Уж не знаю, правда ли это, нет, но однажды прочитал, что у доктора Айболита Корнея Чуковского был прототип. Заинтересовавшись этим, прошерстил много ссылок, но вот точных слов Чуковского, что, мол, был у меня такой знакомый доктор, с него и писал своего Айболита, так и не нашел. Может, впрочем, не очень упорно искал. Зато нашел много другого интересного.
Однако всё по порядку.
Добрый доктор Айболит! Он под деревом сидит. Приходи к нему лечиться И корова, и волчица, И жучок, и червячок, И медведица! Всех излечит, исцелит Добрый доктор Айболит!
Оказалось, что Чуковский достаточно тревожно относился к своему ожиданию, придет к нему вдохновение или нет. Кажется: ну всего лишь детские стихи, да, прекрасные, да, уже абсолютная классика, но ведь вроде всё же это игра, шуточки (конечно, не шуточки, сразу скажу: понятно, что на любой текст автор должен потратить какую-то часть себя, а твое «я» просто так тратиться не будет, ему нужен звук, толчок, щелчок, если угодно, – щелчок вдохновения).
Чуковский давно задумал эту сказку – о целителе зверей Айболите, но звук всё не шел, сказка не сказывалась.
И вот вдруг на Кавказе, во время купания («в высшей степени нелепо и некстати», как пишет сам Чуковский) вдохновение вернулось.
Чуковский пошел плавать в море, заплыл достаточно далеко – и это сочетание бликов на воде, высокого неба, ветра вдруг запустило писательский механизм. Та-та-та, та-та.
Где еще, если не в море, об этом подумать?
О, если я утону, Если пойду я ко дну…
Ух ты, видимо, сказал сам себе Чуковский.
Только пишущий знает, как это важно – записать.
И вот бежит он на берег, морщась, видимо, от острой гальки, прячется за ближайшей скалой (и это очень понятно: ему важно, чтобы никто его не отвлекал своими праздными разговорами: «а как водичка?», «а чего вы такое пишете?») и мокрыми руками быстро записывает пришедшие короткие строчки на влажной папиросной коробке. Интересно, что папиросная коробка даже не его. Валялась тут на берегу. Хорошо хоть карандаш свой – зачем-то его взял на пляж. А чего тогда блокнот не взял?
И нет пока у того текста, который он сейчас записывает, ни начала еще, ни конца.
Даже этого еще нет:
И пришла к Айболиту лиса: «Ой, меня укусила оса!» И пришёл к Айболиту барбос: «Меня курица клюнула в нос!»
Нет, там только какие-то именно наброски, почеркушки, полуфабрикаты будущих строк. Но зато каких там только в этих черновиках нет животных. Они уже начали свое скорбное шествие, эти герои. И не все они доживут до беловика.
И пришла к Айболиту коза: «У меня заболели глаза!» И пришла к Айболиту лисица: «Ой, болит у меня поясница!»
Вы помните эту лисицу в уже каноническом тексте? И я не помню. Нет ее там.
Лисица, утратив суффикс «иц», превратилась в лису, и теперь ее недуг от укуса осы, а с поясницей всё в порядке. А коза вообще исчезла из текста. Видимо, заблудилась в черновиках со своими больными глазами, не нашла нужной калитки, чтоб выбраться в чистовик.
И прибежала зайчиха И закричала: «Ай, ай! Мой зайчик попал под трамвай! Мой зайчик, мой мальчик Попал под трамвай! Он бежал по дорожке, И ему перерезало ножки, И теперь он больной и хромой, Маленький заинька мой!»
Зато с вот с этим зайчиком целая трагедия. Но доктор Айболит знает, что и этому горю поможет.
И сказал Айболит: «Не беда! Подавай-ка его сюда! Я пришью ему новые ножки, Он опять побежит по дорожке». И принесли к нему зайку, Такого больного, хромого, И доктор пришил ему ножки, И заинька прыгает снова. А с ним и зайчиха-мать Тоже пошла танцевать, И смеётся она и кричит: «Ну, спасибо тебе, Айболит!»
Прям не зайчик, а монстр Франкенштейна какой-то.
...Кстати, нельзя сказать, что это была уж совсем новая история, про такого чудо-доктора.
Была такая книга (потом уже в нашем веке по ней сняли американцы фильм) – «Доктор Дулитл».
Там доктор медицины Джон Дулитл, который живёт со своей сестрой Сарой в небольшом городе Падлби-на-Болоте, очень жалеет и любит животных. И до добра это его не доведёт: он потеряет всю свою клиентуру и обеднеет.
Но потом он выучит язык животных (спасибо его попугаихе Полинезии) и успешно развернет частную ветеринарную практику: теперь о нем будут знать животные всего мира.
Он даже предпримет экспедицию в Африку, чтобы вылечить обезьян от эпидемии.
Как мы знаем, Чуковский был переводчиком с английского, поэтому читал эту книгу в оригинале. Но в своем «Айболите» оставил от оригинала очень немного.
Например, там нет злого короля, зато появляется Бармалей.
Но злодей Айболита хватает И в костёр Айболита бросает. И горит, и кричит Айболит: «Ай, болит! Ай, болит! Ай, болит!» А бедные дети под пальмой лежат, На Бармалея глядят И плачут, и плачут, и плачут!
Но что-то мы слегка заспешили – в первой части этой «саги» о докторе Айболите не было у Чуковского никакого Бармалея.
Нет, сперва ему надо было рассказать о зверях, которые приходили к любимому доктору, а также о болезнях, от которых он их вылечил. И вот Чуковский возвращается уже в Ленинград, и тут-то и начинается настоящая работа.
На блики, море, ветер тут уже надежды никакой нет – только кропотливый труд.
«Не мог же я снова надеяться на слепую удачу, на праздничный взлет вдохновения», – пишет Чуковский. «Мне поневоле пришлось выжимать из себя необходимые строки [...]. Мне нужны были четыре стиха, и ради них я исписал мелким почерком две школьные тетрадки».
Эти тетрадки, каким-то чудом уцелевшие у него (кто же бережет черновики, когда они свое уже отслужили?), были все исписаны разными двустишиями:
Прилетела к нему сова: «Ой, болит у меня голова!».
И влетела к нему канарейка: «У меня исцарапана шейка».
Ну и так далее.
«И влетела к нему чечетка: "У меня, говорит, чахотка"». «Прилетела к нему куропатка: "У меня, говорит, лихорадка"».
Даже утконос к доктору приходил. У него было расстройство желудка.
И много-много накопилось в тетрадях таких двустиший.
Но Чуковский был недоволен.
Он чувствовал к этим стихам отвращение. Ему все время казалось, что все эти стихи – пустышки.
«Механически срифмовать наименование больного с обозначением болезни, которая терзает его, – слишком легкий ремесленный труд, доступный любому писаке. А я добивался живого образа, живой интонации и ненавидел банальные строки, которые без всякого участия сердца выводило мое скудное перо».
Чуковский тут был безжалостен к себе. Писал потом: ну если есть бегемот, то, разумеется, у бегемота будет икота. А у носорога? Отвечайте, дети. Правильно, Васечка. У носорога будет изжога.
Доходило до смешного. Кобра, например, пожаловалась доктору на свои заболевшие ребра. Но какие же ребра у змеи?
Иногда, впрочем, были и удачи:
А жирафы так охрипли, Опасаемся, не грипп ли.
И вроде даже рифма Чуковскому нравится. Но сами по себе рифмы ничего не стоят: нужно небольшое словесное чудо. А его нет.
Прилетели трясогузки И запели по-французски: «Ах, у нашего младенца – Инфлуэнца».
И вроде ничего, даже щеголевато.
Но всё не то, даже как-то перед собой стыдно. (Сторонний наблюдатель никогда не поймет, как работает поэт, пусть и детский. Куда, куда, зачем выбрасывать? Такая же прекрасная строфа. Но нет. Никакая она не прекрасная. И вот всё это уже летит в корзину.)
Четыре дня бьётся Чуковский с этими чертовыми детскими веселыми двустишиями. И вдруг – в первый раз блеснула победа. (Мы видели уже эти строчки в самом начале нашей истории.)
И пришла к Айболиту лиса: «Ой, меня укусила оса!» И пришел к Айболиту барбос: «Меня курица клюнула в нос!»
Чуковский вспоминал потом: «Эти двустишия – я почувствовал сразу – крепче и насыщеннее всех предыдущих. Тогда это чувство было у меня безотчетным, но нынче мне думается, что я понимаю его, – если не вполне, то отчасти: ведь по сравнению со всеми предыдущими строчками здесь, в этих новых стихах, удвоено количество зрительных образов и значительно усилена динамичность рассказа – оба качества, столь привлекательные для детского разума. Это последнее качество внешне выражено изобилием глаголов: не только "пришла", но также "укусила" и "клюнула"».
Вот тогда и возникли те, уже ранее процитированные строчки, которые мы все хорошо знаем. И про бедного зайчика с его ножками, в том числе.
И всё наконец сложилось: в каждом коротком случае описания болезни был и герой, и его маленькое личное горе.
И всем этим страдальцам добрый доктор Айболит помог.
И вот новость, что живет в мире такой прекрасный удивительный человек, донеслась уже (доплыла, наверное? дельфинами была передана – или все-таки воздушным путем? благодарными птицами?), добралась уже и до Африки.
Вдруг откуда-то шакал На кобыле прискакал: «Вот вам телеграмма От Гиппопотама!»
«Приезжайте, доктор, В Африку скорей И спасите, доктор, Наших малышей!»
«Что такое? Неужели Ваши дети заболели?» «Да-да-да! У них ангина, Скарлатина, холерина, Дифтерит, аппендицит, Малярия и бронхит! Приходите же скорее, Добрый доктор Айболит!»
«Ладно, ладно, побегу, Вашим детям помогу. Только где же вы живёте? На горе или в болоте?»
«Мы живём на Занзибаре, В Калахари и Сахаре, На горе Фернандо-По, Где гуляет Гиппо-по По широкой Лимпопо».
Все-таки, исправим мы сами себя, если была телеграмма у шакала, значит, передавалась новость о чудо-докторе не воздушным, не морским путем – а очень современным, электрическим.
И как же всё это Чуковский смог уместить каким-то чудесным образом не в самый длинный стихотворный текст?
...Кстати, интересная деталь: сперва Чуковский, оказывается, написал сказку чуть ли не втрое длиннее. И даже уже собрался отправить ее в редакцию.
Но опять щелчок (как часто еще этот щелчок в нашем рассказе возникнет?), и вдруг внутренний редактор восстал против вроде бы многих мастеровито сделанных строк и стал требовать их безжалостного удаления.
И вот уже нет мотылька в этом текста (вспомните свое детство, когда нам все это читали: действительно не было там озвученного папиным или маминым голосом никакого мотылька):
И пришел к нему печальный мотылек: «Я на свечке себе крылышки обжег, Помоги мне, помоги мне, Айболит, Мое раненое крылышко болит!» Добрый доктор на больного поглядел И больного, как родного, пожалел. «Не печалься, мотылек! Ты ложися на бочок: Я пришью тебе другое, Шелковое, голубое, Новое, Хорошее Крылышко». Взял он шелку Да иголку, Раз, два и готово, Вот и вылечил больного! Засмеялся мотылек И помчался на лужок. И летает под березами С бабочками и стрекозами. А веселый Айболит Из окна ему кричит: «Ладно, ладно, веселись, Только свечки берегись!»
Мне не жаль, честно говоря, большую часть этого фрагмента, а вот начало – жалко:
И пришел к нему печальный мотылек: «Я на свечке себе крылышки обжег, Помоги мне, помоги мне, Айболит, Мое раненое крылышко болит!»
Я бы на месте Чуковского этого печального мотылька с его раненным (как прекрасно: именно раненное, хотя оно всего лишь обожжённое) крылышком оставил. Возник бы в этом тексте у нас такой маленький принц-мотылек. Еще до всякого Экзюпери.
Но Чуковский мотылька не щадит, выводит за поникшие крылышки из беловика. Слава богу, что не с концами: отправил его в другую свою сказку.
Но сейчас над Чуковским властвует безжалостно-прямой стиховой сюжет, и времени на мотыльков у нас уже нет.
Потому что Айболит давно в пути.
О, если я не дойду, Если в пути пропаду, Что станется с ними, с больными, С моими зверями лесными!
Это ведь самая важная часть любой сказки: путь.
Нет сказки без дороги, без пути. Ну только если в самых загадочных: про репку или про золотое яичко с Курочкой-Рябой. Они как-то обходятся без дороги.
А во всех остальных, хочешь не хочешь, но собирайся в дорогу.
И Айболит, повинуясь этому сказочному закону, уже собрал свой докторский чемоданчик.
И встал Айболит, побежал Айболит. По полям, но лесам, по лугам он бежит. И одно только слово твердит Айболит: «Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
А в лицо ему ветер, и снег, и град: «Эй, Айболит, воротися назад!» И упал Айболит и лежит на снегу: «Я дальше идти не могу».
И сейчас же к нему из-за ёлки Выбегают мохнатые волки: «Садись, Айболит, верхом, Мы живо тебя довезём!»
И вперёд поскакал Айболит И одно только слово твердит: «Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
Но вот перед ними море – Бушует, шумит на просторе. А в море высокая ходит волна. Сейчас Айболита проглотит она.
Это опять извечный сюжет сказки: высокие горы, синие моря. Опасности. Грозные хищные существа, которые тебе помогают.
...Но что-то мы забыли, с чего моя сказка (ой, чуть так и не сказал: «сказка»), с чего мой рассказ начался.
Помните?
«...однажды прочитал, что у доктора Айболита Корнея Чуковского был прототип».
Я и сейчас подчеркну, что не уверен, что это именно так, а не очередная благоуханная, как говорила в таких случаях Анна Ахматова, легенда, возникшая на бескрайних просторах интернета. Они же, эти просторы, как то море, которое сейчас с риском для жизни переплывает оставленный нашим вниманием доктор Айболит.
Но слишком много что-то часто встречающихся сообщений в разных инет-изданиях, рассказывающих нам о том, что прототипом Айболита был один реальный и настоящий, не стихотворный доктор. Об этом даже в Википедии написано. Но с другой стороны, чего только не написано в Википедии.
В общем, звали этого человека – Цемах Ойселевич Шабад.
Говорят, он закончил в Вильно медицинский факультет и после экзаменов получил распределение в Астрахань, где среди прочего боролся и с эпидемией холеры.
В Первую мировую был он полковым лекарем, а после вернулся в родной город, где и открыл частную практику.
Есть некоторые сведения, что Чуковский с этим лекарем познакомился в 1912 году. И даже останавливался у него дома. А также часто видел с утра, как тот принимал своих пациентов.
И вывихнуто плечико У бедного кузнечика; Не прыгает, не скачет он, А горько-горько плачет он И доктора зовёт: «О, где же добрый доктор? Когда же он придёт?»
Только там не кузнечики были, а люди.
И каждое почти утро возле дома нашего лекаря уже стояла очередь, а некоторые дети не только сами приходили к нему, но и тащили своих животных.
Сам же Чуковский называл доктора Шабада на русский манер: Тимофеем Осиповичем.
В общем, чем судьба не шутит? Может, действительно тогда и пришла в голову Чуковского эта идея? А уже на море идея вдруг приняла свое ритмически смутное первое воплощение.
... Но меня больше всего сейчас занимают те бедные животные, которые пришли к придуманному доктору Айболиту, но потом безжалостно (или со вздохом сожаления, тут уж точно ничего не проверить) были вырезаны из текста высшим создателем – Автором.
Вот, например, уходит из текста, даже не мекнув, подслеповатая коза. Ну хоть с очками уходит.
Вот коза очки надела И в окошко поглядела: «Вижу, вижу я капусту, и морковку, и салат! То-то радость, то-то сладость Для меня и для козлят!»
Остается без медицинской рекомендации слониха, да и самой слонихи уже тоже нет.
Принимай-ка ты касторку Через час по ведерку И четырнадцать мешков Проглоти-ка порошков.
И много-много их... Вот воробышек, которого укусила змея. А за ним – кукушонок с подбитым крылом. Какие-то хромые белки. Бедные слепые утята.
Все, все они покидают текст.
Как там было у Бродского? В его знаменитом «Шествии».
Пора давно за все благодарить, За все, что невозможно подарить. Когда-нибудь кому-нибудь из вас И улыбнуться, словно в первый раз. В твоих дверях, ушедшая любовь, Но невозможно улыбнуться вновь.
– Прощай, прощай, – шепчу я на ходу, Среди знакомых улиц вновь иду, Подрагивают стекла надо мной, Растет вдали привычный гул дневной, И в подворотнях гасятся огни. – Прощай, любовь, когда-нибудь звони.
Так оглянись когда-нибудь назад: Стоят дома в прищуренных глазах, И мимо них уже который год По тротуарам шествие идет.
Только там не Арлекин, не Коломбина, не Поэт, как в тексте Бродского, а корова, коза в очках, слониха и печальный мотылек – это они уходят из текста.
И больше никогда не вернутся.
А текст Бродского звучит, как гул, как улица, как река – всех уходящих с их уходящей судьбой примиряя.
Вот Арлекин толкает свой возок, И каплет пот на уличный песок, И Коломбина машет из возка. А вот скрипач, в руках его тоска И несколько монет. Таков скрипач. А рядом с ним вышагивает Плач, Плач комнаты и улицы в пальто, Блестящих проносящихся авто. Плач всех людей. А рядом с ним Поэт, Давно не брит и кое-как одет И голоден, его колотит дрожь. А меж домами льется серый дождь, Свисают с подоконников цветы, А там внизу вышагиваешь ты. Вот шествие по улицам идет, И кое-кто вполголоса поет, А кое-кто поглядывает вверх, А кое-кто поругивает век, Как, например, усталый человек. И шум дождя и вспышки сигарет, Шаги и шорох утренних газет, И шелест непроглаженных штанин (неплохо ведь в рейтузах, Арлекин), И звяканье оставшихся монет, И тени их идут за ними вслед.
Любите тех, кто прожил жизнь впотьмах И не оставил по себе бумаг И памяти, какой уж ни на есть, Не помышлял о перемене мест, Кто прожил жизнь, однако же не став Ни жертвой, ни участником забав, В процессию по случаю попав. Таков Герой. В поэме он молчит, Не говорит, не шепчет, не кричит, Прислушиваясь к возгласам других, Не совершает действий никаких. Я попытаюсь вас увлечь игрой: Никем незамечаемый порой, Запомните, присутствует герой.
...Что это мы сейчас вдруг услышали? Такой четкий, сухой, немного деревянный, неотменимый, скупой?