А всё благодаря влажности почвы (болотистости), дереву старинных мостовых... Они, эти письма из древности, только из-за этого и сохранились. Не на бумаге писанные – на коре. Берестяные грамоты.
И мы можем прочесть на что жаловались, о чем горевали, о чем сожалели люди.
Удивительно. Кроме обычных товарно-денежных документов, в первую очередь до живых доходят печальные письма давно уже мертвых.
Хотя и о любви (о любви ли?) есть:
«Поклон от Оксиньи и Онании Родивону и сестре моей Татьяне. Поезжайте в город к этому воскресенью: мне выдавать дочь, а сестре моей быть распорядительницей. А я господину своему Родивону и сестре моей челом бью».
Во поле береза стояла,
Во поле кудрявая стояла.
Люли-люли, стояла,
Люли-люли, стояла.
Некому березу заломати,
Некому кудряву заломати.
Люли-люли, заломати.
Люли-люли, заломати.
Я ж пойду – погуляю,
Белую березу заломаю.
Люли-люли, заломаю,
Люли-люли, заломаю.
Не факт, что эту песню уже сочинили в те времена берестяных грамот, скорей всего она поздняя. Но где сейчас найти песни из тех времен, когда песни и не записывались? Да и зачем было записывать?
Вот угрозу должнику, вот жалобу (во всех смыслах), вот письмо о любви, пусть и несчастной – это понятно.
Срежу с березы три пруточка,
Сделаю три гудочка.
Люли-люли, три гудочка.
Люли-люли, три гудочка.
Четвертую балалайку,
Четвертую балалайку.
Люли-люли, балалайку,
Люли-люли, балалайку.
Пойду на новые, на сени,
Стану в балалаечку играти.
Люли-люли, играти.
Странно, что они вообще сохранились, это берестяные грамоты. Деревянные города, частые пожары.
Даже о XII–XIV веках почти ничего не известно, а что уж говорить про десятый век.
Нам даже неоткуда узнать про быт древнерусского государства.
«Слово о полку» – это двенадцатый век. А что так свистело, пело и жаловалось раньше? А еще важнее – как?
Хотя вот Лев Гумилев, знаменитый своими экстравагантными выводами, вообще считал, что «Слово» было написано в XIII веке. А это уж после нашествия монголов. То есть поэма не про времена половцев, а монголов.
«Почнем же, братие, повесть сию от стараго Владимера до нынешняго Игоря; иже истягну умь крепостию своею, и поостри сердца своего мужеством, наплънився ратнаго духа, наведе своя храбрыя плъкы на землю Половецькую за землю Руськую. Тогда Игорь възре на светлое солнце и виде от него тьмою вся своя воя прикрыты, и рече Игорь к дружине своей: братие и дружино! луцеж бы потяту быти, неже полонену быти: а всядем, братие, на свои бръзыя комони, да позрим синего Дону».
То есть Гумилев считал, что «Слово» – это своего рода аллегория, шифровка эзоповым языком, и там под видом половцев выведены монголы, а под именами Игоря и Ярослава «куда более знаменитые правители следующей эпохи, князь Александр Невский и король Даниил Галицкий».
Как, почему, зачем – не спрашивайте. Как прочел, так и вам передаю.
Но, взглянув на солнце в этот день,
Подивился Игорь на светило:
Середь бела-дня ночная тень
Ополченья русские покрыла.
И, не зная, что сулит судьбина,
Князь промолвил: – Братья и дружина!
Лучше быть убиту от мечей,
Чем от рук поганых полонёну!
Сядем, братья, на лихих коней,
Да посмотрим синего мы Дону! –
Вспала князю эта мысль на ум –
Искусить неведомого края,
И сказал он, полон ратных дум,
Знаменьем небес пренебрегая:
– Копиё хочу я преломить
В половецком поле незнакомом,
С вами, братья, голову сложить
Либо Дону зачерпнуть шеломом!
Это уже в переводе Заболоцкого, он нам как-то попривычней.
...Но вернемся к берестяным грамотам. Для нас русское Средневековье долго оставалось практически «немым».
И только в 1951 году начались раскопки на месте в Великом Новгороде, в одном из древних районов.
Местная жительница увидела буквы на одном из свертков бересты, который только что достали из-под земли.
Так нашли первую древнерусскую берестяную грамоту.
Потом еще десять.
Возможно, одна из них была такой: «От Анны поклон Климяте. Господин брат, вступись за меня перед Коснятином в моем деле. Объяви ему при свидетелях: "После того как ты возложил поручительскую ответственность на мою сестру и на ее дочь заявил, что они поручились назвал сестру мою [дальше непечатно – ДВ] (...) теперь Фед (Федор), приехавши и услышав об этом обвинении, выгнал сестру мою и хотел убить"».
И уже в самом конце: «А давала моя дочь деньги при людях, с публичным объявлением и требовала заклада. А он вызвал меня в погост, и я приехала, потому что он уехал со словами: "Я шлю четырех дворян за гривнами серебра, чтобы они взяли положенный штраф"».
Разумеется, знаков препинания там никаких не было.
Тогда и поняли, что мягкая береста в Средние века на Руси использовалась как бумага. Пергамент из шкур животных и сама бумага были дороги: расходы на материал «книги», как пишут, были сопоставимы с ценой за трех коней.
А если выдержать бересту в горячей воде, предварительно очистив, то она становилась вполне мягкой и эластичной. И подходила для мелких письменных нужд.
И вот опять на ней, идеально подходящей, струится поток доказательств чьей-то несомненной (или как говорила Ахматова, несравненной) правоты.
«… [Ты дал (?)] Несдичу четыре с половиной резаны, а [мне] ты дал две куны. Что же ты утверждаешь, будто за мной восемь кун и гривна? Пойди же в город – могу вызваться с тобой на испытание водой».
Испытание водой – это такой «божий суд». И там этого божьего суда несколько вариантов было. Например, испытуемый должен был достать голыми руками кольцо из кипятка. Или выплыть связанным из озера или реки. Полагали, что невиновному Бог поможет. Впрочем, на такие ужасы шли, только если речь шла об ущербе, начиная с двух гривен. Всё, что меньше, ограничивалось необходимостью дать клятву, что обвиненный невиновен.
Интересно: это-то правило ведь было записано где-то на более надежном материале, нежели береста?
Но что мы всё о страшном да страшном. Вот – о грустном.
Муки любви:
«[Я посылала к] тебе трижды. Что за зло ты против меня имеешь, что в эту неделю (или „в это воскресение“) не приходил? А я к тебе относилась как к брату (то есть „ты был мне как родной“)! Неужели я тебя задела тем, что посылала [к тебе]? А тебе, я вижу, не любо. Если бы тебе было любо, то ты бы вырвался из-под [людских] глаз и примчался… теперь где-нибудь в другом месте. Отпиши же мне про… [то, будешь со мной или нет]. Если даже я тебя по своему неразумию задела, если ты начнешь надо мною насмехаться, то суди [тебя] Бог и я недостойная».
Тут прячется уже любовная драма. Она вспыхнула больше девятисот лет тому назад. Жила, как бабочка. Недолго. Но вот ее прочли потом на коже березы.
Эта женщина обижена тем, что любовник не пришел на свидание. Кожа березы рассказывает нам даже большее: писавшая явно не простолюдинка. Она знакома с книжной культурой того далекого от нас времени. Она образована, она знатна. И писать, и получать березовые письма для нее привычное дело.
Это вам не Ярославна. Хотя та тоже была более, чем знатна. Но отдает свое послание только вольному ветру.
Над широким берегом Дуная,
Над великой Галицкой землёй
Плачет, из Путивля долетая,
Голос Ярославны молодой:
– Обернусь я, бедная, кукушкой,
По Дунаю-речке полечу
И рукав с бобровою опушкой,
Наклонясь, в Каяле омочу.
Улетят, развеются туманы,
Приоткроет очи Игорь-князь,
И утру кровавые я раны,
Над могучим телом наклонясь.
Далеко в Путивле, на забрале,
Лишь заря займётся поутру,
Ярославна, полная печали,
Как кукушка, кличет на юру:
– Что ты, Ветер, злобно повеваешь,
Что клубишь туманы у реки,
Стрелы половецкие вздымаешь,
Мечешь их на русские полки?
Чем тебе не любо на просторе
Высоко под облаком летать,
Корабли лелеять в синем море,
За кормою волны колыхать?
Ты же, стрелы вражеские сея,
Только смертью веешь с высоты.
Ах, зачем, зачем моё веселье
В ковылях навек развеял ты?
На заре в Путивле причитая,
Как кукушка раннею весной,
Ярославна кличет молодая,
На стене рыдая городской:
– Днепр мой славный! Каменные горы
В землях половецких ты пробил,
Святослава в дальние просторы
До полков Кобяковых носил.
Возлелей же князя, господине,
Сохрани на дальней стороне,
Чтоб забыла слёзы я отныне,
Чтобы жив вернулся он ко мне!
Далеко в Путивле, на забрале,
Лишь заря займётся поутру,
Ярославна, полная печали,
Как кукушка, кличет на юру:
– Солнце трижды светлое! С тобою
Каждому приветно и тепло.
Что ж ты войско князя удалое
Жаркими лучами обожгло?
И зачем в пустыне ты безводной
Под ударом грозных половчан
Жаждою стянуло лук походный,
Горем переполнило колчан?
(Слово о полку Игореве, перевод Заболоцкого.)
А сейчас будет неожиданный поворот. Речь ведь тоже (в том числе и письменная) похожа на еду.
Причем самую простую сперва.
Это как с окрошкой. Как только сейчас с ней не ухищряются. Гордятся собой если придумали что-то новое. Ищут рецепты. Прочел тут однажды, в каком-то меню ресторана: «Окрошка с осетриной и черной икрой».
А это ведь как береста: ее написал, выполнил, выбросил. Так и с окрошкой: блюдо на отшибись. Что осталось, то и нарезал. Видимо, в ресторане NN осталось немножко осетрины и черной икры.
В XVIII веке, например, в окрошку клали только мясные и рыбные остатки. Во одна небольшая цитата:
«Окрошку делали и с сушеной рыбой, размачивая ее квасом. Затем к «квасной вобле» добавлялись и другие мелко нарезанные продукты – огурцы, яйца, редька, лук. Из похожих русских блюд: капустное крошево – кислая капуста, залитая белым квасом, тертая редька с квасом».
И никаких изысков.
Все, что под руку попалось. Все, что от остальных блюд осталось.
Во многом знании – немалая печаль,
Так говорил творец Экклезиаста.
Я вовсе не мудрец, но почему так часто
Мне жаль весь мир и человека жаль?
Природа хочет жить, и потому она
Миллионы зёрен скармливает птицам,
Но из миллиона птиц к светилам и зарницам
Едва ли вырывается одна.
Вселенная шумит и просит красоты,
Кричат моря, обрызганные пеной,
Но на холмах земли, на кладбищах вселенной
Лишь избранные светятся цветы.
Я разве только я? Я – только краткий миг
Чужих существований. Боже правый,
Зачем Ты создал мир, и милый и кровавый,
И дал мне ум, чтоб я его постиг!
Это позднее стихотворение Заболоцкого – опосредованно – как будто всё по нашей теме. Сколько их ушло в землю, растворилось берестяных писем? Сохранилось вроде много, но это же только шелест и хруст минимальный – по отношению ко всем выцарапанным словам на коже березы, которые истаяли, сгнили, растворились во влажной древнерусской земле.
Всё съела вселенская окрошка – перемололись обиды, подвиги, тягучая скучная жизнь, труд, война, урожайные годы, неурожайные. Всё залило кислым осенним дождем.
Подумал тут: гудели над древней Русью песни, не записались, передавались из уст в уста, искажались, переделывались, но тоже не долетели до наших дней.
Как жаль.
У Цветаевой в стихотворении «Родина» об этом было.
О, неподатливый язык!
Чего бы попросту – мужик,
Пойми, певал и до меня:
«Россия, родина моя!»
Но и с калужского холма
Мне открывалася она –
Даль, тридевятая земля!
Чужбина, родина моя!
Даль, прирожденная, как боль,
Настолько родина и столь –
Рок, что повсюду, через всю
Даль – всю ее с собой несу!
Даль, отдалившая мне близь,
Даль, говорящая: «Вернись
Домой!» Со всех – до горних звезд –
Меня снимающая мест!
Недаром, голубей воды,
Я далью обдавала лбы.
Ты! Сей руки своей лишусь, –
Хоть двух! Губами подпишусь
На плахе: распрь моих земля –
Гордыня, родина моя!
(Марина Цветаева, 1932 г.)
И хотя уже не отыскать этих старых песен, которые пел тот мужик, и жалоб на коже березы не разобрать, но эту связь мы чувствуем – уже своей кожей, и эту жалобу, и эту песню.
И мы можем прочесть на что жаловались, о чем горевали, о чем сожалели люди.
Удивительно. Кроме обычных товарно-денежных документов, в первую очередь до живых доходят печальные письма давно уже мертвых.
Хотя и о любви (о любви ли?) есть:
«Поклон от Оксиньи и Онании Родивону и сестре моей Татьяне. Поезжайте в город к этому воскресенью: мне выдавать дочь, а сестре моей быть распорядительницей. А я господину своему Родивону и сестре моей челом бью».
Во поле береза стояла,
Во поле кудрявая стояла.
Люли-люли, стояла,
Люли-люли, стояла.
Некому березу заломати,
Некому кудряву заломати.
Люли-люли, заломати.
Люли-люли, заломати.
Я ж пойду – погуляю,
Белую березу заломаю.
Люли-люли, заломаю,
Люли-люли, заломаю.
Не факт, что эту песню уже сочинили в те времена берестяных грамот, скорей всего она поздняя. Но где сейчас найти песни из тех времен, когда песни и не записывались? Да и зачем было записывать?
Вот угрозу должнику, вот жалобу (во всех смыслах), вот письмо о любви, пусть и несчастной – это понятно.
Срежу с березы три пруточка,
Сделаю три гудочка.
Люли-люли, три гудочка.
Люли-люли, три гудочка.
Четвертую балалайку,
Четвертую балалайку.
Люли-люли, балалайку,
Люли-люли, балалайку.
Пойду на новые, на сени,
Стану в балалаечку играти.
Люли-люли, играти.
Странно, что они вообще сохранились, это берестяные грамоты. Деревянные города, частые пожары.
Даже о XII–XIV веках почти ничего не известно, а что уж говорить про десятый век.
Нам даже неоткуда узнать про быт древнерусского государства.
«Слово о полку» – это двенадцатый век. А что так свистело, пело и жаловалось раньше? А еще важнее – как?
Хотя вот Лев Гумилев, знаменитый своими экстравагантными выводами, вообще считал, что «Слово» было написано в XIII веке. А это уж после нашествия монголов. То есть поэма не про времена половцев, а монголов.
«Почнем же, братие, повесть сию от стараго Владимера до нынешняго Игоря; иже истягну умь крепостию своею, и поостри сердца своего мужеством, наплънився ратнаго духа, наведе своя храбрыя плъкы на землю Половецькую за землю Руськую. Тогда Игорь възре на светлое солнце и виде от него тьмою вся своя воя прикрыты, и рече Игорь к дружине своей: братие и дружино! луцеж бы потяту быти, неже полонену быти: а всядем, братие, на свои бръзыя комони, да позрим синего Дону».
То есть Гумилев считал, что «Слово» – это своего рода аллегория, шифровка эзоповым языком, и там под видом половцев выведены монголы, а под именами Игоря и Ярослава «куда более знаменитые правители следующей эпохи, князь Александр Невский и король Даниил Галицкий».
Как, почему, зачем – не спрашивайте. Как прочел, так и вам передаю.
Но, взглянув на солнце в этот день,
Подивился Игорь на светило:
Середь бела-дня ночная тень
Ополченья русские покрыла.
И, не зная, что сулит судьбина,
Князь промолвил: – Братья и дружина!
Лучше быть убиту от мечей,
Чем от рук поганых полонёну!
Сядем, братья, на лихих коней,
Да посмотрим синего мы Дону! –
Вспала князю эта мысль на ум –
Искусить неведомого края,
И сказал он, полон ратных дум,
Знаменьем небес пренебрегая:
– Копиё хочу я преломить
В половецком поле незнакомом,
С вами, братья, голову сложить
Либо Дону зачерпнуть шеломом!
Это уже в переводе Заболоцкого, он нам как-то попривычней.
...Но вернемся к берестяным грамотам. Для нас русское Средневековье долго оставалось практически «немым».
И только в 1951 году начались раскопки на месте в Великом Новгороде, в одном из древних районов.
Местная жительница увидела буквы на одном из свертков бересты, который только что достали из-под земли.
Так нашли первую древнерусскую берестяную грамоту.
Потом еще десять.
Возможно, одна из них была такой: «От Анны поклон Климяте. Господин брат, вступись за меня перед Коснятином в моем деле. Объяви ему при свидетелях: "После того как ты возложил поручительскую ответственность на мою сестру и на ее дочь заявил, что они поручились назвал сестру мою [дальше непечатно – ДВ] (...) теперь Фед (Федор), приехавши и услышав об этом обвинении, выгнал сестру мою и хотел убить"».
И уже в самом конце: «А давала моя дочь деньги при людях, с публичным объявлением и требовала заклада. А он вызвал меня в погост, и я приехала, потому что он уехал со словами: "Я шлю четырех дворян за гривнами серебра, чтобы они взяли положенный штраф"».
Разумеется, знаков препинания там никаких не было.
Тогда и поняли, что мягкая береста в Средние века на Руси использовалась как бумага. Пергамент из шкур животных и сама бумага были дороги: расходы на материал «книги», как пишут, были сопоставимы с ценой за трех коней.
А если выдержать бересту в горячей воде, предварительно очистив, то она становилась вполне мягкой и эластичной. И подходила для мелких письменных нужд.
И вот опять на ней, идеально подходящей, струится поток доказательств чьей-то несомненной (или как говорила Ахматова, несравненной) правоты.
«… [Ты дал (?)] Несдичу четыре с половиной резаны, а [мне] ты дал две куны. Что же ты утверждаешь, будто за мной восемь кун и гривна? Пойди же в город – могу вызваться с тобой на испытание водой».
Испытание водой – это такой «божий суд». И там этого божьего суда несколько вариантов было. Например, испытуемый должен был достать голыми руками кольцо из кипятка. Или выплыть связанным из озера или реки. Полагали, что невиновному Бог поможет. Впрочем, на такие ужасы шли, только если речь шла об ущербе, начиная с двух гривен. Всё, что меньше, ограничивалось необходимостью дать клятву, что обвиненный невиновен.
Интересно: это-то правило ведь было записано где-то на более надежном материале, нежели береста?
Но что мы всё о страшном да страшном. Вот – о грустном.
Муки любви:
«[Я посылала к] тебе трижды. Что за зло ты против меня имеешь, что в эту неделю (или „в это воскресение“) не приходил? А я к тебе относилась как к брату (то есть „ты был мне как родной“)! Неужели я тебя задела тем, что посылала [к тебе]? А тебе, я вижу, не любо. Если бы тебе было любо, то ты бы вырвался из-под [людских] глаз и примчался… теперь где-нибудь в другом месте. Отпиши же мне про… [то, будешь со мной или нет]. Если даже я тебя по своему неразумию задела, если ты начнешь надо мною насмехаться, то суди [тебя] Бог и я недостойная».
Тут прячется уже любовная драма. Она вспыхнула больше девятисот лет тому назад. Жила, как бабочка. Недолго. Но вот ее прочли потом на коже березы.
Эта женщина обижена тем, что любовник не пришел на свидание. Кожа березы рассказывает нам даже большее: писавшая явно не простолюдинка. Она знакома с книжной культурой того далекого от нас времени. Она образована, она знатна. И писать, и получать березовые письма для нее привычное дело.
Это вам не Ярославна. Хотя та тоже была более, чем знатна. Но отдает свое послание только вольному ветру.
Над широким берегом Дуная,
Над великой Галицкой землёй
Плачет, из Путивля долетая,
Голос Ярославны молодой:
– Обернусь я, бедная, кукушкой,
По Дунаю-речке полечу
И рукав с бобровою опушкой,
Наклонясь, в Каяле омочу.
Улетят, развеются туманы,
Приоткроет очи Игорь-князь,
И утру кровавые я раны,
Над могучим телом наклонясь.
Далеко в Путивле, на забрале,
Лишь заря займётся поутру,
Ярославна, полная печали,
Как кукушка, кличет на юру:
– Что ты, Ветер, злобно повеваешь,
Что клубишь туманы у реки,
Стрелы половецкие вздымаешь,
Мечешь их на русские полки?
Чем тебе не любо на просторе
Высоко под облаком летать,
Корабли лелеять в синем море,
За кормою волны колыхать?
Ты же, стрелы вражеские сея,
Только смертью веешь с высоты.
Ах, зачем, зачем моё веселье
В ковылях навек развеял ты?
На заре в Путивле причитая,
Как кукушка раннею весной,
Ярославна кличет молодая,
На стене рыдая городской:
– Днепр мой славный! Каменные горы
В землях половецких ты пробил,
Святослава в дальние просторы
До полков Кобяковых носил.
Возлелей же князя, господине,
Сохрани на дальней стороне,
Чтоб забыла слёзы я отныне,
Чтобы жив вернулся он ко мне!
Далеко в Путивле, на забрале,
Лишь заря займётся поутру,
Ярославна, полная печали,
Как кукушка, кличет на юру:
– Солнце трижды светлое! С тобою
Каждому приветно и тепло.
Что ж ты войско князя удалое
Жаркими лучами обожгло?
И зачем в пустыне ты безводной
Под ударом грозных половчан
Жаждою стянуло лук походный,
Горем переполнило колчан?
(Слово о полку Игореве, перевод Заболоцкого.)
А сейчас будет неожиданный поворот. Речь ведь тоже (в том числе и письменная) похожа на еду.
Причем самую простую сперва.
Это как с окрошкой. Как только сейчас с ней не ухищряются. Гордятся собой если придумали что-то новое. Ищут рецепты. Прочел тут однажды, в каком-то меню ресторана: «Окрошка с осетриной и черной икрой».
А это ведь как береста: ее написал, выполнил, выбросил. Так и с окрошкой: блюдо на отшибись. Что осталось, то и нарезал. Видимо, в ресторане NN осталось немножко осетрины и черной икры.
В XVIII веке, например, в окрошку клали только мясные и рыбные остатки. Во одна небольшая цитата:
«Окрошку делали и с сушеной рыбой, размачивая ее квасом. Затем к «квасной вобле» добавлялись и другие мелко нарезанные продукты – огурцы, яйца, редька, лук. Из похожих русских блюд: капустное крошево – кислая капуста, залитая белым квасом, тертая редька с квасом».
И никаких изысков.
Все, что под руку попалось. Все, что от остальных блюд осталось.
Во многом знании – немалая печаль,
Так говорил творец Экклезиаста.
Я вовсе не мудрец, но почему так часто
Мне жаль весь мир и человека жаль?
Природа хочет жить, и потому она
Миллионы зёрен скармливает птицам,
Но из миллиона птиц к светилам и зарницам
Едва ли вырывается одна.
Вселенная шумит и просит красоты,
Кричат моря, обрызганные пеной,
Но на холмах земли, на кладбищах вселенной
Лишь избранные светятся цветы.
Я разве только я? Я – только краткий миг
Чужих существований. Боже правый,
Зачем Ты создал мир, и милый и кровавый,
И дал мне ум, чтоб я его постиг!
Это позднее стихотворение Заболоцкого – опосредованно – как будто всё по нашей теме. Сколько их ушло в землю, растворилось берестяных писем? Сохранилось вроде много, но это же только шелест и хруст минимальный – по отношению ко всем выцарапанным словам на коже березы, которые истаяли, сгнили, растворились во влажной древнерусской земле.
Всё съела вселенская окрошка – перемололись обиды, подвиги, тягучая скучная жизнь, труд, война, урожайные годы, неурожайные. Всё залило кислым осенним дождем.
Подумал тут: гудели над древней Русью песни, не записались, передавались из уст в уста, искажались, переделывались, но тоже не долетели до наших дней.
Как жаль.
У Цветаевой в стихотворении «Родина» об этом было.
О, неподатливый язык!
Чего бы попросту – мужик,
Пойми, певал и до меня:
«Россия, родина моя!»
Но и с калужского холма
Мне открывалася она –
Даль, тридевятая земля!
Чужбина, родина моя!
Даль, прирожденная, как боль,
Настолько родина и столь –
Рок, что повсюду, через всю
Даль – всю ее с собой несу!
Даль, отдалившая мне близь,
Даль, говорящая: «Вернись
Домой!» Со всех – до горних звезд –
Меня снимающая мест!
Недаром, голубей воды,
Я далью обдавала лбы.
Ты! Сей руки своей лишусь, –
Хоть двух! Губами подпишусь
На плахе: распрь моих земля –
Гордыня, родина моя!
(Марина Цветаева, 1932 г.)
И хотя уже не отыскать этих старых песен, которые пел тот мужик, и жалоб на коже березы не разобрать, но эту связь мы чувствуем – уже своей кожей, и эту жалобу, и эту песню.