Как известно, в основу своей сказки «О рыбаке и рыбке» Пушкин положил текст братьев Гримм «Рыбак и его жена». (Это к вопросу о заимствованиях: вопрос не в чем, а как и кто.)
У Гримм порода волшебной рыбки названа (камбала), у Пушкина ее род и вид остались неназванными.
Поэтому у нас ее в мультфильмах и в книжных иллюстрациях рисуют такой хорошенькой чуть ли не (почти не сказал длинноволосой) с фатой из чешуи на голове и с роскошным хвостом рыбкой. А как нарисовать хорошенькую камбалу? Ну лежит и лежит, плоская и плоская.
Интересны тут, скажем так, и другие эволюционные расхождения этих двух сказок. Ну кроме того, что одна в прозе, а другая в стихах.
Если поискать первоисточник, то окажется, что у Гримм женщина хотела стать Господом Богом. (Совсем сбрендила непокорная.)
«"Ну, чего же еще она хочет?" – спросила камбала. "Ах, – пролепетал он, – она хочет быть самим Господом Богом". – "Ступай же к ней – она опять сидит в своей лачуге". Там они еще и по сегодня сидят да посиживают, на море синее поглядывают».
Наша же русская старуха хоть и вздорная, но до такого кощунства не додумалась.
Хотя... Немного была уже близка к этому.
В канонический вариант пушкинской сказки не «доплыл» еще один визит старика к «государыне рыбке», но, на счастье исследователей и нас, читателей, остался-таки в черновиках.
В быстрых летящих буквах, записанных рукой Пушкина, старуха еще один раз, предпоследний, посылает мужа к рыбке, чтобы стать Папой Римским.
И мы удивимся (женщина же), но она даже стала им.
Воротился старик к старухе, Перед ним монастырь латынский, На стенах латынские монахи Поют латынскую обедню.
Перед ним вавилонская башня. На самой на верхней на макушке Сидит его старая старуха. На старухе сарачинская шапка, На шапке венец латынский, На венце тонкая спица, На спице Строфилус птица. Поклонился старик старухе, Закричал он голосом громким: «Здравствуй, ты, старая баба, Я чай, твоя душенька довольна?»
Но, как мы все помним отлично, этот фрагмент Пушкин в итоге из текста выкинул.
Ну для начала: какой Папа Римский? Когда это явно наше синее море, наша бабка и наш дед.
А во-вторых, зачем тут надо было трогать церковь? Пусть и не нашу.
Пушкинская старуха остановилась, точнее, ее остановили, на желании стать владычицей морскою. К чему это привело, мы тоже помним. К разбитому корыту. Изначальному.
А вот у братьев Гримм их европейская женщина (она, кстати, не старая, ее возраст вообще не указан) вполне успешно превратилась в Папу Римского. И все для нее рухнуло только тогда, когда она загадала превратиться в Бога.
Но вернемся на секунду опять к Пушкину:
Старичок отправился к морю, (Почернело синее море.) Стал он кликать золотую рыбку.
Я помню, как меня завораживало это: сперва «море слегка разыгралось», потом «помутилося синее море», а потом уже «не спокойно синее море», потом вовсе «почернело синее море», а в самом конце – вообще тревога: «Видит, на море черная буря: Так и вздулись сердитые волны, Так и ходят, так воем и воют».
У Пушкина вообще все более фольклорно, эпично, а у братьев Гримм все более психологично. Муж, набегавшись за день, отлично спит, а жена, напротив, совсем не может спать, ворочается. Все придумает, кем ей еще стать. И ничего придумать не может.
И только на рассвете ее озарило.
«Муж, а муж! – сказала она и толкнула его локтем под ребра. – Проснись! Ступай опять к рыбине и скажи, что я хочу быть самим Богом!»
Чтоб, значит, повелевать восходом солнца.
И как ни молил ее муж, как ни пугался ее кощунственным речам, жена была непреклонна.
«...так на него посмотрела, что его мороз по коже продрал. "Сейчас же ступай туда! Я хочу быть самим Богом!" – "Ах, женушка! – воскликнул рыбак и пал перед нею на колени. – Да ведь этого камбала не может сделать! Кайзером и Папой она еще могла тебя сделать; так вот и прошу я тебя, образумься, останься папой!" Тут она пришла в ярость, волосы у ней взъерошились на голове, и она крикнула во все горло: "Не смей со мною так говорить! Не смей! Сейчас проваливай!" Тогда он мигом собрался и побежал к морю, словно помешанный. А на море бушевала буря, да такая, что он еле на ногах держался: дома и деревья падали, и горы тряслись, и осколки скал, обрываясь, скатывались в море, и небо было черным-черно, и гром гремел, и молния блистала, и волны ходили по морю, похожие на горы, увенчанные белою пеною. Выйдя на берег, он закричал во весь голос, и все же не мог расслышать даже собственных слов:
Рыба, рыбка, рыбинка, Ты, морская камбала! С просьбою к тебе жена Против воли шлет меня!
"Ну, чего же еще она хочет?" – спросила камбала. "Ах, – пролепетал он, – она хочет быть самим Господом Богом". – "Ступай же к ней – она опять сидит в своей лачуге".
Там они еще и по сегодня сидят да посиживают, на море синее поглядывают».
У Пушкина тоже грандиозно, но все же поскромнее.
Там старуха хочет стать только владычицей морской. Поди догадайся, кто это. Жена владыки? То есть старик должен, получается, стать владыкой? Или старуха решила стать задним числом супругой владыки морского? То есть Нептуна? А старик, значит, по боку? Нехорошо попирать семейные узы.
Вот неделя, другая проходит, Еще пуще старуха вздурилась: Царедворцев за мужем посылает, Отыскали старика, привели к ней. Говорит старику старуха: «Воротись, поклонися рыбке. Не хочу быть вольною царицей, Хочу быть владычицей морскою, Чтобы жить мне в Окияне-море, Чтоб служила мне рыбка золотая И была б у меня на посылках».
...Но бог с ними, с рыбкой и двумя вздорными женщинами.
Сегодня мы говорим о причудах: фантазии ли, текста или просто отдельных слов.
Вот откуда, например, взялось слово «слон»?
Не поверите. Взялось по ошибке.
Откуда взялся слон?
Есть версия, что наши предки, славяне, слышали от тюркских соседей рассказы о грозном и великом животном. Звали его «aslan».
Ну кто мог его представить? Никто. А когда уже пошли слухи от путешественников, что есть на Востоке животное-гигант с бивнями, ушами и хоботом, тут-то славяне и решили, что это и есть тот самый диковинный зверь: аслан.
Вся ирония иноязычия в том, что тюрки имели в виду не слона, а льва. Они и сейчас льва так и называют: aslan.
Слон
– Слоник-слоник, настоящий слон живой, – Отчего ты все качаешь головой? – Оттого что, потому что, потому, – Все я думаю, дружок, и не пойму… Не пойму, что человек, такой малыш — Посадил меня в клетушку, словно мышь… Ох, как скучно головой весь день качать! Лучше бревна дали б, что ли, потаскать… – Слоник-слоник, не качай ты головой! Дай мне лучше поскорее хобот свой… Я принес тебе из бархата слона, Он хоть маленький, но милый. Хочешь? На! Можешь мыть его, и нянчить, и лизать… Ты не будешь головой теперь качать?..
(Саша Черный, 1920 год)
Но самые чудесные превращения случались в книгах писателя и поэта первых трех десятилетий двадцатого века – Константина Ва́гинова.
Сложный был автор и прекрасный.
Вот его описание метели:
«Ночь темна. Сейчас третий час ночи. Любимый час моих героев. Час расцвета неизвестного поэта, его способностей и видений. Я снова вижу: сквозь лютый мороз, по снежным ухабам улиц, под ужасающий ветер, от которого омертвевает лицо, он ищет опьянения, не как наслаждения, а как средства познания, как средства ввергнуть себя в то священное безумие (amabilis insania), в котором раскрывается мир, доступный только прорицателям (vates)».
Ночь темна, но не настолько, и мы можем разглядеть нашего писателя. Почитайте его, если не читали. Там и Хармс, и Заболоцкий, и другие обэриуты, и ранний Олеша, и даже Андрей Платонов.
Вот, например, его стихотворение «Ленинград».
Промозглый Питер легким и простым Ему в ту пору показался. Под солнцем сладостным, под небом голубым Он весь в прозрачности купался. И липкость воздуха, и черные утра, И фонари, стоящие, как слезы, И липкотеплые ветра Ему казались лепестками розы. И он стоял, и в северный цветок, Как соловей, все более влюблялся, И воздух за глотком глоток Он пил и улыбался. И думал: молодость пройдет, Душа предстанет безобразной И почернеет, как цветок, Мир обведет потухшим глазом. Холодный и язвительный стакан, Быть может, выпить нам придется, Но все же роза с стебелька Нет-нет и улыбнется. Увы, никак не истребить Видений юности беспечной. И продолжает он любить Цветок прекрасный бесконечно.
Вам ничего не напомнило смутно начало? Мне напомнило. Почему-то один фрагмент поэмы Ахматовой «Реквием». Неужели Анна Ахматова знала этот текст Ва́гинова? Впрочем, могла и не знать. Но есть перекрестное опыление, даже самим авторам незаметное, через третьи и четвертые руки.
Это было, когда улыбался Только мертвый, спокойствию рад. И ненужным привеском болтался Возле тюрем своих Ленинград.
К слову, о Ленине.
В начале 1930-х Ва́гинов пишет удивительный текст. Текст, который, видимо, несет в себе попытку написать настоящее советское стихотворение, стихотворение о Ленине.
Этот текст называется «Украшение берегов».
Но там вождь мирового пролетариата превращается как будто в античную статую. В памятник отрешенной какой-то древней, дохристианской даже культуры.
В порту, где хрупкий край морской дороги Упирается в медлительные реки, Над постаментом праздничным и строгим Прищурит Ленин бронзовые веки.
[…]
Сойдет по кранам вниз обеденная смена, Оправив звонкие одежды Ильича, Рабочий спрячет пламень автогена, Поднимется на ровный скат его плеча.
Я люблю у Ва́гинова его прозу. «Козлиную песнь» и «Труды и дни Свистонова».
Козлиная песнь
«Никто не знал, как Тептелкин жаждал возрождения. – Жениться хочу, – часто шептал он, оставаясь с квартирной хозяйкой наедине. В такие часы лежал он на своем вязаном голубом одеяле, длинный, худой, с седеющими сухими волосами. Квартирная хозяйка, многолюбящая натура, расплывшееся горой существо, сидела у ног его и тщетно соблазняла пышностью своих форм. Это была сомнительная дворянка, мнимо владевшая иностранными языками, сохранившая от мысленного величия серебряную сахарницу и гипсовый бюст Вагнера. Стриженая, как почти все женщины города, она, подобно многим, читала лекции по истории культуры. Но в ранней юности она увлекалась оккультизмом и вызывала розовых мужчин, и в облаке дыма голые розовые мужчины ее целовали. Иногда она рассказывала, как однажды нашла мистическую розу на своей подушке и как та превратилась в испаряющуюся слизь».
Чем-то нам это напоминает и Зощенко, и Ильфа с Петровым. Не правда ли?
Но хотя в истории литературы Вагинов оказался, по схожести приемов, прикрепленным к ОБЭРИУ, на самом деле он был со всеми и как-то отдельно.
Он вообще входил во многие объединения и кружки.
Когда-то он даже посещал занятия Гумилева.
Видимо, он просто искал «своих».
Любопытно, что в относительно либеральные двадцатые он почти все свои тексты напечатал.
Есть у него такое стихотворение 1932 года.
Звукоподобие проснулось, Лицом к поэту повернулось И медленно, как автомат, Сказало:
Сегодня вставил ты глаза мне И сердце в грудь мою вогнал. Уже я чувствую желанье, Я, изваянье, Перехожу в разряд людей.
И стану я, как все, загадкой, И буду изменяться я, Хоть волосы мои не побелеют, Иначе будут петь глаза.
Быть может, стану я похожим На жемчуг, потерявший цвет, И полюбить меня не сможет Эпохи нашей человек.
Я ухожу, меня проклянешь И постараешься отнять Глаза Психеи, сердце вынуть И будешь в мастерскую звать.
Теперь враги мы. Безнадежно – Остановись! – воскликнешь ты. Звукоподобие другое Ты выставишь из темноты.
Оно последует за мною Быть может – враг, быть может – друг, Мы будем биться иль ликуя Покажем мы пожатье рук.
Отличный текст. Только конец как-то «дописан». Сконструирован. А так замечательно.
... Я, когда вспомнил о нем, припомнил, что у него была достаточно тяжелая судьба. Не в смысле прижизненных текстов (потом, да, негласно запретили или просто не упоминали – без всяких запретов). Не в отношениях с литсообществом: его там как раз все любили. А судьба как такова. Судьба как сумма потерь.
Потом проверил – так и есть.
1927 году был арестован его отец (помутилось синее море), а он работал всего лишь бухгалтером. Особым совещанием Коллегии ОГПУ 2 сентября 1927 года отец был осуждён по ст. 58-11 УК РСФСР на 3 года ссылки в Сибирь, где он смог устроиться счетоводом.
Но судьба не хотела его отпускать из своих жестких лап.
Поэтому отца Ва́гинова арестуют повторно 16 августа 1937 года в Оренбургской области (почернело черное море). И приговорят тройкой к расстрелу (за что, зачем? почему не выпустили из своих львиных лап? почему не протрубили слоновьей трубой освобожденье?).
Мать же его вышлют в Оренбург, а потом вызовут в управление НКВД, откуда она уже не вернется. А брат его Алексей с женой погибнут в блокаду.
Но ни о смерти отца, ни о смерти брата Ва́гинов уже не узнает. 26 апреля 1934 года после продолжительного заболевания туберкулёзом он умрет.
Ничего не попросив у золотой рыбки. Да и откуда рыбка золотая в Неве?
Переиначив некоторые смыслы, выкинув из недописанного текста некоторые фрагменты, смешав слона со львом.
Умрет, оставив нам свои странные, прекрасные тексты.
Похожие то ли на сатиру, то ли на плач.
В аду прекрасные селенья И души не мертвы. Но бестолковому движенью Они обречены. Они хотят обнять друг друга, Поговорить... Но вместо ласк – посмотрят тупо И ну грубить.
Это февраль 1934 года. Я помню этот текст. Даже без имени автора (имя автора иногда выпархивает, как бабочка). Но прочитай мне: «Но вместо ласк – посмотрят тупо и ну грубить» – скажу «ой, а я знаю это стихотворение». Потом пороюсь в памяти и вынужден буду спросить: «А кто автор?»
А вот же он, это автор двух странных прекрасных романов. Которые выросли в прекрасной и страшной темноте советской ночи, о которой потом говорил Мандельштам.
Помните эти строчки?
Правда, писал Мандельштам их в 20-м году. Но они как будто брызнули своим светом (соком? рыбьим жиром?) и на все последующие годы.
В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. В черном бархате советской ночи, В бархате всемирной пустоты, Все поют блаженных жен родные очи, Все цветут бессмертные цветы. Дикой кошкой горбится столица, На мосту патруль стоит, Только злой мотор во мгле промчится И кукушкой прокричит. Мне не надо пропуска ночного, Часовых я не боюсь: За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь. Слышу легкий театральный шорох И девическое «ах» – И бессмертных роз огромный ворох У Киприды на руках. У костра мы греемся от скуки, Может быть, века пройдут, И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут. Где-то грядки красные партера, Пышно взбиты шифоньерки лож, Заводная кукла офицера – Не для черных душ и низменных святош… Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи В черном бархате всемирной пустоты. Все поют блаженных жен крутые плечи, А ночного солнца не заметишь ты.
(Осип Мандельштам)
И вот в этой советской ночи и бродил этот маленький нескладный, щуплый, с зеленоватым цветом лица, почти сливавшимся с цветом гимнастерки, и большими, добрыми, влажными глазами, парень. Как определил его Георгий Адамович, когда до него дошло известие о смерти Ва́гинова.
И со всеми всегда соглашался и всегда улыбался. Всем кивал.
А сын Корнея Чуковского Николай так его вспомнил: «Константин Константинович Вагинов был одним из самых умных, добрых и благородных людей, которых я встречал в своей жизни».
А тот уходил в свою комнату (я всегда хочу представить эти комнаты, где они писали, какие они были? в коммуналке, наверное? с высокими потолками, но с минимум мебели? прокуренные? сырые?) и писал. Что-то свое, странное, иногда смешное, иногда грустное. Загадывал там свои текстовые желания.
А тьма сторожила. Она не умеет не сторожить. И свет пробивался. Он не умеет не пробиваться.
Он разлюбил себя, он вышел в непогоду. Какое множество гуляет под дождем народу. Как песик вертится, и жалко и пестро В витрине возлежит огромное перо. Он спину повернул, пошел через дорогу, Он к скверу подошел с решеткою убогой, Где зелень нежная без света фонарей Казалась черною, как высота над ней. Но музыка нежданная раздалась И флейта мирная под лампой показалась, Затем рояля угол и рука Игравшего, как дева, старика. Гулявший медленно от зелени отходит И взором улицу бегущую обводит. Он погружается все глубже в непогоду, Любовь он потерял, он потерял свободу.
(Константин Ва́гинов)
Это стихотворение написано в 1929. Впереди еще много лет, если мерить их жизнью болеющего человека: 30-ый год, 31-ый, 32-ой, 34-ый. Конец.
Прощай, золотая рыбка. Плыви себе. Не мути синее море. Кажется, никаких желаний, сложных, медленных и неисполнимых, у нас для тебя больше нет.