Современная литература
Современная литература
Поэзия Проза

От третьего сфинкса

Однажды, еще в 1940 году, Анна Ахматова сказала Лидии Чуковской, то ли жалуясь, то ли тайно гордясь (это никогда у Ахматовой непонятно), что ни она, ни ее стихи не воспринимались Игорем Северяниным.

«Ему я тоже не нравлюсь. Он сильно меня бранил. Мои стихи – клевета. Клевета на женщин. Женщины – грезерки, они бутончатые, пышные, гордые, а у меня несчастные какие-то… Не то, не то…».

Как знать, может, и была права?

Стихи Ахматовой считают
Хорошим тоном (commme il faut...),
Позёвывая, их читают,
Из них не помня ничего!

«Не в них ли сердце современной
Запросной женщины?» – твердят
И с миной скуки сокровенной
Приводят несколько цитат.

Я не согласен, – я обижен
За современность: неужель
Настолько женский дух унижен,
Что в нудном плаче – самоцель?

Ведь это ж Надсона повадка,
И не ему ль она близка?
Что за скрипучая «кроватка»!
Что за ползучая тоска!

Когда ж читает на эстраде
Она стихи, я сам не свой:
Как стилен в мёртвом Петрограде
Её высокопарный вой!..

И так же тягостен для слуха
Поэт (как он зовётся там?!.)
Ах, вспомнил: «мраморная муха»
И он же – Осип Мандельштам.

И если в Лохвицкой – «отсталость»,
«Цыганщина» есть «что-то», то
В Ахматовой её «усталость»
Есть абсолютное ничто.

(Игорь Северянин)

Ну уж так ничего и не помнят, Игорь Васильевич? А «Сжала руки под темной вуалью»? А «Слава тебе, безысходная боль»? А уж про Мандельштама вы вообще загнули? Неужели вы не слышите его идеальный звук, которого не было в русской литературе так проявлено в высшей степени после Пушкина?

Но вернемся к самой Ахматовой. Разыскать те стихи, где Северянин с некоторым ироническим пренебрежением «проехался» по Ахматовой, нетрудно.

То, первое процитированное стихотворение, написано в 1918 году.

А вот что он пишет через пять лет. Там есть всё, за что Ахматову будут ругать. И при ее жизни, и потом. Томность, вечная усталость, напоминание, что она трижды вдова.

Я Гумилёву отдавал визит,
Когда он жил с Ахматовою в Царском,
В большом прохладном тихом доме барском,
Хранившим свой патриархальный быт.

Не знал поэт, что смерть уже грозит,
Не где-нибудь в лесу Мадагаскарском,
Не в удушающем песке Сахарском,
А в Петербурге, где он был убит.

И долго он, душою конквистадор,
Мне говорил, о чём сказать отрада.
Ахматова устала у стола,

Томима постоянною печалью,
Окутана невидимой вуалью
Ветшающего Царского Села.

Однако всё течет, всё изменяется. Меняется и отношение Северянина к Анне Андреевне. В осенние месяцы 1925 года Северянин пишет уже про Анну Ахматову сочувственно.

Послушница обители Любви
Молитвенно перебирает четки.
Осенней ясностью в ней чувства четки.
Удел – до святости непоправим.

Он, Найденный, как сердцем ни зови,
Не будет с ней в своей гордыне кроткий
И гордый в кротости, уплывший в лодке
Рекой из собственной ее крови.

Уж вечер. Белая взлетает стая.
У белых стен скорбит она, простая.
Кровь капает, как розы, изо рта.

Уже осталось крови в ней немного,
Но ей не жаль ее во имя Бога;
Ведь розы крови – розы для креста…

Как может капать «кровь, как розы, изо рта» даже думать не хочется. Однако сейчас задержимся на самой этой теме «Ахматова и Северянин».

Ахматова с Гумилевым познакомились с Игорем Северяниным на одном вечере в артистическом кабаре «Бродячая собака». Было это в 1912 году.

К тому времени Николай Степанович уже отметил стихи короля поэтов в своих эссе о русской поэзии. Более того: первым увидел за всеми этими грезерками и пажами у моря с ажурной пеной особый почерк поэта.

И Ахматова уже отточила свой стиль. Голос ее и движения становились четче, яснее, но не превращались в маску.

И эти темные платья, которые она стала носить с юности, и это манера подачи текста. Один из современников заметил, что ее однообразие при чтении, похожее на однообразие Блока, все-таки таило в себе куда большую эмоциональность тона и самого голоса.

(Сейчас только подумал. «Глас». Ахматова хотела, чтоб ее голос звучал, как глас.)

Мы все помним ее «ложноклассическую шаль», о которой писал Мандельштам.

В пол-оборота, о печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.

Зловещий голос – горький хмель –
Души расковывает недра:
Так – негодующая Федра –
Стояла некогда Рашель.

(9 января 1914 год)

В этой шали молодая Ахматова и запечатлена на портрете Натана Альтмана.

Сильный образ. И шаль как бы присвоена Ахматовой. Тот же Велимир Хлебников эту шаль вспомнит:

«Воздушный обморок и ах,
Турчанки обморока шали...»

Однако, если вернуться к Северянину, нельзя не признать: все-таки стихи Ахматовой Северянина интересовали.

Вот он пишет письмо Гумилеву, но не забывает передать дружеский привет Ахматовой.

...Еще в 1914 году Ахматова и Северянин участвуют вместе в «Вечере поэтов Петроградского Парнаса» в артистическом кабаре «Бродячая собака». Еще, по воспоминаниям Чуковского, Ахматова говорила в поздние годы о каком-то из выступлений на Бестужевских курсах вместе с Блоком и Северяниным. Наверное, она говорит о вечере «Писатели – воинам», который состоялся 15 февраля 1915 года.

И именно тогда Северянин и недолюбливает Ахматову. Пишет, в частности, в одном стихотворении:

Есть... есть Ахматова, Моравская, Столица...
Но не довольно ли? Как «нет» звучит здесь «есть»,
Какая мелочность! И как безлики лица!
И модно их иметь, но нужно их прочесть.
Их много пишущих: их дюжина, иль сорок!
Их сотни, тысячи! Но кто из них поэт?
Как мало поэтесс! Как много стихотворок!
И Мирры Лохвицкой среди живущих – нет!

(«Поэза о поэтессах»)

Это же надо быть таким глуховатым на поэтическое слово. Прям диву даешься.

Впрочем, постоянное сравнение Ахматовой с любимой его Миррой, наверное, именно и не дает Северянину тогда услышать голос нового поколения женских поэтов.

К слову сказать, трудно переоценить то место, которое Северянин в 1910-х годах занимал в литературной жизни. Даже когда он уехал в Эстонию, его все равно вспоминают, его пародируют, других поэтов с ним сравнивают.

Вот Чуковский записывает в дневнике свой разговор с Ахматовой 14 февраля 1922 года: «Я сказал ей: у вас теперь трудная должность: вы и Горький, и Толстой, и Леонид Андреев, и Игорь Северянин – все в одном лице – даже страшно. И это верно: слава ее в полном расцвете...»

Ого. Горький и Северянин, Толстой (тут, конечно, имеется в виду Алексей Толстой) и Ахматова.

Вкусы вообще были удивительные. Так однажды Игорь Северянин написал в одном письме: «Люблю Гумилева и одновременно Гиппиус. Нахожу ценное в Лохвицкой, но не отвергаю и Ахматовой».

Гиппиус с ее достаточно мертвыми стихами того времени и Ахматова, у которой даже через жеманство пробивается настоящий живой голос.

Еще интересно следить за тем, как то, что раньше Северянин ругал, над чем посмеивался, теперь он начинает хвалить и относиться уже серьезно.

Но и Ахматова не забывает голос Северянина, а главное, его чтецкую интонацию.

Свидетельство уже гораздо позднего времени. Идет Великая Отечественная война. Польский художник Юзеф Чапский слушает Анну Ахматову в доме Алексея Николаевича Толстого. И записывает: «В строках, которые Ахматова читала странным, певучим голосом, как когда-то Игорь Северянин, не было ничего ни от оптимистической пропаганды, ни от хвалы советам и советским героям, воспеваемым Толстым, не было его “суровых, но справедливых рыцарей”. Поэмы Ахматовой – единственное произведение, которое меня взволновало и заставило ощутить, чем на самом деле была оборона раздавленного, изголодавшегося, героического города».

Но что-то берут у женщины-поэта и мужчины-поэты. Есть неожиданное признание Бориса Пастернака, который обмолвился в письме Ахматовой в 1940 году: «Наверное я, Северянин и Маяковский обязаны вам безмерно большим, чем принято думать, и эта задолженность глубже любого нашего признанья, потому что она безотчетна».

...А потом, уже в другие времена, приходит в литературу Бродский и говорит про Ахматову, что когда он смотрел на нее, то понимал, почему время от времени Россией управляли императрицы.

Он пишет о том, что она и выглядела, как императрица.

Причем отмечает, что это именно пожилая императрица. Ей было уже семьдесят. Отмечает ее остроумие.

Пишет дальше: «Каждый, кому посчастливилось общаться с ней, поражался ее невероятной способности вынести все то, что на нее обрушилось. Речь идет не о христианских нравоучениях. Знакомство с нею и с историей ее жизни само по себе могло уже дать определенные представления о христианстве. Что еще можно рассказать о ней? Мы с ней не разговаривали много о поэзии. Нет, мы, конечно, говорили, но больше всего мы говорили о чем-нибудь полностью отвлеченном. Она часто говаривала, что метафизика и сплетни – единственно интересные для нее темы. [Смеется] В этом она была достаточно схожа с французским философом Чораном. Что еще? Нет, это невозможно рассказать за две минуты».

(Иосиф Бродский. Из «Большой книги интервью»)

А потом еще где-то отмечает: «Таких фигур, как Ахматова, ныне нет». И это не старческое брюзжание.

А вот его относительно раннее стихотворение, когда интервью у него еще никто не брал.

А.А. Ахматовой

За церквами, садами, театрами,
за кустами в холодных дворах,
в темноте за дверями парадными,
за бездомными в этих дворах.
За пустыми ночными кварталами,
за дворцами над светлой Невой,
за подъездами их, за подвалами,
за шумящей над ними листвой.
За бульварами с тусклыми урнами,
за балконами, полными сна,
за кирпичными красными тюрьмами,
где больных будоражит весна,
за вокзальными страшными люстрами,
что толкаются, тени гоня,
за тремя запоздалыми чувствами
Вы живете теперь от меня.
За любовью, за долгом, за мужеством,
или больше – за Вашим лицом,
за рекой, осененной замужеством,
за таким одиноким пловцом.
За своим Ленинградом, за дальними
островами, в мелькнувшем раю,
за своими страданьями давними,
от меня за замками семью.
Разделенье не жизнью, не временем,
не пространством с кричащей толпой,
Разделенье не болью, не бременем,
и, хоть странно, но все ж не судьбой.
Не пером, не бумагой, не голосом –
разделенье печалью… К тому ж
правдой, больше неловкой, чем горестной:
вековой одинокостью душ.
На окраинах, там, за заборами,
за крестами у цинковых звезд,
за семью – семьюстами! – запорами
и не только за тысячу верст,
а за всею землею неполотой,
за салютом ее журавлей,
за Россией, как будто не политой
ни слезами, ни кровью моей.
Там, где впрямь у дороги непройденной
на ветру моя юность дрожит,
где-то близко холодная Родина
за финляндским вокзалом лежит,
и смотрю я в пространства окрестные,
напряженный до боли уже,
словно эти весы неизвестные
у кого-то не только в душе.
Вот иду я, парадные светятся,
за оградой кусты шелестят,
во дворе Петропаловской крепости
тихо белые ночи сидят.
Развевается белое облако,
под мостами плывут корабли,
ни гудка, ни свистка и ни окрика
до последнего края земли.
Не прошу ни любви, ни признания,
ни волненья, рукав теребя…
Долгой жизни тебе, расстояние!
Но я снова прошу для себя
безразличную ласковость добрую
и при встрече – все то же житье.
Приношу Вам любовь свою долгую,
сознавая ненужность ее.

(Иосиф Бродский, 1962 год)

А еще в своей нобелевской речи Бродский назовет Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой.

Вот они и встретились 1961 году, когда они познакомились. Для Ахматовой много значило появление этого достаточно свободно себя ведущего молодого человека в ее жизни, пишущего такие удивительные стихи. Это было очередное подтверждение ее знакового места в литературе.

Для Бродского это тоже было важно. Серебряный век, вот он сидит перед ним, говорит женским голосом.

С другой стороны, он всегда яростно отрицал какое бы то ни было творческое влияние Ахматовой на его стихи, повторял: «Не думаю, что она оказала на меня влияние. Она просто великий человек». Иногда даже был не слишком почтителен: убеждал, что его приезды в Комарово носили характер скорее вылазок за город, нежели общения с великим поэтом.

Хотя мы помним, что в одном интервью сказал о том, что была одна строчка Ахматовой, которая ввергла его в то, что «японцы называют сатори, или откровение».

Что это была за строчка?

Я сейчас дам стихотворение, из которого это строчка взята, а вы попробуйте понять, о какой именно строчке идет речь.

Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь. В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.
О, как я много зрелищ пропустила,
И занавес вздымался без меня
И так же падал. Сколько я друзей
Своих ни разу в жизни не встречала,
И сколько очертаний городов
Из глаз моих могли бы вызвать слезы,
А я один на свете город знаю
И ощупью его во сне найду.
И сколько я стихов не написала,
И тайный хор их бродит вкруг меня
И, может быть, еще когда-нибудь
Меня задушит…
Мне ведомы начала и концы,
И жизнь после конца, и что-то,
О чем теперь не надо вспоминать.
И женщина какая-то мое
Единственное место заняла,
Мое законнейшее имя носит,
Оставивши мне кличку, из которой
Я сделала, пожалуй, все, что можно.
Я не в свою, увы, могилу лягу.

Но иногда весенний шалый ветер,
Иль сочетанье слов в случайной книге,
Или улыбка чья-то вдруг потянут
Меня в несостоявшуюся жизнь.
В таком году произошло бы то-то,
А в этом – это: ездить, видеть, думать,
И вспоминать, и в новую любовь
Входить, как в зеркало, с тупым сознаньем
Измены и еще вчера не бывшей
Морщинкой…

Но если бы откуда-то взглянула
Я на свою теперешнюю жизнь,
Узнала бы я зависть наконец…

(Анна Ахматова, из цикла «Северные элегии», 1945 год)

Бродский вспоминал, как в конце лета 1962 года по приглашению одного из близких друзей (мы знаем его имя: Рейн) отправился в Комарово и познакомился там с Ахматовой. Бродскому было 22 года, и он не был читателем Ахматовой, то есть не очень-то и представлял, к кому едет.

Ну знал несколько стихотворений, какой-то минимум.

Они приехали в Комарово, блуждали там, не зная, как найти ее, ахматовскую, Будку (так назывался ее одноэтажный домик), но, наконец, нашли.

Знакомство было чисто формальное. Но какое-то взаимное приятие возникло.

Бродский на протяжении двух или трех месяцев впоследствии продолжает приезжать в Комарово, но это все равно им воспринимается, как уже упомянутые пресловутые вылазки на природу.

Он показывает свои стихотворения, Ахматова их хвалит, потом показывает свои.

Ну то есть такой обычный контакт двух литераторов.

Пока однажды, воскресным вечером, когда он возвращается из Комарово в переполненном поезде, где над ним нависают или где он нависает над кем-то сидящим, а поезд трясет, люди качаются, вдруг в его памяти не всплывает одна ахматовская строчка.

Одна фраза.

«И вдруг я в какое-то мгновение, видимо, то, что японцы называют сатори или откровение, я вдруг понял, с кем я имею дело. Кого я вижу, к кому я наезжаю в гости раз или два в неделю в Комарово. Вдруг каким-то образом все стало понятным, значительным. То есть произошел некоторый, едва ли не душевный, переворот».

Его интервьюер спрашивает: может он уточнить, какая это была строчка.

Ну а теперь перед тем, как ее озвучить, вернемся к моему вопросу. Вы сами поняли, о какой строчке идет речь? Вычленили ее из уже прозвучавшего текста?

И вот ответ Бродского:

«Меня, как реку, суровая эпоха повернула».

Это первая строчка стихотворения.

И потом началось уже другое общение. Бродский говорит об этом высокопарно, но, видимо, так и было. Что уже не общение лиц, глаз, органов зрения, слуха, а началось общение душ.

В 1961 году Ахматова, даря свою книгу, написала: «Иосифу Бродскому от третьего петербургского сфинкса».

А потом, уже после смерти Анны Андреевны, Бродский напишет в честь и в память о ней несколько текстов.

Так, например, на ее столетие:

Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос –
Бог сохраняет все; особенно – слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
затем что жизнь – одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, – тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой вселенной.

(1989 год)

...Мы уже говорили об этом. Но не грех и повторить. Однажды Анна Ахматова подарила Иосифу Бродскому одну из самых известных своих фотографий. Там она запечатлена молодой у портика Кваренги в саду Фонтанного Дома.

Это про этот снимок ее муж Николай Пунин когда-то писал в одном из писем: «Смотрю на тебя, снятую "сфинксом"; лежишь гибкая, как зверь, болтаешь ногами и, кроме страшной твоей красоты, словно нет в тебе ничего человечески-земного».

Уже старая Ахматова напишет на обратной стороне этого снимка: «Иосифу Бродскому от третьего Петербургского».