Дмитрий Воденников
«Я слишком вас люблю, чтобы относиться к вам серьезно». Так случайно сказал однажды в разговоре старшей умной, гениальной собеседнице и сразу подумал: как точно.
Тот, кого мы любим, нас умиляет. Как ребёнок, как прекрасное (не)редкое животное, как птичка или щенок.
К тому, кого мы любим, вообще невозможно относиться серьезно. Бояться за него, волноваться – да. Думать, как ты будешь его вырывать из смерти, – да. Но относиться серьезно – невозможно: слишком любимые глазки, детские волосики, собачьи лапки, кошачьи попрыгульки, старушечьи кудельки.
Я не чувствую весну.
Но я к ночи – домашней кошке – льну.
Я погружаюсь с головой в беззвездную снежную ночь,
Что неслышно откатывается прочь.
Сколько в этой бессмысленной жизни мгновений томленья?
В каждом мгновеньи распечатанное стихотворенье.
Чуть сладковатая гниловатая кровь
Проступает сквозь мотыльковую бровь.
Я – восковая кукла
Ночи без утра...
(Василий Филиппов, фрагмент стихотворения «Восковая кукла»)
Василий Филиппов родился в 1955 году, под Свердловском. Умер в августе, в 2013 году, в Санкт-Петербурге. Между этими датами – очень много психиатрических больниц.
* * *
В Ленинграде художники и поэты живут в своих норах,
Сходят со сцены,
И выращивают детей с женскими лицами цикламены...
(Василий Филиппов, фрагмент стихотворения)
С 1993 года Филиппов находится в психбольнице уже постоянно, без перерывов. До этого в 1983 году обрывается (трагически) жизнь его матери, в 1984 году он начинает писать свои странные стихи, входит в круг неподцензурных ленинградских поэтов (Виктор Кривулин, Елена Шварц, Сергей Стратановский).
Стихи его иногда трудно читать – часто это такие длинные «простыни», где слова налезают одно на другое, оптика дрожит, первый образ съедает второй, у второго в животе – уже третий, потом всё рассыпается.
Но есть совершенно хрустальные. Законченные. Прозрачные.
* * *
Мне снилось, что я вернулся домой,
И мать мне прислала орешков,
И на конверте надпись:
"Серебристый бульвар".
(Василий Филиппов)
Когда-нибудь я напишу вам письмо, где тоже будет всего одна надпись, ни дома, ни корпуса, ни квартиры. Я слишком вас люблю, чтобы вы ко мне относились серьезно. Я только сон, спутанное ваше сознание, мираж, неправильно отправленное письмо.
Более того: мне кажется, меня-то уже и нет, на моем месте возникает что-то другое, это не я, это какой-то новый человек: вы б меня и не узнали.
У Бродского, в его «Остановке в пустыне» есть про это.
...Когда-нибудь, когда не станет нас,
точнее – после нас, на нашем месте
возникнет тоже что-нибудь такое,
чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много...
(Иосиф Бродский)
У помянутого уже Виктора Кривулина (а поэты любят заглядывать в лепечущую бездну) тоже есть про эту грань, за которой мы все становимся неузнаваемыми – ни собой, ни другими.
НА ДОРОГЕ У КРЕСТА
то колющий то режущий уют
то зрелище при свете самопальном
стекла и музыки – там русские поют
на языке своём прощальном,
почти по-аглицки – нащупывая крест
впечатанный между сосками
то колющий то режущий то сканью
украшенный – в оплату за проезд
из Петербурга до Женевы
давно уже назначенный, с тех пор
как рыцарь бедный от Марии Девы
имел одно последнее виденье
решительный и тихий разговор
(Виктор Кривулин)
Всем нам когда-нибудь будет голос. Говорящий нам что-то на прощальном языке. Который всё объяснит нам, даст задание. И это задание – хочешь не хочешь, а выполняй.
Так мне недавно хотели нашептать что-то сны: кто-то тихий, но решительный имел задачу мне что-то сказать, на что-то намекнуть.
На днях мне снилось, что у меня украли чемодан.
На огромном вокзале, в сутолоке, в толпе (бегство? праздник? триумфальное возвращение? эвакуация?) я на десять секунд в толпе отошел на метр, чтоб отдать приятелю сумку, а когда вернулся – мой прекрасный чемодан на колёсиках кто-то спёр.
Как с любой кражей, это было обидно и унизительно.
Обворованный человек чувствует себя ребёнком, щеночком, стариком. Только там нет никакого «я вас так люблю, что не могу относиться к вам серьёзно». Тебя не любят, презирают, относятся к тебе, как к овощу, лоху, придурку.
Промучился десять минут во сне, потолкался в толпе, проснулся – никакой чемодан не крали. Да и вообще у меня нет чемодана.
Что мне хотел сказать сон? Что я потеряю даже то, что не имею? Или что ни одна пропажа (потеря) не страшна? Или что просто возраста иного ищет неокрепшая душа, как сказано было однажды у Ахмадулиной?
ЗВЕЗДА
Я пересёк речку мертвых, а может – живых
И долго искал следа.
Морской песок, но всё смыло море.
Лишь сигарета «Вега» тлеет в траве.
(Василий Филиппов)
Всё смоет морем, зелёной волной, всё. Всё.
Недавно я писал небольшой текст о человеке, выжившем в немецком концлагере. (Заметил, кстати: некоторые тексты переходят в другие, как волны, – такой внахлёст: наверное, в книге это будет смотреться по-особому архитектурно.)
Так вот – там их, несчастных этих узников, обритых наголо, в истлевших одеждах, за все эти несколько лет часто перевозят из лагеря в лагерь.
(Зачем? Какая-то бессмысленность зла, железнодорожная смута полузагробной жизни, безумная бухгалтерия смерти).
Но первый раз их везут из относительно нормальной жизни – в ещё незнакомый ад, в первый лагерь.
Они едут долго, но всё, кроме ада и надежды, рано или поздно кончается: и однажды поезд останавливается на путях.
«Непонятно, где мы – ещё в Силезии или уже в Польше? Пронзительный свисток паровоза звучит для нас жутко, точно крик о помощи. Кажется, будто сама машина почувствовала, что везёт людей туда, где их ждёт великое несчастье. А поезд, видимо, подходит к большой станции. И вдруг раздаётся чей-то крик: “Смотрите, надпись – Аушвиц!” В этот момент, наверное, каждый ощущает, как у него буквально останавливается сердце. Ведь Аушвиц связан с неопределёнными и потому ещё более страшными представлениями о газовых камерах, крематориях и массовых убийствах. Поезд катит дальше – медленно, как бы в нерешительности, как бы желая дать нам возможность освоиться с фактом: Аушвиц… Теперь уже можно увидеть больше: в постепенно рассеивающемся утреннем тумане слева и справа от железнодорожного полотна проступают очертания огромнейшего лагеря. Бесконечные проволочные заграждения, сторожевые вышки, прожекторы. И длинные колонны оборванных, закутанных в лохмотья человеческих фигур, серых в сером утреннем свете, медленно и устало бредущих по прямым, как стрелы, дорогам – кто знает, куда? То с одной, то с другой стороны слышны повелительные свистки – кто знает, что они значат?»
(Виктор Франкл «Сказать жизни “Да”: психолог в концлагере»)
Эти свистки значат, что мы в кошмарном сне, хотим проснуться, но не можем.