Я помню эти стихи в книге с отрочества, только не запомнил имени автора. Думал долгое время, что это Олжас Сулейменов. Какой Олжас? Это же Юрий Кузнецов.
Ну, конечно, и то, что это не похоже на привычные стихи (рифма, рифма, огуречик, вот и вышел человечек – в квадратах привычных четверостиший) тоже удивило, было живым. И финал – непонятный, тревожащий.
БАБОЧКА
Я стоял на посту, на котором стреляют на шорох, если желают живыми вернуться домой. В воздухе стало странно мерцать и блестеть, и я уловил в нём дыхание лишнего звука. По долине катился копошащийся шёпот, шуршание, шелест и плеск туго сцепившихся бабочек. Циклон насекомых накрыл меня с головой. Я задохся, ослеп и упал, но, вспоминаю, стрелял - три раза, и всё наугад. Как только рассеялось, я обнаружил в долине три длинные тени расстрелянных бабочек, отброшенных от меня. Две уходили вдаль, а третья была покороче и обрывалась о тёмный предмет. Я подошёл по нити запёкшихся тварей, я подошёл. Это был человек, в его теле порхала последняя бабочка.
Это стихотворение написано в 1967 году. В следующем году родился я. А стихотворение уже существовало, и, возможно, даже уже было напечатано.
Кузнецов бы очень трудным человеком. Так, например, за год до своей смерти, а умер он в 2003 году, Кузнецов опубликовал в «Нашем современнике» поэму, названную «Сошествие во Ад». Он там новый Данте, в сопровождение ему дан не какой-то там Вергилий, а сам Христос, вот они идут, следуют круг за кругом, а Кузнецов всем рассказывает, кто и как наказан.
А там есть, о чем рассказать: в аду маются Гоголь, Тютчев с Денисьевой (господи, их-то за что?), Белинский (вопросов нет), Герцен, Солженицын, Сахаров и декабристы.
Тучи летели, и души из них выпадали, Пятеро душ задымились в падучей печали. Се декабристы – на каждом обрывок петли. Видно, гнилые верёвки их честь подвели. И, оборвавшись, они провалились сквозь землю. Я отвернулся. Я падшую честь не приемлю.
Даже в этой поэме, особенно сначала, когда Кузнецов не впадает в раж, есть сильная звуковая нота, энергия слова. Вот, например:
Полный печали и трепета, я произнёс: – Боже! Ты плачешь! – Быть может! – ответил Христос. – Только запомни: то утка подманная крячет, То человечье во Мне, а не Божие плачет. Полный печали и ужаса, я произнёс: – Боже! Ты страждешь? – Быть может!– ответил Христос.
Ну здорово же?
Но потом, когда уже надо палить людей в вечном огне, Кузнецов начинает захлёбываться, текст теряет силу.
Я не заметил, как с неба спустился паук, Но услыхал под ногой его лопнувший звук. Я невзначай раздавил паука на том свете, Но не того, кто соткал интернетские сети.
Ну что это, а? Ай-ай-ай, Юрий Поликарпович.
И вот ещё:
...Редкие штуки бывают при адской игре. Бесы накрыли Эйнштейна на смертном одре: – А, крошка Цахес! Попался на атомной бомбе! Нас не обманешь секретом при сорванной пломбе... – Долго таскали за лавры туда и сюда. На спину падал Эйнштейн: – Я устал, господа! – И на дрожащих поджилках играл, как на скрипке, Но полагал, что попал он сюда по ошибке. Бесы скучали: – Где Чаплин? – Я здесь! – он сказал И знаменитые усики им показал. – Вот твои нитки. Нам дёргать тебя надоело. Дёргай себя самого... – И он взялся за дело. Я отвернулся. Молитесь, святые места! Ужас презрения мне замыкает уста.
...Это был человек, в его теле порхала последняя бабочка. Хотя как знать: может, и не последняя, а целый рой: черных, алых, синих и золотых. И хотя это всё было уже в конце (в конце жизни человек вообще имеет право съехать с катушек, ещё посмотрим, что мы с вами будем вытворять), но и в молодом и зрелом возрасте Юрий Кузнецов был строг и некоторых людей не жаловал.
Так, например, Маяковского он называл «люмпеном». Тютчева, которого всё-таки любил, упрекал в косноязычии: тот в «Silentium» нарушил размер, а это нехорошо (я даже не буду сейчас искать где). Есенин был обвинён в невозможности смотреть правде в лицо. Блок, по мнению Кузнецова, был слишком декоративен. Бродский вторичен. Ахматова – рукодельница. Цветаева – истеричка.
В общем, неприятный человек. Но в стихах своего первого периода Юрий Кузнецов – конечно, гений.
***
Шёл отец, шёл отец невредим Через минное поле. Превратился в клубящийся дым – Ни могилы, ни боли.
Мама, мама, война не вернёт... Не гляди на дорогу. Столб крутящейся пыли идёт Через поле к порогу.
Словно машет из пыли рука, Светят очи живые. Шевелятся открытки на дне сундука – Фронтовые.
Всякий раз, когда мать его ждёт, – Через поле и пашню Столб клубящейся пыли бредёт, Одинокий и страшный.
Или вот ещё (и опять отцовская тема):
ОТЦУ
Что на могиле мне твоей сказать? Что не имел ты права умирать? Оставил нас одних на целом свете, Взгляни на мать – она сплошной рубец. Такую рану видит даже ветер, На эту боль нет старости, отец! На вдовьем ложе, памятью скорбя, Она детей просила у тебя. Подобно вспышкам на далеких тучах, Дарила миру призраков летучих: Сестер и братьев, выросших в мозгу... Кому об этом рассказать смогу? Мне у могилы не просить участья. Чего мне ждать?.. Летит за годом год. – Отец! – кричу. – Ты не принес нам счастья!.. Мать в ужасе мне закрывает рот.
...Когда читаешь поэтов, вдруг понимаешь что-то про себя. Что у тебя есть всего лишь три-четыре краски, и ты всю жизнь ими мажешь, мажешь, а они не выцветают. Никакого разноцветья. Никакой сложности. Три-четыре краски. И это всё, что у тебя есть, и это всё, за что тебя можно любить и за что любили. Как тут не быть благодарным: себе, другим и этим четырём краскам. Что ты их – единственные – выбрал из всего многообразия.