Уж не знаю, правда ли это, нет, но однажды прочитал, что у доктора Айболита Корнея Чуковского был прототип. Заинтересовавшись этим, прошерстил много ссылок, но вот точных слов Чуковского, что, мол, был у меня такой знакомый доктор, с него и писал своего Айболита, так и не нашел. Может, впрочем, не очень упорно искал. Зато нашел много другого интересного.
Однако всё по порядку.
Добрый доктор Айболит!
Он под деревом сидит.
Приходи к нему лечиться
И корова, и волчица,
И жучок, и червячок,
И медведица!
Всех излечит, исцелит
Добрый доктор Айболит!
Оказалось, что Чуковский достаточно тревожно относился к своему ожиданию, придет к нему вдохновение или нет. Кажется: ну всего лишь детские стихи, да, прекрасные, да, уже абсолютная классика, но ведь вроде всё же это игра, шуточки (конечно, не шуточки, сразу скажу: понятно, что на любой текст автор должен потратить какую-то часть себя, а твое «я» просто так тратиться не будет, ему нужен звук, толчок, щелчок, если угодно, – щелчок вдохновения).
Чуковский давно задумал эту сказку – о целителе зверей Айболите, но звук всё не шел, сказка не сказывалась.
И вот вдруг на Кавказе, во время купания («в высшей степени нелепо и некстати», как пишет сам Чуковский) вдохновение вернулось.
Чуковский пошел плавать в море, заплыл достаточно далеко – и это сочетание бликов на воде, высокого неба, ветра вдруг запустило писательский механизм. Та-та-та, та-та.
Где еще, если не в море, об этом подумать?
О, если я утону,
Если пойду я ко дну…
Ух ты, видимо, сказал сам себе Чуковский.
Только пишущий знает, как это важно – записать.
И вот бежит он на берег, морщась, видимо, от острой гальки, прячется за ближайшей скалой (и это очень понятно: ему важно, чтобы никто его не отвлекал своими праздными разговорами: «а как водичка?», «а чего вы такое пишете?») и мокрыми руками быстро записывает пришедшие короткие строчки на влажной папиросной коробке. Интересно, что папиросная коробка даже не его. Валялась тут на берегу. Хорошо хоть карандаш свой – зачем-то его взял на пляж. А чего тогда блокнот не взял?
И нет пока у того текста, который он сейчас записывает, ни начала еще, ни конца.
Даже этого еще нет:
И пришла к Айболиту лиса:
«Ой, меня укусила оса!»
И пришёл к Айболиту барбос:
«Меня курица клюнула в нос!»
Нет, там только какие-то именно наброски, почеркушки, полуфабрикаты будущих строк. Но зато каких там только в этих черновиках нет животных. Они уже начали свое скорбное шествие, эти герои. И не все они доживут до беловика.
И пришла к Айболиту коза:
«У меня заболели глаза!»
И пришла к Айболиту лисица:
«Ой, болит у меня поясница!»
Вы помните эту лисицу в уже каноническом тексте? И я не помню. Нет ее там.
Лисица, утратив суффикс «иц», превратилась в лису, и теперь ее недуг от укуса осы, а с поясницей всё в порядке. А коза вообще исчезла из текста. Видимо, заблудилась в черновиках со своими больными глазами, не нашла нужной калитки, чтоб выбраться в чистовик.
И прибежала зайчиха
И закричала: «Ай, ай!
Мой зайчик попал под трамвай!
Мой зайчик, мой мальчик
Попал под трамвай!
Он бежал по дорожке,
И ему перерезало ножки,
И теперь он больной и хромой,
Маленький заинька мой!»
Зато с вот с этим зайчиком целая трагедия. Но доктор Айболит знает, что и этому горю поможет.
И сказал Айболит: «Не беда!
Подавай-ка его сюда!
Я пришью ему новые ножки,
Он опять побежит по дорожке».
И принесли к нему зайку,
Такого больного, хромого,
И доктор пришил ему ножки,
И заинька прыгает снова.
А с ним и зайчиха-мать
Тоже пошла танцевать,
И смеётся она и кричит:
«Ну, спасибо тебе, Айболит!»
Прям не зайчик, а монстр Франкенштейна какой-то.
...Кстати, нельзя сказать, что это была уж совсем новая история, про такого чудо-доктора.
Была такая книга (потом уже в нашем веке по ней сняли американцы фильм) – «Доктор Дулитл».
Там доктор медицины Джон Дулитл, который живёт со своей сестрой Сарой в небольшом городе Падлби-на-Болоте, очень жалеет и любит животных. И до добра это его не доведёт: он потеряет всю свою клиентуру и обеднеет.
Но потом он выучит язык животных (спасибо его попугаихе Полинезии) и успешно развернет частную ветеринарную практику: теперь о нем будут знать животные всего мира.
Он даже предпримет экспедицию в Африку, чтобы вылечить обезьян от эпидемии.
Как мы знаем, Чуковский был переводчиком с английского, поэтому читал эту книгу в оригинале. Но в своем «Айболите» оставил от оригинала очень немного.
Например, там нет злого короля, зато появляется Бармалей.
Но злодей Айболита хватает
И в костёр Айболита бросает.
И горит, и кричит Айболит:
«Ай, болит! Ай, болит! Ай, болит!»
А бедные дети под пальмой лежат,
На Бармалея глядят
И плачут, и плачут, и плачут!
Но что-то мы слегка заспешили – в первой части этой «саги» о докторе Айболите не было у Чуковского никакого Бармалея.
Нет, сперва ему надо было рассказать о зверях, которые приходили к любимому доктору, а также о болезнях, от которых он их вылечил. И вот Чуковский возвращается уже в Ленинград, и тут-то и начинается настоящая работа.
На блики, море, ветер тут уже надежды никакой нет – только кропотливый труд.
«Не мог же я снова надеяться на слепую удачу, на праздничный взлет вдохновения», – пишет Чуковский. «Мне поневоле пришлось выжимать из себя необходимые строки [...]. Мне нужны были четыре стиха, и ради них я исписал мелким почерком две школьные тетрадки».
Эти тетрадки, каким-то чудом уцелевшие у него (кто же бережет черновики, когда они свое уже отслужили?), были все исписаны разными двустишиями:
Прилетела к нему сова:
«Ой, болит у меня голова!».
И влетела к нему канарейка:
«У меня исцарапана шейка».
Ну и так далее.
«И влетела к нему чечетка: "У меня, говорит, чахотка"». «Прилетела к нему куропатка: "У меня, говорит, лихорадка"».
Даже утконос к доктору приходил. У него было расстройство желудка.
И много-много накопилось в тетрадях таких двустиший.
Но Чуковский был недоволен.
Он чувствовал к этим стихам отвращение. Ему все время казалось, что все эти стихи – пустышки.
«Механически срифмовать наименование больного с обозначением болезни, которая терзает его, – слишком легкий ремесленный труд, доступный любому писаке. А я добивался живого образа, живой интонации и ненавидел банальные строки, которые без всякого участия сердца выводило мое скудное перо».
Чуковский тут был безжалостен к себе. Писал потом: ну если есть бегемот, то, разумеется, у бегемота будет икота. А у носорога? Отвечайте, дети. Правильно, Васечка. У носорога будет изжога.
Доходило до смешного. Кобра, например, пожаловалась доктору на свои заболевшие ребра. Но какие же ребра у змеи?
Иногда, впрочем, были и удачи:
А жирафы так охрипли,
Опасаемся, не грипп ли.
И вроде даже рифма Чуковскому нравится. Но сами по себе рифмы ничего не стоят: нужно небольшое словесное чудо. А его нет.
Прилетели трясогузки
И запели по-французски:
«Ах, у нашего младенца –
Инфлуэнца».
И вроде ничего, даже щеголевато.
Но всё не то, даже как-то перед собой стыдно. (Сторонний наблюдатель никогда не поймет, как работает поэт, пусть и детский. Куда, куда, зачем выбрасывать? Такая же прекрасная строфа. Но нет. Никакая она не прекрасная. И вот всё это уже летит в корзину.)
Четыре дня бьётся Чуковский с этими чертовыми детскими веселыми двустишиями. И вдруг – в первый раз блеснула победа. (Мы видели уже эти строчки в самом начале нашей истории.)
И пришла к Айболиту лиса:
«Ой, меня укусила оса!»
И пришел к Айболиту барбос:
«Меня курица клюнула в нос!»
Чуковский вспоминал потом: «Эти двустишия – я почувствовал сразу – крепче и насыщеннее всех предыдущих. Тогда это чувство было у меня безотчетным, но нынче мне думается, что я понимаю его, – если не вполне, то отчасти: ведь по сравнению со всеми предыдущими строчками здесь, в этих новых стихах, удвоено количество зрительных образов и значительно усилена динамичность рассказа – оба качества, столь привлекательные для детского разума. Это последнее качество внешне выражено изобилием глаголов: не только "пришла", но также "укусила" и "клюнула"».
Вот тогда и возникли те, уже ранее процитированные строчки, которые мы все хорошо знаем. И про бедного зайчика с его ножками, в том числе.
И всё наконец сложилось: в каждом коротком случае описания болезни был и герой, и его маленькое личное горе.
И всем этим страдальцам добрый доктор Айболит помог.
И вот новость, что живет в мире такой прекрасный удивительный человек, донеслась уже (доплыла, наверное? дельфинами была передана – или все-таки воздушным путем? благодарными птицами?), добралась уже и до Африки.
Вдруг откуда-то шакал
На кобыле прискакал:
«Вот вам телеграмма
От Гиппопотама!»
«Приезжайте, доктор,
В Африку скорей
И спасите, доктор,
Наших малышей!»
«Что такое? Неужели
Ваши дети заболели?»
«Да-да-да! У них ангина,
Скарлатина, холерина,
Дифтерит, аппендицит,
Малярия и бронхит!
Приходите же скорее,
Добрый доктор Айболит!»
«Ладно, ладно, побегу,
Вашим детям помогу.
Только где же вы живёте?
На горе или в болоте?»
«Мы живём на Занзибаре,
В Калахари и Сахаре,
На горе Фернандо-По,
Где гуляет Гиппо-по
По широкой Лимпопо».
Все-таки, исправим мы сами себя, если была телеграмма у шакала, значит, передавалась новость о чудо-докторе не воздушным, не морским путем – а очень современным, электрическим.
И как же всё это Чуковский смог уместить каким-то чудесным образом не в самый длинный стихотворный текст?
...Кстати, интересная деталь: сперва Чуковский, оказывается, написал сказку чуть ли не втрое длиннее. И даже уже собрался отправить ее в редакцию.
Но опять щелчок (как часто еще этот щелчок в нашем рассказе возникнет?), и вдруг внутренний редактор восстал против вроде бы многих мастеровито сделанных строк и стал требовать их безжалостного удаления.
И вот уже нет мотылька в этом текста (вспомните свое детство, когда нам все это читали: действительно не было там озвученного папиным или маминым голосом никакого мотылька):
И пришел к нему печальный мотылек:
«Я на свечке себе крылышки обжег,
Помоги мне, помоги мне, Айболит,
Мое раненое крылышко болит!»
Добрый доктор на больного поглядел
И больного, как родного, пожалел.
«Не печалься, мотылек!
Ты ложися на бочок:
Я пришью тебе другое,
Шелковое, голубое,
Новое,
Хорошее
Крылышко».
Взял он шелку
Да иголку,
Раз, два и готово,
Вот и вылечил больного!
Засмеялся мотылек
И помчался на лужок.
И летает под березами
С бабочками и стрекозами.
А веселый Айболит
Из окна ему кричит:
«Ладно, ладно, веселись,
Только свечки берегись!»
Мне не жаль, честно говоря, большую часть этого фрагмента, а вот начало – жалко:
И пришел к нему печальный мотылек:
«Я на свечке себе крылышки обжег,
Помоги мне, помоги мне, Айболит,
Мое раненое крылышко болит!»
Я бы на месте Чуковского этого печального мотылька с его раненным (как прекрасно: именно раненное, хотя оно всего лишь обожжённое) крылышком оставил. Возник бы в этом тексте у нас такой маленький принц-мотылек. Еще до всякого Экзюпери.
Но Чуковский мотылька не щадит, выводит за поникшие крылышки из беловика. Слава богу, что не с концами: отправил его в другую свою сказку.
Но сейчас над Чуковским властвует безжалостно-прямой стиховой сюжет, и времени на мотыльков у нас уже нет.
Потому что Айболит давно в пути.
О, если я не дойду,
Если в пути пропаду,
Что станется с ними, с больными,
С моими зверями лесными!
Это ведь самая важная часть любой сказки: путь.
Нет сказки без дороги, без пути. Ну только если в самых загадочных: про репку или про золотое яичко с Курочкой-Рябой. Они как-то обходятся без дороги.
А во всех остальных, хочешь не хочешь, но собирайся в дорогу.
И Айболит, повинуясь этому сказочному закону, уже собрал свой докторский чемоданчик.
И встал Айболит, побежал Айболит.
По полям, но лесам, по лугам он бежит.
И одно только слово твердит Айболит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
А в лицо ему ветер, и снег, и град:
«Эй, Айболит, воротися назад!»
И упал Айболит и лежит на снегу:
«Я дальше идти не могу».
И сейчас же к нему из-за ёлки
Выбегают мохнатые волки:
«Садись, Айболит, верхом,
Мы живо тебя довезём!»
И вперёд поскакал Айболит
И одно только слово твердит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
Но вот перед ними море –
Бушует, шумит на просторе.
А в море высокая ходит волна.
Сейчас Айболита проглотит она.
Это опять извечный сюжет сказки: высокие горы, синие моря. Опасности. Грозные хищные существа, которые тебе помогают.
...Но что-то мы забыли, с чего моя сказка (ой, чуть так и не сказал: «сказка»), с чего мой рассказ начался.
Помните?
«...однажды прочитал, что у доктора Айболита Корнея Чуковского был прототип».
Я и сейчас подчеркну, что не уверен, что это именно так, а не очередная благоуханная, как говорила в таких случаях Анна Ахматова, легенда, возникшая на бескрайних просторах интернета. Они же, эти просторы, как то море, которое сейчас с риском для жизни переплывает оставленный нашим вниманием доктор Айболит.
Но слишком много что-то часто встречающихся сообщений в разных инет-изданиях, рассказывающих нам о том, что прототипом Айболита был один реальный и настоящий, не стихотворный доктор. Об этом даже в Википедии написано. Но с другой стороны, чего только не написано в Википедии.
В общем, звали этого человека – Цемах Ойселевич Шабад.
Говорят, он закончил в Вильно медицинский факультет и после экзаменов получил распределение в Астрахань, где среди прочего боролся и с эпидемией холеры.
В Первую мировую был он полковым лекарем, а после вернулся в родной город, где и открыл частную практику.
Есть некоторые сведения, что Чуковский с этим лекарем познакомился в 1912 году. И даже останавливался у него дома. А также часто видел с утра, как тот принимал своих пациентов.
И вывихнуто плечико
У бедного кузнечика;
Не прыгает, не скачет он,
А горько-горько плачет он
И доктора зовёт:
«О, где же добрый доктор?
Когда же он придёт?»
Только там не кузнечики были, а люди.
И каждое почти утро возле дома нашего лекаря уже стояла очередь, а некоторые дети не только сами приходили к нему, но и тащили своих животных.
Сам же Чуковский называл доктора Шабада на русский манер: Тимофеем Осиповичем.
В общем, чем судьба не шутит? Может, действительно тогда и пришла в голову Чуковского эта идея? А уже на море идея вдруг приняла свое ритмически смутное первое воплощение.
... Но меня больше всего сейчас занимают те бедные животные, которые пришли к придуманному доктору Айболиту, но потом безжалостно (или со вздохом сожаления, тут уж точно ничего не проверить) были вырезаны из текста высшим создателем – Автором.
Вот, например, уходит из текста, даже не мекнув, подслеповатая коза. Ну хоть с очками уходит.
Вот коза очки надела
И в окошко поглядела:
«Вижу, вижу я капусту, и морковку, и салат!
То-то радость, то-то сладость
Для меня и для козлят!»
Остается без медицинской рекомендации слониха, да и самой слонихи уже тоже нет.
Принимай-ка ты касторку
Через час по ведерку
И четырнадцать мешков
Проглоти-ка порошков.
И много-много их... Вот воробышек, которого укусила змея. А за ним – кукушонок с подбитым крылом. Какие-то хромые белки. Бедные слепые утята.
Все, все они покидают текст.
Как там было у Бродского? В его знаменитом «Шествии».
Пора давно за все благодарить,
За все, что невозможно подарить.
Когда-нибудь кому-нибудь из вас
И улыбнуться, словно в первый раз.
В твоих дверях, ушедшая любовь,
Но невозможно улыбнуться вновь.
– Прощай, прощай, – шепчу я на ходу,
Среди знакомых улиц вновь иду,
Подрагивают стекла надо мной,
Растет вдали привычный гул дневной,
И в подворотнях гасятся огни.
– Прощай, любовь, когда-нибудь звони.
Так оглянись когда-нибудь назад:
Стоят дома в прищуренных глазах,
И мимо них уже который год
По тротуарам шествие идет.
Только там не Арлекин, не Коломбина, не Поэт, как в тексте Бродского, а корова, коза в очках, слониха и печальный мотылек – это они уходят из текста.
И больше никогда не вернутся.
А текст Бродского звучит, как гул, как улица, как река – всех уходящих с их уходящей судьбой примиряя.
Вот Арлекин толкает свой возок,
И каплет пот на уличный песок,
И Коломбина машет из возка.
А вот скрипач, в руках его тоска
И несколько монет. Таков скрипач.
А рядом с ним вышагивает Плач,
Плач комнаты и улицы в пальто,
Блестящих проносящихся авто.
Плач всех людей. А рядом с ним Поэт,
Давно не брит и кое-как одет
И голоден, его колотит дрожь.
А меж домами льется серый дождь,
Свисают с подоконников цветы,
А там внизу вышагиваешь ты.
Вот шествие по улицам идет,
И кое-кто вполголоса поет,
А кое-кто поглядывает вверх,
А кое-кто поругивает век,
Как, например, усталый человек.
И шум дождя и вспышки сигарет,
Шаги и шорох утренних газет,
И шелест непроглаженных штанин
(неплохо ведь в рейтузах, Арлекин),
И звяканье оставшихся монет,
И тени их идут за ними вслед.
Любите тех, кто прожил жизнь впотьмах
И не оставил по себе бумаг
И памяти, какой уж ни на есть,
Не помышлял о перемене мест,
Кто прожил жизнь, однако же не став
Ни жертвой, ни участником забав,
В процессию по случаю попав.
Таков Герой. В поэме он молчит,
Не говорит, не шепчет, не кричит,
Прислушиваясь к возгласам других,
Не совершает действий никаких.
Я попытаюсь вас увлечь игрой:
Никем незамечаемый порой,
Запомните, присутствует герой.
...Что это мы сейчас вдруг услышали? Такой четкий, сухой, немного деревянный, неотменимый, скупой?
Ах да. Щелчок.
Однако всё по порядку.
Добрый доктор Айболит!
Он под деревом сидит.
Приходи к нему лечиться
И корова, и волчица,
И жучок, и червячок,
И медведица!
Всех излечит, исцелит
Добрый доктор Айболит!
Оказалось, что Чуковский достаточно тревожно относился к своему ожиданию, придет к нему вдохновение или нет. Кажется: ну всего лишь детские стихи, да, прекрасные, да, уже абсолютная классика, но ведь вроде всё же это игра, шуточки (конечно, не шуточки, сразу скажу: понятно, что на любой текст автор должен потратить какую-то часть себя, а твое «я» просто так тратиться не будет, ему нужен звук, толчок, щелчок, если угодно, – щелчок вдохновения).
Чуковский давно задумал эту сказку – о целителе зверей Айболите, но звук всё не шел, сказка не сказывалась.
И вот вдруг на Кавказе, во время купания («в высшей степени нелепо и некстати», как пишет сам Чуковский) вдохновение вернулось.
Чуковский пошел плавать в море, заплыл достаточно далеко – и это сочетание бликов на воде, высокого неба, ветра вдруг запустило писательский механизм. Та-та-та, та-та.
Где еще, если не в море, об этом подумать?
О, если я утону,
Если пойду я ко дну…
Ух ты, видимо, сказал сам себе Чуковский.
Только пишущий знает, как это важно – записать.
И вот бежит он на берег, морщась, видимо, от острой гальки, прячется за ближайшей скалой (и это очень понятно: ему важно, чтобы никто его не отвлекал своими праздными разговорами: «а как водичка?», «а чего вы такое пишете?») и мокрыми руками быстро записывает пришедшие короткие строчки на влажной папиросной коробке. Интересно, что папиросная коробка даже не его. Валялась тут на берегу. Хорошо хоть карандаш свой – зачем-то его взял на пляж. А чего тогда блокнот не взял?
И нет пока у того текста, который он сейчас записывает, ни начала еще, ни конца.
Даже этого еще нет:
И пришла к Айболиту лиса:
«Ой, меня укусила оса!»
И пришёл к Айболиту барбос:
«Меня курица клюнула в нос!»
Нет, там только какие-то именно наброски, почеркушки, полуфабрикаты будущих строк. Но зато каких там только в этих черновиках нет животных. Они уже начали свое скорбное шествие, эти герои. И не все они доживут до беловика.
И пришла к Айболиту коза:
«У меня заболели глаза!»
И пришла к Айболиту лисица:
«Ой, болит у меня поясница!»
Вы помните эту лисицу в уже каноническом тексте? И я не помню. Нет ее там.
Лисица, утратив суффикс «иц», превратилась в лису, и теперь ее недуг от укуса осы, а с поясницей всё в порядке. А коза вообще исчезла из текста. Видимо, заблудилась в черновиках со своими больными глазами, не нашла нужной калитки, чтоб выбраться в чистовик.
И прибежала зайчиха
И закричала: «Ай, ай!
Мой зайчик попал под трамвай!
Мой зайчик, мой мальчик
Попал под трамвай!
Он бежал по дорожке,
И ему перерезало ножки,
И теперь он больной и хромой,
Маленький заинька мой!»
Зато с вот с этим зайчиком целая трагедия. Но доктор Айболит знает, что и этому горю поможет.
И сказал Айболит: «Не беда!
Подавай-ка его сюда!
Я пришью ему новые ножки,
Он опять побежит по дорожке».
И принесли к нему зайку,
Такого больного, хромого,
И доктор пришил ему ножки,
И заинька прыгает снова.
А с ним и зайчиха-мать
Тоже пошла танцевать,
И смеётся она и кричит:
«Ну, спасибо тебе, Айболит!»
Прям не зайчик, а монстр Франкенштейна какой-то.
...Кстати, нельзя сказать, что это была уж совсем новая история, про такого чудо-доктора.
Была такая книга (потом уже в нашем веке по ней сняли американцы фильм) – «Доктор Дулитл».
Там доктор медицины Джон Дулитл, который живёт со своей сестрой Сарой в небольшом городе Падлби-на-Болоте, очень жалеет и любит животных. И до добра это его не доведёт: он потеряет всю свою клиентуру и обеднеет.
Но потом он выучит язык животных (спасибо его попугаихе Полинезии) и успешно развернет частную ветеринарную практику: теперь о нем будут знать животные всего мира.
Он даже предпримет экспедицию в Африку, чтобы вылечить обезьян от эпидемии.
Как мы знаем, Чуковский был переводчиком с английского, поэтому читал эту книгу в оригинале. Но в своем «Айболите» оставил от оригинала очень немного.
Например, там нет злого короля, зато появляется Бармалей.
Но злодей Айболита хватает
И в костёр Айболита бросает.
И горит, и кричит Айболит:
«Ай, болит! Ай, болит! Ай, болит!»
А бедные дети под пальмой лежат,
На Бармалея глядят
И плачут, и плачут, и плачут!
Но что-то мы слегка заспешили – в первой части этой «саги» о докторе Айболите не было у Чуковского никакого Бармалея.
Нет, сперва ему надо было рассказать о зверях, которые приходили к любимому доктору, а также о болезнях, от которых он их вылечил. И вот Чуковский возвращается уже в Ленинград, и тут-то и начинается настоящая работа.
На блики, море, ветер тут уже надежды никакой нет – только кропотливый труд.
«Не мог же я снова надеяться на слепую удачу, на праздничный взлет вдохновения», – пишет Чуковский. «Мне поневоле пришлось выжимать из себя необходимые строки [...]. Мне нужны были четыре стиха, и ради них я исписал мелким почерком две школьные тетрадки».
Эти тетрадки, каким-то чудом уцелевшие у него (кто же бережет черновики, когда они свое уже отслужили?), были все исписаны разными двустишиями:
Прилетела к нему сова:
«Ой, болит у меня голова!».
И влетела к нему канарейка:
«У меня исцарапана шейка».
Ну и так далее.
«И влетела к нему чечетка: "У меня, говорит, чахотка"». «Прилетела к нему куропатка: "У меня, говорит, лихорадка"».
Даже утконос к доктору приходил. У него было расстройство желудка.
И много-много накопилось в тетрадях таких двустиший.
Но Чуковский был недоволен.
Он чувствовал к этим стихам отвращение. Ему все время казалось, что все эти стихи – пустышки.
«Механически срифмовать наименование больного с обозначением болезни, которая терзает его, – слишком легкий ремесленный труд, доступный любому писаке. А я добивался живого образа, живой интонации и ненавидел банальные строки, которые без всякого участия сердца выводило мое скудное перо».
Чуковский тут был безжалостен к себе. Писал потом: ну если есть бегемот, то, разумеется, у бегемота будет икота. А у носорога? Отвечайте, дети. Правильно, Васечка. У носорога будет изжога.
Доходило до смешного. Кобра, например, пожаловалась доктору на свои заболевшие ребра. Но какие же ребра у змеи?
Иногда, впрочем, были и удачи:
А жирафы так охрипли,
Опасаемся, не грипп ли.
И вроде даже рифма Чуковскому нравится. Но сами по себе рифмы ничего не стоят: нужно небольшое словесное чудо. А его нет.
Прилетели трясогузки
И запели по-французски:
«Ах, у нашего младенца –
Инфлуэнца».
И вроде ничего, даже щеголевато.
Но всё не то, даже как-то перед собой стыдно. (Сторонний наблюдатель никогда не поймет, как работает поэт, пусть и детский. Куда, куда, зачем выбрасывать? Такая же прекрасная строфа. Но нет. Никакая она не прекрасная. И вот всё это уже летит в корзину.)
Четыре дня бьётся Чуковский с этими чертовыми детскими веселыми двустишиями. И вдруг – в первый раз блеснула победа. (Мы видели уже эти строчки в самом начале нашей истории.)
И пришла к Айболиту лиса:
«Ой, меня укусила оса!»
И пришел к Айболиту барбос:
«Меня курица клюнула в нос!»
Чуковский вспоминал потом: «Эти двустишия – я почувствовал сразу – крепче и насыщеннее всех предыдущих. Тогда это чувство было у меня безотчетным, но нынче мне думается, что я понимаю его, – если не вполне, то отчасти: ведь по сравнению со всеми предыдущими строчками здесь, в этих новых стихах, удвоено количество зрительных образов и значительно усилена динамичность рассказа – оба качества, столь привлекательные для детского разума. Это последнее качество внешне выражено изобилием глаголов: не только "пришла", но также "укусила" и "клюнула"».
Вот тогда и возникли те, уже ранее процитированные строчки, которые мы все хорошо знаем. И про бедного зайчика с его ножками, в том числе.
И всё наконец сложилось: в каждом коротком случае описания болезни был и герой, и его маленькое личное горе.
И всем этим страдальцам добрый доктор Айболит помог.
И вот новость, что живет в мире такой прекрасный удивительный человек, донеслась уже (доплыла, наверное? дельфинами была передана – или все-таки воздушным путем? благодарными птицами?), добралась уже и до Африки.
Вдруг откуда-то шакал
На кобыле прискакал:
«Вот вам телеграмма
От Гиппопотама!»
«Приезжайте, доктор,
В Африку скорей
И спасите, доктор,
Наших малышей!»
«Что такое? Неужели
Ваши дети заболели?»
«Да-да-да! У них ангина,
Скарлатина, холерина,
Дифтерит, аппендицит,
Малярия и бронхит!
Приходите же скорее,
Добрый доктор Айболит!»
«Ладно, ладно, побегу,
Вашим детям помогу.
Только где же вы живёте?
На горе или в болоте?»
«Мы живём на Занзибаре,
В Калахари и Сахаре,
На горе Фернандо-По,
Где гуляет Гиппо-по
По широкой Лимпопо».
Все-таки, исправим мы сами себя, если была телеграмма у шакала, значит, передавалась новость о чудо-докторе не воздушным, не морским путем – а очень современным, электрическим.
И как же всё это Чуковский смог уместить каким-то чудесным образом не в самый длинный стихотворный текст?
...Кстати, интересная деталь: сперва Чуковский, оказывается, написал сказку чуть ли не втрое длиннее. И даже уже собрался отправить ее в редакцию.
Но опять щелчок (как часто еще этот щелчок в нашем рассказе возникнет?), и вдруг внутренний редактор восстал против вроде бы многих мастеровито сделанных строк и стал требовать их безжалостного удаления.
И вот уже нет мотылька в этом текста (вспомните свое детство, когда нам все это читали: действительно не было там озвученного папиным или маминым голосом никакого мотылька):
И пришел к нему печальный мотылек:
«Я на свечке себе крылышки обжег,
Помоги мне, помоги мне, Айболит,
Мое раненое крылышко болит!»
Добрый доктор на больного поглядел
И больного, как родного, пожалел.
«Не печалься, мотылек!
Ты ложися на бочок:
Я пришью тебе другое,
Шелковое, голубое,
Новое,
Хорошее
Крылышко».
Взял он шелку
Да иголку,
Раз, два и готово,
Вот и вылечил больного!
Засмеялся мотылек
И помчался на лужок.
И летает под березами
С бабочками и стрекозами.
А веселый Айболит
Из окна ему кричит:
«Ладно, ладно, веселись,
Только свечки берегись!»
Мне не жаль, честно говоря, большую часть этого фрагмента, а вот начало – жалко:
И пришел к нему печальный мотылек:
«Я на свечке себе крылышки обжег,
Помоги мне, помоги мне, Айболит,
Мое раненое крылышко болит!»
Я бы на месте Чуковского этого печального мотылька с его раненным (как прекрасно: именно раненное, хотя оно всего лишь обожжённое) крылышком оставил. Возник бы в этом тексте у нас такой маленький принц-мотылек. Еще до всякого Экзюпери.
Но Чуковский мотылька не щадит, выводит за поникшие крылышки из беловика. Слава богу, что не с концами: отправил его в другую свою сказку.
Но сейчас над Чуковским властвует безжалостно-прямой стиховой сюжет, и времени на мотыльков у нас уже нет.
Потому что Айболит давно в пути.
О, если я не дойду,
Если в пути пропаду,
Что станется с ними, с больными,
С моими зверями лесными!
Это ведь самая важная часть любой сказки: путь.
Нет сказки без дороги, без пути. Ну только если в самых загадочных: про репку или про золотое яичко с Курочкой-Рябой. Они как-то обходятся без дороги.
А во всех остальных, хочешь не хочешь, но собирайся в дорогу.
И Айболит, повинуясь этому сказочному закону, уже собрал свой докторский чемоданчик.
И встал Айболит, побежал Айболит.
По полям, но лесам, по лугам он бежит.
И одно только слово твердит Айболит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
А в лицо ему ветер, и снег, и град:
«Эй, Айболит, воротися назад!»
И упал Айболит и лежит на снегу:
«Я дальше идти не могу».
И сейчас же к нему из-за ёлки
Выбегают мохнатые волки:
«Садись, Айболит, верхом,
Мы живо тебя довезём!»
И вперёд поскакал Айболит
И одно только слово твердит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
Но вот перед ними море –
Бушует, шумит на просторе.
А в море высокая ходит волна.
Сейчас Айболита проглотит она.
Это опять извечный сюжет сказки: высокие горы, синие моря. Опасности. Грозные хищные существа, которые тебе помогают.
...Но что-то мы забыли, с чего моя сказка (ой, чуть так и не сказал: «сказка»), с чего мой рассказ начался.
Помните?
«...однажды прочитал, что у доктора Айболита Корнея Чуковского был прототип».
Я и сейчас подчеркну, что не уверен, что это именно так, а не очередная благоуханная, как говорила в таких случаях Анна Ахматова, легенда, возникшая на бескрайних просторах интернета. Они же, эти просторы, как то море, которое сейчас с риском для жизни переплывает оставленный нашим вниманием доктор Айболит.
Но слишком много что-то часто встречающихся сообщений в разных инет-изданиях, рассказывающих нам о том, что прототипом Айболита был один реальный и настоящий, не стихотворный доктор. Об этом даже в Википедии написано. Но с другой стороны, чего только не написано в Википедии.
В общем, звали этого человека – Цемах Ойселевич Шабад.
Говорят, он закончил в Вильно медицинский факультет и после экзаменов получил распределение в Астрахань, где среди прочего боролся и с эпидемией холеры.
В Первую мировую был он полковым лекарем, а после вернулся в родной город, где и открыл частную практику.
Есть некоторые сведения, что Чуковский с этим лекарем познакомился в 1912 году. И даже останавливался у него дома. А также часто видел с утра, как тот принимал своих пациентов.
И вывихнуто плечико
У бедного кузнечика;
Не прыгает, не скачет он,
А горько-горько плачет он
И доктора зовёт:
«О, где же добрый доктор?
Когда же он придёт?»
Только там не кузнечики были, а люди.
И каждое почти утро возле дома нашего лекаря уже стояла очередь, а некоторые дети не только сами приходили к нему, но и тащили своих животных.
Сам же Чуковский называл доктора Шабада на русский манер: Тимофеем Осиповичем.
В общем, чем судьба не шутит? Может, действительно тогда и пришла в голову Чуковского эта идея? А уже на море идея вдруг приняла свое ритмически смутное первое воплощение.
... Но меня больше всего сейчас занимают те бедные животные, которые пришли к придуманному доктору Айболиту, но потом безжалостно (или со вздохом сожаления, тут уж точно ничего не проверить) были вырезаны из текста высшим создателем – Автором.
Вот, например, уходит из текста, даже не мекнув, подслеповатая коза. Ну хоть с очками уходит.
Вот коза очки надела
И в окошко поглядела:
«Вижу, вижу я капусту, и морковку, и салат!
То-то радость, то-то сладость
Для меня и для козлят!»
Остается без медицинской рекомендации слониха, да и самой слонихи уже тоже нет.
Принимай-ка ты касторку
Через час по ведерку
И четырнадцать мешков
Проглоти-ка порошков.
И много-много их... Вот воробышек, которого укусила змея. А за ним – кукушонок с подбитым крылом. Какие-то хромые белки. Бедные слепые утята.
Все, все они покидают текст.
Как там было у Бродского? В его знаменитом «Шествии».
Пора давно за все благодарить,
За все, что невозможно подарить.
Когда-нибудь кому-нибудь из вас
И улыбнуться, словно в первый раз.
В твоих дверях, ушедшая любовь,
Но невозможно улыбнуться вновь.
– Прощай, прощай, – шепчу я на ходу,
Среди знакомых улиц вновь иду,
Подрагивают стекла надо мной,
Растет вдали привычный гул дневной,
И в подворотнях гасятся огни.
– Прощай, любовь, когда-нибудь звони.
Так оглянись когда-нибудь назад:
Стоят дома в прищуренных глазах,
И мимо них уже который год
По тротуарам шествие идет.
Только там не Арлекин, не Коломбина, не Поэт, как в тексте Бродского, а корова, коза в очках, слониха и печальный мотылек – это они уходят из текста.
И больше никогда не вернутся.
А текст Бродского звучит, как гул, как улица, как река – всех уходящих с их уходящей судьбой примиряя.
Вот Арлекин толкает свой возок,
И каплет пот на уличный песок,
И Коломбина машет из возка.
А вот скрипач, в руках его тоска
И несколько монет. Таков скрипач.
А рядом с ним вышагивает Плач,
Плач комнаты и улицы в пальто,
Блестящих проносящихся авто.
Плач всех людей. А рядом с ним Поэт,
Давно не брит и кое-как одет
И голоден, его колотит дрожь.
А меж домами льется серый дождь,
Свисают с подоконников цветы,
А там внизу вышагиваешь ты.
Вот шествие по улицам идет,
И кое-кто вполголоса поет,
А кое-кто поглядывает вверх,
А кое-кто поругивает век,
Как, например, усталый человек.
И шум дождя и вспышки сигарет,
Шаги и шорох утренних газет,
И шелест непроглаженных штанин
(неплохо ведь в рейтузах, Арлекин),
И звяканье оставшихся монет,
И тени их идут за ними вслед.
Любите тех, кто прожил жизнь впотьмах
И не оставил по себе бумаг
И памяти, какой уж ни на есть,
Не помышлял о перемене мест,
Кто прожил жизнь, однако же не став
Ни жертвой, ни участником забав,
В процессию по случаю попав.
Таков Герой. В поэме он молчит,
Не говорит, не шепчет, не кричит,
Прислушиваясь к возгласам других,
Не совершает действий никаких.
Я попытаюсь вас увлечь игрой:
Никем незамечаемый порой,
Запомните, присутствует герой.
...Что это мы сейчас вдруг услышали? Такой четкий, сухой, немного деревянный, неотменимый, скупой?
Ах да. Щелчок.