Однажды ее похитили. Это был международный скандал. Или может, она сама себя похитила? Устала быть драгоценностью для всех, решила стать драгоценностью для избранных. Звала неслышным голосом через расстояние, через все стены, все площади и все парижские улицы, ворожила.
Джоконда
(на знаменитую кражу)
О маленький маляр, укравший Мону Лизу! (А может быть она его украла?) Днём в сундучке спала, а в полночь Развёртывалась, целовала Она ли грубого любила маляра, Звала издалека – Приди, украдь! И ночью выползала из угла, А утром забиралась под кровать. О человек, ужель ты согрешишь? Ведь с ней нельзя ни есть, ни пить, ни спать, Она шуршит в потёмках будто мышь, С ней можно тенью холстяною стать, Рисунком или краскою налиться Взамен крови – кто это в дверь стучится? Кудрявый, крепкозубый как вампир, Он – Леонардо – вами насладится.
(Елена Шварц)
Однажды итальянский парень Винченцо Перуджа вдруг устроился в Лувр сезонным рабочим. Там он работал стекольщиком. Создавал стеклянный защитный экран для легендарной Моны Лизы.
Что-то есть в этом ироничное: рабочий, создающий защиту для шедевра, потом его и украдет.
Помните, известное из американского сериала про Шерлока Холмса? «Кто для всех остается незаметным? Кого нет ни на одной фотографии? Фотограф».
Так и тут.
Кого заподозрят в последнюю очередь? Самого рабочего, который сооружает защитный экран.
Для него экран был не помехой. Однажды в выходной день музея, когда не было туристов, Винченцо Перуджа проник в зал, снял осторожно шедевр со стены, скользнул на боковую лестницу, вынул портрет из рамы, раму поставил на пол, прислонив к стене, завернул полотно в куртку, а потом никем не замеченный (ну по делам приходил, что с него возьмешь) покинул музей.
Владимир Маяковский, стихотворение «Хочу воровать», подзаголовок «Рабочей газете».
Я в «Рабочей», я в «Газете» меж культурнейших даров прочитал с восторгом эти биографии воров. Расковав лиризма воды, ударяясь в пафос краж, здесь мусолятся приводы и судимости и стаж… Ну и романтика! Хитры и ловки́, деньгу прикарманьте-ка и марш в Соловки. А потом: побег… тайга… Соблазнен. Ворую! Точка. «Славное мо-о-о-ре, Священ-н-ный Байкал, Славный кор-р-р-рабль, Омулевая бочка…» Дела́, чтоб черти ели вас! Чем на работу злиться, пойду вором, отстреливаясь от муров и милиций. Изучу я это дельце. Озари, газета, лучиком!!! Кто писателем в отдельце – Сонька Золотая ручка? Впрочем, в глупом стиле оном не могу держаться более… Товарищи, для чего нам эта рокамболия?
(1928 год)
Наш похититель Моны Лизы, надо сразу сказать, старался не ради собственной выгоды. Он старался для Италии. Своей родины. Поэтому в декабре 1913 года одному антиквару, проживающему во Флоренции, пришло письмо из Франции с предложением приобрести Мону Лизу.
Антиквар обрадовался.
И вот позже, в город Данте, из которого тот был однажды изгнан, прибывает неизвестный никому молодой человек и заявляет, что хочет вернуть на родину произведение итальянского искусства, которое было похищено французами.
Антиквар производит экспертизу и, получив точное понимание, что перед ним легендарный шедевр, обращается (супрайз) в полицию. Ну а вы бы как поступили на его месте?
Все золото, что блещет под луной Иль было встарь, из этих теней, бедных Не успокоило бы ни одной»
И я: «Учитель тайн заповедных! Что есть Фортуна, счастье всех племен Держащая в когтях своих победных?»
«О глупые созданья, – молвил он, – Какая тьма ваш разум обуяла! Так будь же наставленьем утолен.
(Это как раз из «Божественной комедии» Данте Алигьери.)
Но надо сказать, что сам флорентийский суд был благосклонен к порыву вора больше, чем Данте к ворам в восьмом круге ада в своем великом произведении. В наказание похитителю картины дают всего один год. И хотя сперва итальянские власти выставляют портрет в музее Италии, но потом все-таки возвращают Франции. И теперь Мона Лиза спит в Париже под стеклом, и только вспышки японских туристов бликуют у нее на стекле. Так что рассмотреть шедевр больше невозможно. Так, только отметиться: я видел Мону Лизу. На расстоянии пяти метров, всю в оспинах света.
Леонардо да Винчи
О, Винчи, ты во всем — единый: Ты победил старинный плен. Какою мудростью змеиной Твой страшный лик запечатлен!
Уже, как мы, разнообразный, Сомненьем дерзким ты велик, Ты в глубочайшие соблазны Всего, что двойственно, проник.
И у тебя во мгле иконы С улыбкой Сфинкса смотрят вдаль Полуязыческие жены, – И не безгрешна их печаль:
Они и девственны и страстны; С прозрачной бледностью чела, Они кощунственно прекрасны: Они познали прелесть Зла.
С блестящих плеч упали ризы, По пояс грудь обнажена, И златоокой Мона-Лизы Усмешка тайною полна.
Всё дерзновение свободы, Вся мудрость вещая в устах, И то, о чем лепечут воды И ветер полночи в листах.
Пророк, иль демон, иль кудесник, Загадку вечную храня, О, Леонардо, ты – предвестник Еще неведомого дня.
Смотрите вы, больные дети Больных и сумрачных веков Во мраке будущих столетий Он, непонятен и суров, –
Ко всем земным страстям бесстрастный, Таким останется навек – Богов презревший, самовластный, Богоподобный человек.
(Дмитрий Мережковский, 1894 год)
Но что мы всё о предметах, пусть и искусства, и о предметах? Есть же кража и символическая. Например, чужого покоя, чужой любовной независимости.
Разве чье-то сердце, «украденное», когда этот кто-то влюбился, не является ли таким же утраченным маленьким сокровищем? Возможно, и не нужное похитителю (так часто бывает: половина любовной лирики об этом).
Сердце, сердце, что случилось, Что смутило жизнь твою? Жизнью новой ты забилось, Я тебя не узнаю. Все прошло, чем ты пылало, Что любило и желало, Весь покой, любовь к труду, – Как попало ты в беду?
Беспредельной, мощной силой Этой юной красоты, Этой женственностью милой Пленено до гроба ты. И возможна ли измена? Как бежать, уйти из плена, Волю, крылья обрести? К ней приводят все пути.
Ах, смотрите, ах, спасите, – Вкруг плутовки, сам не свой, На чудесной, тонкой нити Я пляшу, едва живой. Жить в плену, в волшебной клетке, Быть под башмачком кокетки, – Как такой позор снести? Ах, пусти, любовь, пусти!
(Иоганн Гете, перевод Вильгейма Левика)
«Одинокий человек никогда не достигнет цели», – так однажды написал Гете.
В 1821 году он познакомился со своей последней любовью – Ульрикой фон Леветцов.
И в 1823 году сделал предложение Ульрике. Но Ульрика ему отказала.
Гёте из чешского города, который причинял ему столько сердечной боли, уехал, но свою «Мариенбадскую элегию» все-таки написал.
Что принесет желанный день свиданья, Цветок, не распустившийся доселе? В нем ад иль рай – восторги иль страданья? Твоей душой сомненья овладели. Сомненья нет! Она у райских врат, В ее любви – твой горний вертоград. [...] И сердце вдруг ушло в себя, замкнулось, Как будто ей себя не раскрывало, Как будто с ней для счастья не проснулось, Своим сияньем звезд не затмевала. Сомненья, скорбь, укоры, боль живая Теснят его, как туча грозовая.
(Перевод Вильгейма Левика)
Надо сказать, что тогда Гете уже было за семьдесят.
Ульрика, кстати, так и не вышла замуж – видимо, не хотела.
В своих воспоминаниях, написанных уже в старости, она, как считают ученые, лукавит, выстраивает параллельный сюжет своей жизни, в письмах же вспоминает об этом событии с нежностью.
«... тайно рада, год назад мы имели честь провести с Вами почти целый день на Локте, сегодня всё по-другому, но не лучше, так как нам не хватает счастья быть в Вашем обществе, и поэтому мы можем сказать, что чувствуем в этот день, который нам и всему миру подарил Вас. Желаем Вам от всего сердца счастья и спокойствия и вдалеке вспоминайте иногда о своей верной подруге Ульрике».
А в 1827 году Ульрика пишет ему в день рождения, что выпьет за его здоровье: «Ваша дочка присоединяется к матери со своими пожеланиями всего наилучшего для Вас и пьет из Вашего бокала сегодня за Ваше здоровье. Ульрика».
То-то, думаю, Гете было «приятно» это «дочка». Ну а нечего мезальянс устраивать.
[...] Ты видишь – там, в голубизне бездонной, Всех ангелов прекрасней и нежней, Из воздуха и света сотворенный, Сияет образ, дивно сходный с ней. Такою в танце, в шумном блеске бала, Красавица очам твоим предстала. И ты глядишь в восторге, в восхищенье, Но только миг – она здесь неживая, Она верней в твоем воображенье – Подобна той, но каждый миг другая. Всегда одна, но в сотнях воплощений, И с каждым – все светлей и совершенней.
Так у ворот она меня встречала И по ступеням в рай меня вводила, Прощальным поцелуем провожала, Затем, догнав, последний мне дарила, И образ тот в движенье, в смене вечной, Огнем начертан в глубине сердечной.
(Иоганн Гете, «Мариенбадская элегия».)
Как же произошла эта кража сердечного покоя?
Вполне прозаично. Как всегда, впрочем, в таких случаях бывает.
Бабушка зовет Ульрику к себе, а служанка говорит, что там находится какой-то старый господин, который хочет ее видеть. Девушка входит в комнату и видит, что там и ее мать. Мать говорит старому господину: «Это моя старшая дочь Ульрика».
Дальше цитата.
«Гёте меня взял за руку, с улыбкой на меня посмотрел и спросил меня, как мне нравятся Марианки. Последний год я провела в Страсбурге в французском пансионе, мне было только семнадцать лет, о Гёте я не знала вообще ничего, какой это известный человек и знаменитый поэт, поэтому я нисколько не стеснялась этого ласкового господина, не имела никакого стеснения, которое обычно при знакомствах с новыми людьми я испытывала».
В общем, старый Гете попал в сети, которых ему не расставляли.
Он бы очарован молодой девушкой, стал звать ее на прогулки.
Приносил цветы, шоколад.
Рожественский подарок
Здесь, ангел мой, различные услады: Конфеты, марципаны и печенья, Которыми детишки, без сомненья, На рождество полакомиться рады. Еще б я мог медовые баллады Тебе испечь для праздничного чтенья, Но не к лицу мне эти ухищренья, Прочь лести ослепительной каскады! Тот сладкий трепет, что сквозь расстоянья Друг другу мы передавать умели, Одной тебе дарю я, дорогая, Чтоб ты зажгла в душе воспоминанья, Как звезды, памятные с колыбели, Мой самый малый дар не отвергая.
(Иоганн Гете)
Конфеты – это, конечно, здорово, но ни мать, ни дочь не видели в нем никого, кроме как классика (мать-то знала, с кем они имеют дело), а еще – очень пожилого мужчину, который годился семнадцатилетней девушке даже не в дедушки – в прадедушки.
Иными словами, сердце было украдено, но похитительнице оно было не нужно.
Когда стало понятно, что это не просто увлечение, мать Ульрике сказала, что не будет ни одну из своих дочерей уговаривать или заставлять выходить замуж.
«Ты должна решить сама, можешь ли стать женой Гёте».
Юная девушка ответила: «... если бы он был совсем одиноким, то тогда могла выйти за него замуж. Но у него есть сын, который женат и который живёт у него в доме, у него есть семья, а я не хочу занимать место девятнадцатилетней мачехи. Ему этого не надо, ему надо другое, а для меня уйти от матери, сестёр, дедушки с бабушкой было бы очень тяжело, я ещё вообще не хочу выходить замуж».
В том сердце, что, отдавшись ей всецело, Нашло в ней все, что для него священно, Лишь в ней до дна раскрыть себя сумело, Лишь для нее вовеки неизменно,
И, каждым ей принадлежа биеньем, Прекрасный плен сочло освобожденьем. Уже, холодным скована покоем, Скудела кровь – без чувства, без влеченья,
Но вдруг могучим налетели роем Мечты, надежды, замыслы, решенья. И я узнал в желаньях обновленных, Как жар любви животворит влюбленных.
А все – она! Под бременем печали Изнемогал я, гас душой и телом. Пред взором смутным призраки вставали, Как в бездне ночи, в сердце опустелом.
Одно окно забрезжило зарею, И вот она – как солнце предо мною.
(Иоганн Гете, «Мариенбадская элегия»)
Один из читателей «Мариенбадская элегия» сказал: «...Ни одна буква "Элегии" не напоминает о старости».
Что не отменяет того, что отказ автор этой элегии все-таки получил.
А сама Ульрика умерла в возрасте девяноста пяти лет как старая дева, в благотворительном заведении «Святого гроба». Став задолго до этого почётной канонисой евангелического монастыря.
...Но что-то мы забыли не про кражу сердца, так увлекшись романтическими историями, а про реальные кражи, с которых всё и начиналось.
Тут недавно увидел в Сети повествование о старейшей воровке ювелирных украшений – Дорис Пейн. К слову сказать, многие драгоценности тоже делаются в виде сердца.
Еще в 1952 году одна элегантная мулатка вошла в ювелирный магазин, представившись невестой самого известного адвоката Пенсильвании. И пока разговаривала с продавцом, сумела спрятать под юбкой обручальное кольцо за 20000 тысяч долларов.
Потом продала его в ломбарде за 7000.
Когда это было, когда это было, Во сне? Наяву? Во сне, наяву, по волне моей памяти Я поплыву.
Золотая, как солнце, кожа, тоненькие каблучки, Узел волос из шёлка, складки платья легки, Мулатка, просто прохожая, как мы теперь далеки.
Подумал я вслед: «Травиночка, Ветер над бездной ревёт. Сахарная тростиночка, Кто тебя в бездну столкнёт?
Чей серп на тебя нацелится, Срежет росток? На какой плантации мельница Сотрёт тебя в порошок?»
(Николас Гильен)
Николас Гильен (1902–1989) – кубинский поэт, кстати, лауреат Международной Сталинской премии в 1954-м «За укрепление дружбы между народами».
Но ничто не могло стереть в порошок Дорис Пейн – ни время, ни судейские заморочки.
Всего за год девушка смогла таким образом накопить денег на домик в пригороде Питтсбурга, куда перевезла мать, а чуть позже стала жить на широкую ногу.
В 1974 году наша прекрасная преступница переезжает в Париж и несколько месяцев там живет как знатная особа. Снимает просторную квартиру на Елисейских Полях. И очень много тратит денег на скачках. Слишком много: часто проигрывает.
Деньги надо восполнять: и вот она крадет кольцо Cartier с десятикаратным бриллиантом за 1,5 миллионов долларов. (Неужели в магазине не могли это исследить?)
И живет себе спокойно на это несколько лет. Хотя на такие деньги можно жить и до конца жизни. Но жадность фраера сгубила.
Ты – женщина, ты – книга между книг, Ты – свернутый, запечатленный свиток; В его строках и дум и слов избыток, В его листах безумен каждый миг.
Ты – женщина, ты – ведьмовский напиток! Он жжет огнем, едва в уста проник; Но пьющий пламя подавляет крик И славословит бешено средь пыток.
Ты – женщина, и этим ты права. От века убрана короной звездной, Ты – в наших безднах образ божества!
Мы для тебя влечем ярем железный, Тебе мы служим, тверди гор дробя, И молимся – от века – на тебя!
(Валерий Брюсов)
Когда ей уже стукнуло пятьдесят (или вот-вот должно было стукнуть), она в Цюрихе совершает кражи в общей сложности на миллион долларов. (Как? Как? Этот вопрос продолжает висеть в воздухе, переливаясь бриллиантовым воробьянинским дымом.)
Но тут ее поймали. Полиция сажает ее в поезд до Женевы (надеюсь, с сопровождением?), но шальная женщина выпрыгивает из окна, ломает ногу и несколько часов ползет по кукурузному полю, пока не натыкается на местных, с которыми ей не повезло: они сдают ее полиции, и ее отвозят обратно в Цюрих.
Я душу смутную мою, Мою тоску, мою тревогу По завещанию даю Отныне и навеки Богу И призываю на подмогу Всех ангелов – они придут, Сквозь облака найдут дорогу И душу Богу отнесут. Засим земле, что наша мать, Что нас кормила и терпела, Прошу навеки передать Мое измученное тело, Оно не слишком раздобрело, В нем черви жира не найдут, Но так судьба нам всем велела, И в землю все с земли придут.
(Франсуа Вийон, перевод Ильи Эренбурга)
Когда в 2013 (это же совсем недавно) Пейн выходит из очередной тюрьмы, она узнает, что разорена. Тогда она соглашается на съемки в документальном фильме о себе самой. На вырученный гонорар покупает скромную квартирку.
Но потом ее снова ловят (удивительно, то крала бриллианты из шикарных магазинов, а то попадается в обычном супермаркете), причем ловят при бездарных обстоятельствах: в декабре 2016 года она пытается вынести из магазина продукты на 86 долларов. Какой контраст.
На суде Дорис клянется под присягой, что не будет никогда больше воровать, и только это спасает ее от очередного срока.
Давайте будем ей верить. Хотя...
Я знаю, кто по-щегольски одет, Я знаю, весел кто и кто не в духе, Я знаю тьму кромешную и свет, Я знаю – у монаха крест на брюхе, Я знаю, как трезвонят завирухи, Я знаю, врут они, в трубу трубя, Я знаю, свахи кто, кто повитухи, Я знаю все, но только не себя.
Я знаю летопись далеких лет, Я знаю, сколько крох в сухой краюхе, Я знаю, что у принца на обед, Я знаю – богачи в тепле и в сухе, Я знаю, что они бывают глухи, Я знаю – нет им дела до тебя, Я знаю все затрещины, все плюхи, Я знаю все, но только не себя.
Я знаю, кто работает, кто нет, Я знаю, как румянятся старухи, Я знаю много всяческих примет, Я знаю, как смеются потаскухи, Я знаю – проведут тебя простухи, Я знаю – пропадешь с такой, любя, Я знаю – пропадают с голодухи, Я знаю все, но только не себя.
(Франсуа Вийон, перевод Ильи Эренбурга)
На этом, пожалуй, проверим свои карманы, залезем в сумку, чтоб посмотреть, цел ли кошелек, не будем отвечать на звонки от якобы «сотрудников Сбербанка» с торопливой, чуть народной речью, и подумаем о любви: ведь часики-то тикают. Как тикали они у Гете на цепочке в жилетном кармане. Тикали-тикали и оттикали любовную песнь свою.