Современная литература
Современная литература
Поэзия

За мной просили не занимать

Дмитрий Воденников

Прочёл недавно прекрасное у Алексея Алешковского (видимо, про Трампа, но мы сейчас не об этом):

«Вас больше не существует. Вас не надо тащить на эшафот и ломать над башкой шпагу. Не надо ни вешать, ни сажать. Вас достаточно вырезать из фотографии, фильма и дискурса. Объявить токсичным. Это раньше смерть на миру была красна. Сегодня она смешна: хор банит героя».

Поэты всегда об этом знали. Они так пишут, как будто готовы к тому, что их вырежут из всех фотографий. А может быть, уже вырезали.

«Могу я что-то сочинить на заказ или нет? Ну, если пообещают много заплатить, может быть, смогу. А так для меня каждая новая попытка написать стихотворение – это всегда как будто впервые, словно ты ничего не умеешь, как будто ты косноязычнее любого бомжа с помойки! Это всегда преодоление некой высоты, которую, казалось, ты уже давно взял».

Это из давнего интервью поэта Ивана Жданова. (Когда ищешь про него в Гугле – сперва выпадает Иван (Юрьевич) Жданов, российский юрист, и только второй строчкой – Иван Фёдорович, русский поэт. Вот такое вот молчание времени.)

***

На цветочных часах паучка притаился отвес.
Время – день или нёдень – Купале как будто бы впору.
Отмотай от рулона кладбищенской глины отрез –
там копающий яму надеется выкопать гору.

Весь рассвет на кону – только пасмурным солнцем заспать
обещает молва неотпетые временем тыщи.
Глина глину пожрёт, домовью или нави под стать.
Зарастёт, но не нами, а сорной травой пепелище.

И не воду бы надо спускать с поводка, а вино,
претворяя обратно в ту воду, что смерть отмывает.
Но быльё на сносях с поколеньем твоим заодно –
дно выходит из вод, но и берегом стать не желает.

Зарастёт пепелище, и жертвой очнётся земля,
сокрушенно позволив забыть о себе для другого,
наделяя собой, никого на себя не деля,
отпуская и длясь, чтобы видеться снова и снова.

(Иван Жданов)

Всё зарастёт. Кто тут крайний? А кто последний?

«Мне нравится пейзаж, в котором человека нет, но предполагается, что он где-то здесь, рядом. Либо мир, как бы ненадолго оставленный человеком, – сады, дороги, огороды», – это в последнем интервью Ждановым сказано, еще в 2008, больше интервью не брали, или сам не давал. Впрочем, может, я просто не нашел.

Я люблю Жданова – и того метаметафорического, когда он начинал с Ерёменко, Парщиковым и Кедровым, и второго, с его книгой «Фоторобот запретного мира».

Вот первый Жданов:

* * *

Пустая телега уже позади,
и сброшена сбруя с тебя, и в груди
остывшие угли надежды.
Ты вынут из бега, как тень, посреди
пустой лошадиной одежды.

Таким ты явился сюда, на простор
степей распростёртых, и, словно в костёр,
был брошен в веление бега.
Таким ты уходишь отсюда с тех пор,
как в ночь укатила телега.

А там, за телегой, к себе самому
буланое детство уходит во тьму,
где бродит табун вверх ногами
и плачет кобыла в метельном дыму,
к тебе прикасаясь губами.

Небесный табун шелестит, как вода,
с рассветом приблизятся горы, когда
трава в небесах заклубится
и тихо над миром повиснет звезда
со лба молодой кобылицы.

Вот через семь лет:

ПАМЯТИ СЕСТРЫ

Область неразменного владенья:
облаков пернатая вода.
В тридевятом растворясь колене,
там сестра все так же молода.

Обрученная с невинным роком,
не по мужу верная жена,
всю любовь, отмеренную сроком,
отдарила вечности она.

Как была учительницей в школе,
так с тех пор мелок в её руке
троеперстием горит на воле,
что-то пишет на пустой доске.

То ли буквы непонятны, то ли
нестерпим для глаза их размах:
остаётся красный ветер в поле,
имя розы на его губах.

И в разломе символа-святыни
узнаётся зубчатый лесок:
то ли мел крошится, то ли иней,
то ли звёзды падают в песок.

Ты из тех пока что незнакомок,
для которых я неразличим.
У меня в руке другой обломок –
мы при встрече их соединим.

«Меня интересуют люди ушедшей эпохи, нынешние старики, и то, чем они отличаются от нас. Интересует устройство памяти, и как она в конечном счете остаётся единственным нашим багажом, и тот тоже в какой-то момент начинает расползаться, как ветхое тряпьё. Интересует неумение людей выражать свою любовь. Интересуют ситуации, когда тебя окликают, ты оборачиваешься, а за тобой никого, то есть ты крайний, всё, приехали».

Это уже говорит Дана Сидерос. Поэт совсем другого поколения. Но даже смешно: «Мне нравится пейзаж, в котором человека нет, но предполагается, что он где-то здесь, рядом. Либо мир, как бы ненадолго оставленный человеком, – сады, дороги, огороды» (Жданов), «меня интересуют люди ушедшей эпохи, нынешние старики» (Сидерос). Какая интересная перекличка.

Поэтов интересует то, что уже как бы не существует или уже находится на грани. Над чем никто уже не будет ломать шпагу, над чем даже уже хор не всплакнет, разве что за минуту до этого забаненный герой.

* * *

Был ли ты стрекозой или майской грозой,
полз ли сон твой лозой
или мчался борзой,
что бормочешь ты шёпотом, стоя босой
в семь утра,
в центре средней своей полосы?
Что за звуки мычишь, намывая щеку,
и смотря, как у раковины на боку
водяные вспухают жилы,
слыша, как трубы воют.
Все ли живы?
Все ли на воле?

Из вагона сочишься угрём в переход,
распластавшись, плывёшь,
как ковер-пароход,
сквозь кипящую гущу мальков и господ,
продавцов, осьминогов, студентов, торпед,
чтобы выплеснуться в снегопад.
Следопыт угадал бы в следах на снегу
то, что я, следовед, прочитать не могу,
то, что скроют, пусты и лживы,
радиоволны.
Все ли живы?
Все ли на воле?

Неуместны вопросы, но заговор прост,
пой всерьёз, как псалом,
ляпай в шутку, как тост.
Перечти всех своих: из болот и из гнёзд,
коз, тритонов и крыс, всех фасонов и рас,
восходящих, лежащих, катящихся вниз.
Отмотай всех к началу, засни и смотри,
как слетали на сахарный наст снегири,
как вы всё проверяли: горит – не горит,
прыгал почерк, ботинки скакали в пыли,
у кота не боли, у кита не боли,
как сигали за гаражи вы,
подсолнухи крали с поля.
Все ли живы?
Все ли на воле?

Что-то рыщет, ища поживы.
Вот один, там, где было двое.

(Дана Сидерос)

Но ничего-ничего: скоро и одного не останется. Покатится красное большое яблоко – да не по блюдечку (чтоб всё нам показать), а по полу, набьет себе синяк на бочку, закатится под низкую кровать, там и сгниет, если не сделать вовремя уборку, не пошуровать там шваброй. Кто тут последний? Я(блоко)! Ты(блоко)?

Не яблоко, не тыблоко, последней в этом тексте будет Юлия Закаблуковская.

* * *

когда уронит большое красное яблоко
сын сына моего.
когда вспыхнет шаровой молнией
белая кошка на синем старом диване.
когда запах горящего сливочного масла
протиснется в самую дальнюю комнату.
когда заскрипит вдалеке
огромная желтая кровать.
когда птичья болтовня из открытого окна
сольётся с неодиноким голосом человека.
когда ты позвонишь
из какого-то блестящего шумного города,
как всегда в этот день,
и скажешь, что прилетишь,
но, разумеется, не прилетишь.
и слава богу, слава богу, правда.
тогда всё, что случится через минуту,
станет лишь теплым языком
случайно забредшей собаки Симки.
и тогда я закрою зёленый блокнот.
сломаю синий карандаш.
потому что у меня не будет
разноцветного трагичного финала.

(Юлия Закаблуковская)

И это хорошо. Не нужно нам разноцветного трагичного финала. Мы просто отстоим свою очередь. Нас не вырежут из газет. Хор никогда не забанит героя. Потому что хор безымянен, а герой всегда с именем. Даже если не дорожит им совсем.

«Пора подумать, – не раз говорила Надежда Яковлевна поэту Мандельштаму про его стихи, – кому это всё достанется… Шурику?» А он отвечал: «Люди сохранят. Кто сохранит, тому и достанется». – «А если не сохранят?» – «Если не сохранят, значит, это никому не нужно и ничего не стоит».

Поэт своим именем как раз не дорожит. Может, он вообще больше всего хочет стать безымянным? Чтобы его голосом говорили старики и огороды. Никто в это не верит, но на самом деле поэт именно этого и хочет. Тебя окликают, ты оборачиваешься, а за тобой никого, то есть ты последний, всё, приехали.

«За мной просили не занимать».