Всё такое нежное у нее в ее книгах, сантиментальное.
И тем не менее юная Цветаева в своей первой книге «Вечерний альбом» пишет стихотворение «Памяти Нины Джаваха». «Княжна Джаваха» – самая популярная книга Лидии Чарской в те годы. Толпы поклонниц приходят к Новодевичьему монастырю для того, что поклониться могиле героини книги, потому что уверены, что это не вымышленная героиня, а был реально такой человек. (Это даже странно: Чарская для своей героини взяла это имя с памятника?)
Вот и Цветаева пишет:
Памяти Нины Джаваха
Всему внимая чутким ухом, – Так недоступна! Так нежна! – Она была лицом и духом Во всем джигитка и княжна. Ей все казались странно-грубы: Скрывая взор в тени углов, Она без слов кривила губы И ночью плакала без слов. Бледнея гасли в небе зори, Темнел огромный дортуар; Ей снилось розовое Гори В тени развесистых чинар… Ах, не растет маслины ветка Вдали от склона, где цвела! И вот весной раскрылась клетка, Метнулись в небо два крыла. Как восковые – ручки, лобик, На бледном личике – вопрос. Тонул нарядно-белый гробик В волнах душистых тубероз. Умолкло сердце, что боролось… Вокруг лампады, образа… А был красив гортанный голос! А были пламенны глаза! Смерть окончанье – лишь рассказа, За гробом радость глубока. Да будет девочке с Кавказа Земля холодная легка! Порвалась тоненькая нитка, Испепелив, угас пожар… Спи с миром, пленница-джигитка, Спи с миром, крошка-сазандар. Как наши радости убоги Душе, что мукой зажжена! О да, тебя любили боги, Светло-надменная княжна!
(1909 г.)
Это потом уже, в 20-е годы отношение к Чарской будет резко ироническим. «Ты похожа на институтку из книг Чарской». Услышать такое очень обидно.
Но до революции у Чарской была настоящая литературная слава.
«Черные звезды – глаза ее. Пышные розы – ее щечки. Темная ночь – кудри ее. Хвала дочери храброго князя! Хвала маленькой княжне Нине Джаваха-оглы-Джамата, моей внучке!» (Это как раз цитата из той книги.)
Личная жизнь Чарской не сильно задалась: была обвенчана с офицером Чуриловым, но фактически брак продлился недолго: он скоро после женитьбы уезжает в Сибирь на место службы, оставив тут жену с новорожденным сыном.
Лидия Алексеевна играет для Петербургского Александринского Императорского театра какие-то эпизодические роли. Денег не хватает, Чарская одна тянет сына, вот она и решила заняться писательством.
В 1901 году она пишет повесть «Записки институтки», в основу которой положены ее же школьные дневники. И публикует. Тогда и придуман псевдоним: Лидия Чарская («чара», «очарование»).
И всё это попадает в самую точку. И псевдоним, и сама повесть. «Записки институтки» обретают невероятный успех.
Нашел тут забавный факт: в 1911 году комиссия при Московском обществе распространения знаний докладывала на съезде по библиотечному делу, что, согласно проведенным опросам, дети среднего возраста читают в основном Гоголя (34 %), Пушкина (23 %), Чарскую (21 %), Твена (18 %), Тургенева (12 %).
Неплохой такой ряд.
Но скоро это всё закончится. Грянет революция, и Чарскую перестанут печатать.
Через какое-то время она все же сможет опубликовать четыре книжки для детей, но уже под другим псевдонимом. «Н. Иванов».
А саму Чарскую изымают из библиотек. К прочтению не рекомендована.
Умрет она в 1937 году в Ленинграде.
... Вот подумаешь, где Чарская, писательница для девочек, а где Бердяев, философ?
Но им обоим пришлось жить в мире, который вдруг резко менялся, разламывался пополам, и каждый на своей шкуре узнал, что это такое.
Бердяев однажды сказал, что творчество это и есть разрыв, но не в семейном, а в евангельском смысле: не любить «мира», ни того, что в «мире».
(Вот и Чарская по-своему, по-простому и создавала свои маленькие мирки, нисколько не похожие на страшный и реальный вокруг.)
Бердяев пишет: «Творящий чувствует себя не от “мира сего”. (...) В творческом акте человек выходит из “мира сего” и переходит в мир иной. В творческом акте не устраивается “мир сей”, а созидается мир иной, подлинный космос».
А Чарская – на свой лад: «Я обожала ее улыбки, как обожала ее песни… Одну на них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из ущелий Дагестана… Порывом ветра пышную дикую розу снесло в зеленую долину… И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины… Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы…».
...Я всегда думаю, как трудно жили эти люди, которым достался в опыте исторический разлом: революция, гражданская война. И он, Бердяев, и она, Чарская, и Цветаева, которая в 1917 пишет уже совсем о другом.
Мировое началось во мгле кочевье: Это бродят по ночной земле – деревья, Это бродят золотым вином – грозди, Это странствуют из дома в дом – звезды, Это реки начинают путь – вспять! И мне хочется к тебе на грудь – спать.
(1917 год)
Вот Бердяев:
«Я пережил три войны, из которых две могут быть названы мировыми, две революции в России, малую и большую, пережил духовный ренессанс начала XX века, потом русский коммунизм, кризис мировой культуры, переворот в Германии, крах Франции и оккупацию её победителями, я пережил изгнание, и изгнанничество моё не кончено. Я мучительно переживал страшную войну против России. И я ещё не знаю, чем окончатся мировые потрясения. Для философа было слишком много событий: я сидел четыре раза в тюрьме, два раза в старом режиме и два раза в новом, был на три года сослан на север, имел процесс, грозивший мне вечным поселением в Сибири, был выслан из своей Родины и, вероятно, закончу свою жизнь в изгнании».
Он знал, что так и будет. Так и случилось. Бердяев умер за письменным столом, во время работы. Во Франции.
А женщина, когда-то написавшая: «Умерла королевна, но не умерла память о ней. Король прекратил войны и набеги, распустил войска, открыл тюрьмы и подземелья и выпустил на волю измученных узников, и всё это сделал в память своей дочери Желанной… Милосердие и мир воцарились в стране», – идет себе по Ленинграду. Плохо одетая. Почти не имеющая работы (тут тот самый театр немного выручал: играла там что-то незначительное).
В их судьбах – Бердяева и Чарской – есть одно цифровое совпадение. Она умерла 18 марта, а он 18 марта (правда, по старому стилю) родился.
Но есть и на уровне мысли.
(Бердяев, конечно, сильно бы удивился, что его сравнивают с детской писательницей.)
Оба хотят разглядеть в мире какой-то символический отблеск. Плохо им в этом мире без этого отблеска.
Возможно, все писатели поэтому и пишут, что без этого отблеска трудно жить. А мы, читатели, поэтому их и читаем.
Есть в мире лишние, добавочные, Не вписанные в окоём. (Нечислящимся в ваших справочниках, Им свалочная яма — дом).
Есть в мире полые, затолканные, Немотствующие – навоз, Гвоздь – вашему подолу шёлковому! Грязь брезгует из-под колёс!
Есть в мире мнимые, невидимые: (Знак: лепрозариумов крап!) Есть в мире Иовы, что Иову Завидовали бы – когда б:
Поэты мы – и в рифму с париями, Но выступив из берегов, Мы бога у богинь оспариваем И девственницу у богов!
(Марина Цветаева)
Здесь Цветаева, как всегда, бросает упрек миру. «Мы», «вы». И есть в этом что-то сознательно богоборческое.
Но мне куда милей мысль Бердяева, что в момент настоящего писания, когда через тебя идет текст (в случае Бердяева – мысль) ты не можешь быть богоборческим.
«Демоническое зло человеческой природы сгорает в творческом экстазе, претворяется в иное бытие. Ибо всякое зло есть прикованность к этому “миру”, к его страстям и его тяжести. Творческий подъем отрывает от тяжести этого “мира” и претворяет страсть в иное бытие. Диавол не силен творить, и не творческое все, что от него. Диавол лжет, что творит, он крадет у Бога и карикатурит».
Может быть, на своем, очень невысоком уровне это чувствовала и Чарская.
А уж ее читатели – точно.
«– Я прилетела, – говорит она, – передать тебе то, про что шумит лес и рокочет речка, про что поют соловей и весна, рассказать о том, как живут, радуются и страдают маленькие королевы, как веселятся крошечные феи. И про суровых и кротких королей, про добрых волшебников, про бедных и несчастных людей и еще про многое-многое другое расскажу тебе сказки. А ты, большая, передашь эти сказки маленьким людям…».
Это как раз Чарская.
У Цветаевой, молодой, еще не измученной, ни временем, ни собственным своенравьем, есть об этом текст:
Бессрочно кораблю не плыть И соловью не петь. Я столько раз хотела жить И столько умереть!
Устав, как в детстве от лото, Я встану от игры, Счастливая не верить в то, Что есть ещё миры.
(1915 г.)
Такое блаженное, почти детское «незнание» и одновременно «знание».
... Бердяев, всю жизнь боявшийся чем-нибудь заболеть, очень мнительный в этом вопросе, всегда пьет только кипяченую воду, не выходит на улицу без шарфа, запрещает устраивать сквозняки.
В его французском доме есть садик. Там женщины посадили розы.
Тоска по родине! Давно Разоблаченная морока! Мне совершенно все равно – Где – совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой Брести с кошелкою базарной В дом, и не знающий, что – мой, Как госпиталь или казарма.
Мне все равно, каких среди Лиц ощетиниваться пленным Львом, из какой людской среды Быть вытесненной – непременно –
В себя, в единоличье чувств. Камчатским медведем без льдины Где не ужиться (и не тщусь!), Где унижаться – мне едино.
Не обольщусь и языком Родным, его призывом млечным. Мне безразлично, на каком Непонимаемой быть встречным!
(Читателем, газетных тонн Глотателем, доильцем сплетен…) Двадцатого столетья – он, А я – до всякого столетья!
Остолбеневши, как бревно, Оставшееся от аллеи, Мне все – равны, мне всё – равно; И, может быть, всего равнее –
Роднее бывшее – всего. Все признаки с меня, все меты, Все даты – как рукой сняло: Душа, родившаяся – где-то.
Так край меня не уберег Мой, что и самый зоркий сыщик Вдоль всей души, всей – поперек! Родимого пятна не сыщет!
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст, И всё – равно, и всё – едино. Но если по дороге – куст Встает, особенно – рябина…
(Марина Цветаева, 1934 г.)
На первом этаже бердяевского дома находится большая комната, видимо, для приема гостей. Там потом Бердяев решил сделать православную часовню. А кабинетом Николая Александровича стала маленькая комнатка. Она, как писали свидетели его жизни, больше напоминает келью монаха, чем кабинет известного человека. Там стоит кровать с тумбочкой, на тумбочке молитвенник и икона. Стул, письменный стол и книги.
Денег немного, поэтому книги он покупает поддержанные, в лавках старых книг. Но не покупать не может.
Бердяев много работает, а еще его заваливают письмами читатели. Все это помнит его стол, все бумаги, все карандашные нажимы и нажимы пера.
Мой письменный верный стол! Спасибо за то, что шел Со мною по всем путям. Меня охранял – как шрам.
Мой письменный вьючный мул! Спасибо, что ног не гнул Под ношей, поклажу грез – Спасибо – что нес и нес.
Строжайшее из зерцал! Спасибо за то, что стал – Соблазнам мирским порог – Всем радостям поперек,
Мой за́живо смертный тес! Спасибо, что рос и рос Со мною, по мере дел Настольных – большал, ширел,
Так ширился, до широт — Таких, что, раскрывши рот, Схватясь за столовый кант… – Меня заливал, как штранд!
К себе пригвоздив чуть свет – Спасибо за то, что – вслед Срывался! На всех путях Меня настигал, как шах – Беглянку. – Назад, на стул! Спасибо за то, что блюл И гнул. У невечных благ Меня отбивал – как маг – Сомнамбулу.
Битв рубцы, Стол, выстроивший в столбцы Горящие: жил багрец! Деяний моих столбец!
Столп столпника, уст затвор – Ты был мне престол, простор – Тем был мне, что морю толп Еврейских – горящий столп!
Так будь же благословен – Лбом, ло́ктем, узлом колен Испытанный, – как пила В грудь въевшийся – край стола!
(Марина Цветаева, 1933 г.)
Бердяев пишет писал новую книгу – «Истина и откровение», заодно вносит правки в только что законченную «Экзистенциальную диалектику божественного и человеческого».
У него есть идея и новой книги.
И вот 21 марта 1948 года, в воскресение, в его доме собираются друзья и близкие. Они всегда встречаются по воскресеньям, чтобы устроить дискуссию. Такая у них традиция.
Но эта дискуссия будет последней.
Он усталый, выглядит плохо, жалуется на самочувствие Евгении Юдифовне, своей жене, перед сном.
Но новое утро не приносит облегчение. Он плохо спал, и работать не может.
Евгения Юдифовна звонит домашнему врачу, тот что-то советует: какое-то лекарство.
На следующий день вроде получше.
Бердяев сидит в своем кабинете, что-то пишет.
Во время обеда делится своими планами на будущие книги. Но тикают часы, и никто еще не знает, что они своим тиканьем отмеряют его последнее время.
После обеда Бердяев, как правило, отдыхал, поэтому в этот день он тоже немного подремал, а потом вернулся за свой письменный стол.
Тридцатая годовщина Союза – верней любви. Я знаю твои морщины, Как знаешь и ты — мои,
Которых – не ты ли – автор? Съедавший за дестью десть, Учивший, что нету – завтра, Что только сегодня – есть.
И деньги, и письма с почты – Стол – сбрасывавший – в поток! Твердивший, что каждой строчки Сегодня – последний срок.
Грозивший, что счетом ложек Создателю не воздашь, Что завтра меня положат – Дурищу – да на тебя ж!
(Марина Цветаева)
И вот вдруг Бердяев зовет из кабинета.
Когда Евгения Юдифовна к нему поднялась, он был уже мертв, хотя дымящаяся сигара еще была зажата во рту.
Это же он сказал: я, наверное, и умру за письменным столом.
И свое обещание сдержал.
Что лежало в том последний момент перед ним?
Рукопись его книги «Царство Духа и царство кесаря», открытая Библия и статья, над которой он работал.
Тридцатая годовщина Союза – держись, злецы! Я знаю твои морщины, Изъяны, рубцы, зубцы –
Малейшую из зазубрин! (Зубами – коль стих не шел!) Да, был человек возлюблен! И сей человек был – стол
Сосновый. Не мне на всхолмье Березу берёг карел! Порой еще с слезкой смольной, Но вдруг – через ночь – старел,
Разумнел – так школьник дерзость Сдает под мужской нажим. Сажусь – еле доску держит, Побьюсь – точно век дружим!
Ты – стоя, в упор, я – спину Согнувши – пиши! пиши! – Которую десятину Вспахали, версту – прошли,
Покрыли: письмом – красивей Не сыщешь в державе всей! Не меньше, чем пол-России Покрыто рукою сей!
Сосновый, дубовый, в лаке Грошовом, с кольцом в ноздрях, Садовый, столовый – всякий, Лишь бы не на трех ногах!
Как трех Самозванцев в браке Признавшая тёзка – тот! Бильярдный, базарный – всякий – Лишь бы не сдавал высот
Заветных. Когда ж подастся Железный – под локтевым Напором, столов – богатство! Вот пень: не обнять двоим!
А паперть? А край колодца? А старой могилы – пласт? Лишь только б мои два локтя Всегда утверждали: – даст
Бог! Есть Бог! Поэт – устройчив: Всё – стол ему, всё – престол! Но лучше всего, всех стойче – Ты, – мой наколенный стол!
(Марина Цветаева)
Это удивительно, как Цветаева, не могущая знать о судьбе Бердяева (ее самой уже давно не было на этом свете), так точно всё описала.
На панихиде один из провожающих Бердяева в последний путь сказал, что Бердяев умер как солдат на посту – за своим письменным столом.
... И плыли, и плыли над ним в этот момент французские, не российские, но все равно какие-то наши общие облака.