Современная литература
Современная литература
Поэзия

Розовый куст и холодец

Дмитрий Воденников

Давным-давно (уже и не вспомнить, в каком году) сидел на прекрасной кокошкинской даче, у друзей. И там был окрепший розовый куст, крыжовник, борщ и кузнечик. И там мы слушали диск с голосами поэтов начала ХХ века. Почему-то среди поэтов затесался и Лев Толстой. Но и он читал, как поэт: нараспев. Причём что-то своё публицистическое, легендарное, чуть ли «Не могу молчать».

И это было умилительным. Такая глыба, такой человечище, читает грубую публицистику, зачем-то читает на фонограф (вышел к приехавшей команде, одёрнул свою толстовку, пригладил бороду, сел) и всё равно – пел.

Как и все до него. Все пели, все звучали через треск, хрип и шипенье, все тосковали.

***

Старый Кузмин несгибаемый
                         в холод совецкий
будет чирикать как ласточка
                         в холод собачий
возле причала
                         чертить чертежи

кто нам расскажет, что мир возвращается в славе
что воскресают покойники
                                                   в смену с живыми
словно рубахами братья –
                                                   телами навырост
словно крестами товарищи
                                                   за перегон обгоняя
как на плотах и болидах
                                                   команду меняя

– старый Гомер несгибаемый, мёртвый Боян,
                                   сумасшедший слепой Мандельштам?

кто нам расскажет, что мир расцветает как ветка
вишни, черешни, черёмухи, яблони, сливы
что поднимаются мёртвые, будучи живы,
                                                   как ангелы славы?

– раненый Боратынский, горячий Державин, сухой Ломоносов

и Пушкин, Пушкин, конечно

(Елена Фанайлова)

На один манер с той пластинки (записывали-то их на фонограф, но вот уместились теперь на сиди-диск, всех затолкали, все легли бок о бок, никто не пожаловался) – сквозь треск и шипение – высокими голосами, удивлёнными фонографу, но оттого – как бы сознательно – презрительными – как бы на цыпочках – для далёких потомков – читают они нам нараспев. Ну не раненый Баратынский, горячий Державин, это понятно. А Блок, Андрей Белый, Валерий Брюсов.

ГОЛОС ПРОШЛОГО

1

В веках я спал… Но я ждал, о Невеста, –
Север моя!
Я встал
Из подземных
Зал:
Спасти –
Тебя.
Тебя!

Мы рыцари дальних стран: я poс,
Гудящий из тьмы…
В сырой,
В дождевой
Туман –

Несёмся
На север –
Мы.

На крутые груди коней кидается
Чахлый куст…
Как ливень,
Потоки
Дней, –

Kaк буря,
Глаголы
Уст!

Плащ семицветием звёзд слетает
В туман: с плеча…
Тяжёлый,
Червонный
Крест –

Рукоять
Моего
Меча.

Его в пустые края вознесла
Стальная рука.

Секли
Мечей
Лезвия –

Не ветер:
Года.
Века!

(Андрей Белый)

Ишь ты. В веках он спал. Но и как тебе там, в твоих веках?

И вот они звучат, нами, потомками, видимо, озабоченные, поют, а потомки сидят на веранде, едят крыжовник с куста, слушают их голоса через треск, хрип и век и говорят: «Пожалуйста, Брюсова промотай». И снова крыжовник собирать.

***

Ребёнку вручили трансформера, счастлив думает: всех спасёт,
Мне бы его надежду взрастить у себя под рёбрами.
Чтобы как в старые добрые сызнова верить в людей,
Чтобы ковида не было в детстве всё тишь да гладь.
Помню мама шла по утру в сад ягоды собирать,
В саду деревенском солнечном, тогда ещё были плоды.
Сегодня ни сада, ни юности, лишь опыт за выслугой лет,
Живу теперь днём сегодняшним крыжовник ем на обед.

(Дмитрий Лавров)

И только Блок, кажется, не особенно пел. А просто читал. Глуховато. Но и он казался таким же рафинированным бесполым дядюшкой средних лет. Но что Блок. Даже Маяковский туда же. А где же гром, где молнии?

ФУТУРИСТЫ В 1913 ГОДУ

Когда могучая зима пригнула нас к земле,
И в пляс безносая сама пустилась на столе,
Когда опробовал Молох железное нутро –
Твой выбор был не так уж плох, покойница Гуро.

Когда рогатый Актеон завидел кобелей,
Когда уже шатался трон балканских королей,
Когда играли попурри и верили в метро,
Нам говорила «Отомри» покойница Гуро.

Она склонялась над котлом, где булькала вода, –
Вертясь винтом, варились в нём волчцы и лебеда,
Кто приносил ей изумруд, а кто совал пятак –
Она хватала, что дадут, и припевала так:

«Никто не может знать, зачем
                                                 над нами волен тот,
Кто нас осушит, а затем
                                         по горлышко нальёт,
Кто нас отпустит, а потом
                                             до смерти прикуёт».

Звук труб, бунт букв, буй тур, ух, крут, шипит и гаснет трут,
Мы не плывём, шурум-бурум, мы смотрим из кают –
О бойся полиглота, сын, он в самом деле дик,
В его груди заумный рык бушует, как хамсин!
И безалаберный Пилот, и Ангел в сюртуке,
И Царь зверей, и даже тот, кто с бритвою в руке,
И Иноходец ломовой, на ком горит тавро –
Мы все стояли пред тобой, покойница Гуро.

И мы молились, бросив стыд, не в силах встать с колен –
Господь Всевышний да хранит покойницу Элен,
А ровно в полночь, без огней, расталкивая мрак,
В галоп пускали мы коней и молча пели так:

«Никто не может знать, зачем
                                                 над нами волен тот,
Кто нас осушит, а затем
                                         по горлышко нальёт,
Кто нас отпустит, а потом
                                             до смерти прикуёт».

(Всеволод Зельченко)

Зима всех до смерти приковала, пригнула к земле, певцов из 1913 и далее годов налила по самое горлышко другим временем, другими звуками.

В общем, слушать этот диск было забавно.

Потому что вдруг стало очень понятно, почему, собственно, революция произошла. Слишком много крыжовника, слишком уж белые крахмальные скатерти, слишком уж красиво на этой даче. Да и в городе тоже слишком красиво. И горничная обед подаёт, и супница ослепительная, и слушает она это чтение на фонограф, а потом говорит дворнику: «Опять загундели».

А дворник ничего ей в ответ. Его же дальше двери не пускают, он эту супницу, может, и в глаза не видел. (Где-то я прочитал, что после революции дворники особенно лютовали. Их можно понять: получали копейки, делали много, а видели ещё больше. Поэтому ненавидели от души.)

Вполне вероятно, что сейчас дворник просто ждёт, когда же всё это нежное, фарфоровое, кисейное, высокоголосое окончательно захиреет, истончится, разобьётся фарфоровой супницей, усохнет и будет смыто коллективным Зощенко (не автором, конечно, – его героями).

«Это было в самый разгар, в самый наивысший момент ихнего чувства, когда Былинкин с барышней уходили за город и до ночи бродили по лесу. И там, слушая стрекот букашек или пение соловья, подолгу стояли в неподвижных позах. И тогда Лизочка, заламывая руки, не раз спрашивала:
– Вася, как вы думаете, о чём поет этот соловей?
На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно:
– Жрать хочет, оттого и поёт.
И только потом, несколько освоившись с психологией барышни, Былинкин отвечал более подробно и туманно. Он предполагал, что птица поёт о какой-то будущей распрекрасной жизни».

Былинкин был прав. Интересно, может, он раньше был дворником? Или торговал в лавке приказчиком?

Но что я всё о былом да о былом, о серебряном, о высоком, о вечном. У нас ведь тоже жизнь есть, своя. Мы же тоже, в сущности, Былинкины.

Зашёл тут на днях в кулинарию, купил столичный салат. Потом спрашиваю:

–А это что за рыба?
– Это окунь.
– А эта?
– Это форель под соусом.
– А эта?
– Знаете что... Я вам лучше холодца дам.

Повернулась, пошла к другой витрине, я за ней... Она даже ещё уточняет: «Вам побольше или поменьше?». Я молчу, потому что холодца не хочу. Она выбрала на свой вкус, выбила, я заплатил, вышел.

Вот теперь сижу. С холодцом.