И комната, в которой я болею,
В последний раз болею на земле,
Как будто упирается в аллею
Высоких белоствольных тополей.
А этот первый - этот самый главный,
В величии своем самодержавный,
Но как заплещет, возликует он,
Когда, минуя тусклое оконце,
Моя душа взлетит, чтоб встретить солнце,
И смертный уничтожит сон.
Чуковская, которая в Ташкенте потом поссорится с Анной Андреевной, но пока они еще дружат, пишет в 1942:
«Но почему она так худеет, почему у нее так кружится голова, почему она лежит?»
В текстах дневника потом будет много закрашенного, зачерненного.
Например: «(несколько строк густо зачеркнуты) в то время как все порядочные люди радостно служат ей – моют, топят, стряпают, носят воду, дарят папиросы, спички, дрова».
И дальше там цитата из Пушкина, «Цыганы», мы приведем подробней (У Чуковской только намек, две строчки).
Не разумел он ничего,
И слаб, и робок был, как дети;
Чужие люди за него
Зверей и рыб ловили в сети;
Как мерзла быстрая река
И зимни вихри бушевали,
Пушистой кожей покрывали
Они святого старика.
Ссора зрела, и ссора грянула.
Точнее сказать, как таковой ссоры не было, просто разрыв отношений: Чуковская перестала ходить к Ахматовой. Эта пауза длилась десять лет.
Чуковская в «Записках об Анне Ахматовой» пишет так:
«Осенью 1942, в Ташкенте, она (Ахматова) с полной наглядностью выразила свое неудовольствие – мной; я, не выясняя отношений, не узнавая причин, – от нее отошла. Снова навязывать ей свою персону, пользуясь ее новой бедой (постановлением ЦК 1946г.), казалось мне грубостью... Я пишу «мы находились в состоянии ссоры», а не «поссорились» потому, что никаких ссор между нами никогда не случалось. В моем сознании гром грянул с ясного неба. Никогда еще Анна Андреевна не относилась ко мне с такой сердечной отзывчивостью, заботой и благодарностью, как в эвакуации, в Ташкенте... Где бы я ни жила и чем бы ни была занята, навещала я Анну Андреевну почти ежедневно; случалось мне приносить ей с базара саксаул или уголь для печи, стоять для нее в очереди за ее скудным пайком, держать корректуру ее стихотворений. Если я пропускала день-два, являлся гонец от Анны Андреевны: она тревожилась – почему меня нет?»
Но что-то произошло. Хотя Ахматова часто повторяла: «Изо всех друзей я выбрала вас – к вам приехала в такое время! – и ни разу не раскаялась, что поехала к вам и с вами», тем не менее поздней осенью 1942 Ахматова и наедине, и на людях стала показывать Чуковской свою неприязнь.
«Что бы я ни сделала и ни сказала – все оказывалось неверно, неуместно, некстати. Я решила реже бывать у нее. Анна Андреевна, как обычно, прислала за мною гонца. Я тотчас пришла. Она при мне оделась и ушла в гости».
А в книгах я последнюю страницу
Всегда любила больше всех других, —
Когда уже совсем неинтересны
Герой и героиня, и прошло
Так много лет, что никого не жалко,
И, кажется, сам автор
Уже начало повести забыл,
И даже «вечность поседела»,
Как сказано в одной прекрасной книге.
Но вот сейчас, сейчас
Все кончится, и автор снова будет
Бесповоротно одинок, а он
Еще старается быть остроумным
Или язвит — прости его господь! —
Прилаживая пышную концовку,
Такую, например:
…И только в двух домах
В том городе (название неясно)
Остался профиль (кем-то обведенный
На белоснежной извести стены),
Не женский, не мужской, но полный тайны.
И, говорят, когда лучи луны —
Зеленой, низкой, среднеазиатской —
По этим стенам в полночь пробегают,
В особенности в новогодний вечер,
То слышится какой-то легкий звук,
Причем одни его считают плачем,
Другие разбирают в нем слова.
Но это чудо всем поднадоело,
Приезжих мало, местные привыкли,
И говорят, в одном из тех домов
Уже ковром закрыт проклятый профиль.
(Анна Ахматова)
«Благовоспитанный человек не обижает другого по неловкости. Он обижает другого только намеренно». Так любила повторять Ахматова. Чтоб перевернуть последнюю страницу (на самом деле нет: отношения еще восстановятся, но как много воды утечет) осталось совсем немного.
«Вот она и принялась обижать меня намеренно... Насколько я понимаю теперь, Анна Андреевна не хотела со мной поссориться окончательно; она желала вызвать с моей стороны вопрос: «за что вы на меня рассердились?» Тогда она объяснила бы мне мою вину, я извинилась бы, и она бы великодушно простила. Таков, кажется мне, был её умысел. Но... совесть меня не мучила, никакой вины перед Анной Андреевной я найти не могла. Ни в слове, ни в мысли. И вот это отсутствие вины и чистота совести терзали меня более, чем терзала бы любая вина…»
«С середины декабря 1942-го года я перестала бывать у Анны Андреевны. И она больше не посылала за мной гонцов».
А Чуковская не хотела ничего выяснять. И ее можно понять.
«Вас кто-нибудь оговорил!» – твердили мне свидетели происходящего, которых было немало. Оговорил! Попробовал бы кто-нибудь оговорить передо мной – её! Разве за четыре года нашего знакомства она не успела узнать меня?
Выяснять отношения, да ещё при вмешательстве третьих лиц... казалось мне унизительным».
Вообще интересно наблюдать за какой-то иногда сознательной несправедливостью Ахматовой.
Известный пример. Опять из дневника.
«3 сентября 56.
На мой вопрос, что она сейчас читает, ответила:
– Второй том нового Блока, и сержусь… В Блоке жили два человека: один – гениальный поэт, провидец, пророк Исайя; другой – сын и племянник Бекетовых и Любин муж. “Тёте нравится”… “Маме не нравится”… “Люба сказала”… А Люба была круглая дура. Почему Пушкин никогда не сообщал никому, что сказала Наталия Николаевна? Блок был в Париже и смотрел на город и на искусство глазами Любы и тёти… Какой позор! О Матиссе, гении, когда тот приезжал в Россию, записал у себя в дневнике: “французик из Бордо”».
Чуковская видит очевидную несправедливость Ахматовой, поэтому помещает в комментарии подлинную запись Блока от 29 октября 1911 года. «В Москве Матисс, “сопровождаемый символистами”, самодовольно и развязно одобряет русскую иконопись – “французик из Бордо”. То есть – нет никакой “тёти”, нет никакой “Любы”, а есть сам Блок – не одинокий, кстати, в своём мнении (“Гоген Рублёву – не загадка. Матисс – лишь рясно от каймы моржовой самоедской прялки”, – писал Николай Клюев в 1932 году). Но мнение Ахматовой о “Матиссе-гении” настолько не терпит возражения, пусть даже и блоковского, что потребовалось и здесь подпустить жидкости оттуда, где "калоши надевать надо"».
А так всё хорошо начиналось, в 14-то году:
Я пришла к поэту в гости.
Ровно в полдень. Воскресенье.
Тихо в комнате просторной,
А за окнами мороз
И малиновое солнце
Над лохматым сизым дымом…
Как хозяин молчаливый
Ясно смотрит на меня!
У него глаза такие,
Что запомнить каждый должен;
Мне же лучше, осторожной,
В них и вовсе не глядеть.
Но запомнится беседа,
Дымный полдень, воскресенье
В доме сером и высоком
У морских ворот Невы.
(Анна Ахматова)
... Какая длинная жизнь. Чем дольше живешь, тем больше несправедливых умозаключений допускаешь.
Но как хорошо, когда старая дружба восстанавливается.
«13 июня 52: Арка второго дома с решеткой на Большой Ордынке. Лужа под аркой от стены до стены. Развороченная черная лестница: ребра торчат. Ступаю осторожно. Второй этаж. Здесь.
Звонок надо дергать.
Мы не виделись десять лет. Я медлю. Потом дергаю.
Анна Андреевна сама открывает мне дверь. Пожимает мне руку, сразу поворачивается, идет вперед.
Разительно новое: яркая сплошная седина. И отяжеленность, грузность. Она стала большая, широкая.
Я иду за ней. Прямо, направо и еще раз направо.
Крохотная комнатушка, пожалуй, даже меньше, чем моя. Окно во двор. Некое подобие тахты, и постель на этом подобии занимает все пространство. Впрочем есть еще школьный столик для уроков и стул, которому тесно. Тумбочка.
И вот мы сидим друг против друга, я на стуле, она на постели. Она сидит очень прямо, в белой шали и желтом ожерелье, только чуть-чуть опираясь о постель ладонями, глядя на меня снизу и как будто искоса. Наверное, ей так же трудно привыкать ко мне новой, как и мне к ней».
И как будто не было разлуки. Да, мы сильно изменились, постарели, но как хорошо, что мы опять дружим и опять рядом.
И так уже будет до конца.