаем наизусть, потом повторяем, кому-то цитируем.

... Ну а теперь немного в сторону. Мы помним, как важна была для Мандельштама его спутница, жена, первый слушатель стихов Надежда Яковлевна Мандельштам. С ней связаны несколько достаточно комических эпизодов – ведь комическое всегда еще сильнее подчеркивает трагичность и глубину жизни.

Так вот, о комическом. Когда Мандельштам привез Наденьку к своим друзьям знакомиться, то при этой встрече он все время держал в руке шляпу, тем самым закрывая прореху на штанах. Хозяйка дома сказала: «Осип Эмильевич, снимите брюки, сейчас я вам все зашью». Но Надежда Яковлевна возразила: «Ни в коем случае! Он тогда поймет, что это можно зашивать!»

Этакий бесштанный Мандельштам (смотрите, какой звук в этом словосочетании).

Мы помним, что Горький ему в первые тяжелые годы после революции «выдал» свитер. А в брюках отказал. Брюки Мандельштаму отдал Николай Гумилев. И потом Мандельштам даже говорил, что он чувствовал себя очень мужественным в брюках Гумилева. Еще вроде брюки Мандельштаму давал Катаев.

Хотя, возможно, это опять легенда. Кто-то рассказывал, что вторых штанов тогда ни у кого из них не было.

В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем,
И блаженное, бессмысленное слово
В первый раз произнесем.
В черном бархате советской ночи,
В бархате всемирной пустоты,
Все поют блаженных жен родные очи,
Все цветут бессмертные цветы.

Дикой кошкой горбится столица,
На мосту патруль стоит,
Только злой мотор во мгле промчится
И кукушкой прокричит.
Мне не надо пропуска ночного,
Часовых я не боюсь:
За блаженное, бессмысленное слово
Я в ночи советской помолюсь.

Слышу легкий театральный шорох
И девическое «ах» –
И бессмертных роз огромный ворох
У Киприды на руках.
У костра мы греемся от скуки,
Может быть, века пройдут,
И блаженных жен родные руки
Легкий пепел соберут.

Где-то грядки красные партера,
Пышно взбиты шифоньерки лож,
Заводная кукла офицера –
Не для черных душ и низменных святош…
Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи
В черном бархате всемирной пустоты.
Все поют блаженных жен крутые плечи,
А ночного солнца не заметишь ты.

(Осип Мандельштам, 1920 год)

Ну и еще из смешного – по контрасту с гулким прекрасным звуком этого стихотворения «...в Петербурге мы сойдемся снова, словно солнце мы похоронили в нем».

Одна из бытовых свидетелей жизни Мандельштама обмолвилась однажды, иронически, конечно, играя в таких вот смиренниц. «Тогда женщинам умничать не полагалось».

И якобы Ахматова говорила: «Пока были живы наши мужчины, мы сидели на кухне и чистили селедку».

Трудно, конечно, себе представить Ахматову, которая только чистит селедку. Но смешно: она умела смешно подать какой-то факт.

Ну и самое известное о якобы деспотизме Мандельштама-мужа. Когда-то Надежда Яковлевна на чем-то решительно настаивала, и тогда Осип Эмильевич сказал: «Дай телеграмму в Китай китайцам: «Очень умная тчк Даю советы тчк Согласна приехать тчк».

И потом часто повторял: «В Китай китайцам».

Однако, если я не ошибаюсь, именно жене внутренне посвящено это какое-то янтарное стихотворение:

Мне жалко, что теперь зима
И комаров не слышно в доме,
Но ты напомнила сама
О легкомысленной соломе.

Стрекозы вьются в синеве,
И ласточкой кружится мода;
Корзиночка на голове
Или напыщенная ода?

Советовать я не берусь,
И бесполезны отговорки,
Но взбитых сливок вечен вкус
И запах апельсинной корки.

Ты все толкуешь наобум,
От этого ничуть не хуже,
Что делать: самый нежный ум
Весь помещается снаружи.

И ты пытаешься желток
Взбивать рассерженною ложкой,
Он побелел, он изнемог.
И все-таки еще немножко…

И право, не твоя вина, –
Зачем оценки и изнанки?
Ты как нарочно создана
Для комедийной перебранки.

В тебе все дразнит, все поет,
Как итальянская рулада.
И маленький вишневый рот
Сухого просит винограда.

Так не старайся быть умней,
В тебе все прихоть, все минута,
И тень от шапочки твоей –
Венецианская баута.

(Осип Мандельштам, 1920 г.)

... Надежда Яковлевна потом напишет: «Мы как слепые щенята тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова и все безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье – и как мы всегда знали, что именно это счастье».

Надо прожить сложную, трудную, страшную жизнь, что написать такие строчки.

Я помню, как однажды, лет шесть назад, был в Воронеже. Зима тогда стояла очень холодная, а я по глупости приехал из Москвы без шапки. Мороз наваливался, как ледяной медведь, даже было трудно дышать. Но вечером я все равно прошу меня отвезти на ту улицу, где Мандельштам жил.

Мы едем по современному светящемуся яркими огнями городу, всё сияет, переливается, потом наша машина поворачивает, и меня привозят к тому самому месту, где надо выйти и спуститься к уходящему вниз переулку.

Я скольжу на легких подошвах, и у меня возникает ощущение, что мы проваливаемся в щель времени. Я вижу вросшие в ледяную покатую землю низкие одноэтажные и двухэтажные дома, и джип, который стоит у домика и возвращает меня в здесь и сейчас.

– Здесь Мандельштам и жил, – показывает мне на дом меня привезший.

И я сразу всё вижу. В каком-то магическом шаре. Лед, лед, лед, скользящий на этом льду Мандельштам.

Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова –
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного,
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама...

(Осип Мандельштам)

– Давайте уедем, – прошу я.

И то ли я так продрог, то ли в номере отеля плохо топят (что вряд ли), но я еще долго чувствую внутри этот не уходящий холод.

«Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома-кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем? И последняя зима в Воронеже. Наша счастливая нищета и стихи. Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было еще холодно, и я мерзла в своей куртке (так ли нам предстоит мерзнуть: я знаю, как тебе холодно). И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды – это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю».

Это тоже из того прощального письма Надежды Мандельштам, которое она написала, когда уже давно, через много лет, стало понятно, что нет на свете больше Осипа Мандельштама.

И которое заканчивалось тем, что он всегда с ней, и она – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – плачет, плачет, плачет.