И почему это всё полетит в огонь? Какая неприятная история. Я не знал про нее, но вот наткнулся в Сети. Оказывается, после смерти Дельвига какие-то не самые близкие люди покойного сожгли весь его архив.
Мы не смерти боимся, но с телом расстаться нам жалко: Так не с охотой мы старый сменяем халат.
Это двустишие 1826 года.
А тут не халат, тут черновики и беловики в печь полетели. Правда ли это?
Кто-то уничтожил множество стихов поэта, про которого Пушкин, провожая того в последний путь, говорил: «Грустно, тоска. Вот первая смерть мною оплаканная… никто на свете не был мне ближе Дельвига».
Дельвиг умер от тифа в 33 года. В январе. Тогда тиф называли «гнилой горячкой». Тяжелая смерть.
Бедный мы! Что наш ум? – сквозь туман озаряющий факел Бурей гонимый наш челн по морю бедствий и слез; Счастье наше в неведеньи жалком, в мечтах и безумстве: Свечку хватает дитя, юноша ищет любви.
Дитя-смерть схватила свечку и, даже не обжегшись, потушила такую жизнь.
Но что там с сожжёнными бумагами? Читаю в одном из источников, что в короткий период болезни Дельвига в его дом приходили какие-то «темные, страшные люди, а настоящие друзья были далеко». И никто не знает, кто вошел тогда в кабинет Дельвига, кто вскрыл его бюро и кто украл все состояние семьи, которая скоро останется без главного домочадца.
А еще пишут, что Дельвиг и умирал в этом же кабинете. Ну пусть был без сознания, но кто-то вошел (кто же его пустил?), рылся при умирающем в его бюро.
Двоюродный его брат Андрей Иванович Дельвиг пишет: «Пропажа билетов [имеются в виду банковские билеты на приличную сумму] подала повод рассмотреть все бумаги Дельвига, которых у него накопилось весьма много, так как он не рвал и не бросал большую часть получаемых им писем. Время было тогда трудное, очень опасались, что жандармы заберут бумаги Дельвига и во множестве сохранившихся писем найдут такие вещи, которые могут скомпрометировать писавших. Читать эти письма считали неприличным. К тому же читать было некогда, боялись каждую минуту прихода жандармов. Поэтому брали письма и другие бумаги целыми пачками и, удостоверясь, что в них нет денежных документов, бросали их в большие корзины, и десятки этих корзин побросали в печь».
Жандармы, кстати, так и не пришли.
Не самые близкие люди (вообще удивительно: не дом, а проходной двор) склоняются над камином и панически жгут архив поэта. То ли ночь – и тогда их лица озаряет огонь, то ли день – и в большие окна смотрит серое январское петербургское небо.
То ли следы заметают, то ли все рехнулись с ума.
Потом об этом поредевшем архиве напишет Ходасевич: оказывается, и уцелевшим бумагам повезло потом не сильно больше. Ходасевич хотел в 1918 году издать собрание сочинений Дельвига, поехал для этого из Москвы в Петербург, а уже 8 октября 1918 года пишет жене: «Никаких Дельвиговских бумаг в Публичной библиотеке нет. Они все погибли несколько лет тому назад...».
Когда, душа, просилась ты Погибнуть иль любить, Когда желанья и мечты К тебе теснились жить, Когда еще я не пил слёз Из чаши бытия, – Зачем тогда, в венке из роз, К теням не отбыл я!
Зачем вы начертались так На памяти моей, Единый молодости знак, Вы, песни прошлых дней! Я горько долы и леса И милый взгляд забыл, – Зачем же ваши голоса Мне слух мой сохранил!
Не возвратите счастья мне, Хоть дышит в вас оно! С ним в промелькнувшей старине Простился я давно. Не нарушайте ж, я молю, Вы сна души моей И слова страшного «люблю» Не повторяйте ей!
(Антон Дельвиг, «Элегия».)
А кажется, как все хорошо начиналось. Хотя и тут нет – не очень хорошо, у ребенка почти нет своего дома. Хотя ранняя часть детства будущего поэта и проходит в Кремле. Читаешь это и удивляешься. Но все скоро станет на свои места: просто отец его был комендантом Кремля и жил с семьей по месту службы в небольшом особняке. (Сейчас, наверное, и нет его уже, этого здания, надо будет уточнить.) И только первая часть детства кончается – как ты уже должен жить почти в общежитии, пусть и привилегированном: маленького Дельвига определяют в частный пансион. А когда ему исполняется тринадцать, то подросток вообще усылается далеко от Москвы, в Лицей, в Царское село.
Учится, кстати, неудовлетворительно. Ну не отличник. Запоминает плохо, да и сам ленив. Это не я, это Пушкин о нем говорит:
«Память у него была тупа, понятия ленивы. На 14-м году он не знал никакого иностранного языка и не оказывал склонности ни к какой науке. В нем заметна была только живость воображения».
Медленный, сонный. Не играет в подвижные игры, просто бродит в аллеях царскосельского парка.
Ахматова, минуя Дельвига, написала про другого отрока, самого Пушкина:
Смуглый отрок бродил по аллеям, У озерных грустил берегов, И столетие мы лелеем Еле слышный шелест шагов.
Иглы сосен густо и колко Устилают низкие пни… Здесь лежала его треуголка И растрепанный том Парни.
Если заменить первый эпитет, получится про Дельвига: «Сонный отрок бродил по аллеям». И тут уже больше простора для поэзии: сонный отрок, сон-трава, сновидения Светланы, жизнь есть сон.
Сон
«Мой суженый, мой ряженый, Услышь меня, спаси меня! Я в третью ночь, в последнюю, Я в вещем сне пришла к тебе, Забыла стыд девический! Не волком я похищена, Не Волгою утоплена, Не злым врагом утрачена: По засекам гуляючи, Я обошла лесничего Косматого, рогатого; Я сбилася с тропы с пути, С тропы с пути, с дороженьки И встретилась я с ведьмою, С заклятою завистницей Красы моей – любви твоей. Мой суженый, мой ряженый, Я в вещем сне впоследнее К тебе пришла: спаси меня! С зарей проснись, росой всплеснись, С крестом в руке пойди к реке, Благословясь, пустися вплавь И к берегу заволжскому Тебя волна прибьет сама. Во всей красе на береге Растет, цветет шиповничек; В шиповничке – душа моя: Тоска-шипы, любовь-цветы, Из слез моих роса на них. Росу сбери, цветы сорви, И буду я опять твоя». – Обманчив сон, не вещий он! По гроб грустить мне, молодцу! Не Волгой плыть, а слезы лить! По Волге брод – саженный лед, По берегу заволжскому Метет, гудет метелица!
Это как раз стихи «сонного» Дельвига.
Вообще почему-то сразу подумалось об Обломове.
Дельвиг с его подростковой сонливостью и ленью как будто предтеча его. Мечты о золотом веке и блаженном покое.
(Вот и сейчас есть этот сон – пусть уже предсмертный, мучительный, рваный. Как знать, может быть, умирающий Дельвиг очнулся от тяжкого последнего сна и увидел, что кто-то есть в его комнате и роется тут в бумагах?)
Но вернемся в его юность, когда еще все впереди, когда кипят мечты, даже у самого «сонного» отрока они кипят.
Надзиратель (слово-то какое, тоже обросшее теперь неприятными коннотациями) Мартын Пилецкий пишет о Дельвиге в служебной записке: «Способности посредственны, как и прилежание, а успехи весьма медленные. Мешковатость вообще его свойство и весьма приметна во всем. Только не тогда, когда он шалит или резвится. Тут он насмешлив, балагур, иногда и нескромен. В нем примечается склонность к праздности и рассеянности. Чтение разных книг без надлежащего выбора, а может быть и избалованное воспитание поиспортили его, почему и нравственность его требует бдительного надзора».
Значит, все-таки шалил, играл, балагурил.
Хотя сам Дельвиг его «текстово» опровергает.
Нет, я не ваш, веселые друзья, Мне беззаботность изменила. Любовь, любовь к молчанию меня И к тяжким думам приучила.
Нет, не сорву с себя ее оков! В ее восторгах неделимых О, сколько мук! О, сколько сладких снов! О, сколько чар неодолимых.
... И теперь в этих письменных снах кто-то роется, стоит к умирающему Дельвигу спиной. А потом приходят люди и жгут, жгут бумаги и письма.
Но это письмо уже не сожжешь – оно дошло до адресата.
«20 марта 1825 г. Витебск.
Милый Пушкин, вообрази себе, как меня судьба отдаляет от Михайловского. Я уж был готов отправиться за Прасковьей Александровной к тебе, вдруг приезжает ко мне отец и берет с собою в Витебск. Отлагаю свиданье наше до 11-го марта, и тут вышло не по-моему. На четвертый день приезда моего к своим попадаюсь в руки короткой знакомой твоей, в руки Горячки, которая посетила меня не одна, а с воспалением в правом боку и груди. Кровопускание и шпанские мухи сократили их посещение, и я теперь выздоравливаю и собираюсь выехать из Витебска в четверг на Святой неделе, следственно, в субботу у тебя буду. Из Петербурга я несколько раз писал к тебе: но у меня был человек немного свободномыслящий. Он не полагал за нужное отправлять мои письма на почту. Каково здоровье твое, душа моя? Ежели ты получишь письмо мое в начале Страстной недели, то еще успеешь отвечать мне, когда найдешь это приятным для себя. Я ничего не знаю петербургского, и ты меня можешь попотчевать новостями оного. Хотя литературные новости наши более скучны и досадны, нежели занимательны. "Онегин" твой у меня, читаю его и перечитываю и горю нетерпением читать продолжение его, которое должно быть, судя по первой главе, любопытнее и любопытнее. Целую крылья твоего Гения, радость моя.
Прощай, до свидания».
Как прекрасно сказано, без зависти, с легкостью и благословением: «Целую крылья твоего Гения, радость моя».
... Что же за стихи были уничтожены – в горячке дружеского обыска? Может, там расцвело новое слово? Новая тема, которая бы изменила течение русской литературы? Или Дельвиг не претендовал на крылья гения?
У Дельвига есть одно стихотворение, которое в последней строчке дает какую-то совсем другую оптику. Называется стихотворение странно – «Четыре возраста фантазии».
Вместе с няней фантазия тешит игрушкой младенцев, Даже во сне их уста сладкой улыбкой живит; Вместе с любовницей юношу мучит, маня непрестанно В лучший и лучший мир, новой и новой красой; Мужа степенного лавром иль веткой дубовой прельщает, Бедному ж старцу она тщетным ничем не блестит! Нет! на земле опустевшей кажет печальную урну С прахом потерянных благ, с надписью: в небе найдешь.
Тут особенно хорошо это «в небе найдешь». Не «на небе», а именно «в небе».
В небе искать. Может, это и есть смысл текста? Искать в синеве или серости, или в грозовом цвете – смысл и звук.
... Так что же искали в бумагах и текстах больного, а потом уже умершего Дельвига эти странные люди? И что потом сожгли?