Одна моя знакомая написала в комментариях центон. Чужой. Без знаков препинания.
Со мною вот, что происходит Я на твоём пишу черновике Там чудеса, там леший бродит Как сумасшедший с бритвою в руке
Мы все узнали эти стихотворения, туда вшитые.
Это и Евтушенко:
Со мною вот что происходит: ко мне мой старый друг не ходит, а ходят в мелкой суете разнообразные не те.
Это и Ахматова, из ее «Поэмы без героя»:
…а так как мне бумаги не хватило, Я на твоем пишу черновике. И вот чужое слово проступает И, как тогда снежинка на руке, Доверчиво и без упрека тает. И темные ресницы Антиноя Вдруг поднялись – и там зеленый дым, И ветерком повеяло родным… Не море ли? Нет, это только хвоя Могильная, и в накипанье пен Все ближе, ближе… Marche funebre… Шопен…
Ну и еще незабвенный, конечно, школьный Пушкин. И тоже почти уже хрестоматийный Арсений Тарковский.
Свиданий наших каждое мгновенье Мы праздновали, как богоявленье, Одни на целом свете. Ты была Смелей и легче птичьего крыла, По лестнице, как головокруженье, Через ступень сбегала и вела Сквозь влажную сирень в свои владенья С той стороны зеркального стекла.
Когда настала ночь, была мне милость Дарована, алтарные врата Отворены, и в темноте светилась И медленно клонилась нагота, И, просыпаясь: «Будь благословенна!» – Я говорил и знал, что дерзновенно Мое благословенье: ты спала, И тронуть веки синевой вселенной К тебе сирень тянулась со стола, И синевою тронутые веки Спокойны были, и рука тепла.
А в хрустале пульсировали реки, Дымились горы, брезжили моря, И ты держала сферу на ладони Хрустальную, и ты спала на троне, И – боже правый! – ты была моя. Ты пробудилась и преобразила Вседневный человеческий словарь, И речь по горло полнозвучной силой Наполнилась, и слово ты раскрыло Свой новый смысл и означало царь.
На свете все преобразилось, даже Простые вещи – таз, кувшин, – когда Стояла между нами, как на страже, Слоистая и твердая вода.
Нас повело неведомо куда. Пред нами расступались, как миражи, Построенные чудом города, Сама ложилась мята нам под ноги, И птицам с нами было по дороге, И рыбы подымались по реке, И небо развернулось пред глазами…
Когда судьба по следу шла за нами, Как сумасшедший с бритвою в руке.
Если кто-то не помнит, центон – это такая «комбинаторная поэзия». Иными словами, поэзия, которая создается из уже заготовленных блоков.
Там и в основе слова лежат прекрасные латинские значения: cento – это одежда или одеяло из лоскутков.
Пишущий (или играющий, иногда это одно и то же) составляет новый текст из строк уже написанных стихотворений, из их лоскутков, лепестков.
Литературоведы сразу вспомнят, как в IV в. Авсоний (Де́цим Магн) составлял пространные стихи из уже всем известных строк Вергилия.
Он так определял центон: «Стихотворение, крепко сложенное из отрывков, взятых из разных мест и с разным смыслом».
Была такая реклама, вряд ли ее знают молодые, но люди моего поколения еще помнят: «Как повезло яблоку, как не повезло вам». (Там речь шла о каком-то креме, который якобы омолодит нам лицо.) Так вот – как повезло Авсонию, как «не повезло» нам (это шутка, конечно): дело в том, что античная поэзия не имела рифмовки.
А мы уже должны рифму подбирать.
Но тем смешнее получается.
Однажды в студеную зимнюю пору Сижу за решеткой в темнице сырой, Гляжу, поднимается медленно в гору Вскормленный в неволе орел молодой. И, шествуя важно, в спокойствии чинном, Мой грустный товарищ, махая крылом, В больших сапогах, в полушубке овчинном Кровавую пищу клюет под окном.
Мы все узнали наших Пушкина-Некрасова.
Тут главное одно: чем более известны строчки, которые мы начинаем перемешивать, тем интереснее и смешнее.
И схожу я с ума, но к врачам обращаться не стану, Лучше лягу-прилягу – меня на заре не буди И не сыпь, умоляю, ты горькую соль мне на рану: Просто кончилось лето, и юный октябрь впереди.
Но, кстати, центон не всегда собирается вызывать смех.
Я памятник себе воздвиг нерукотворный, К нему не зарастет народная тропа, Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа.
Это, конечно, уже никакой не центон, это, в некоторой степени, палимпсест.
Палимпсест – это рукопись на пергаменте (реже папирусе) поверх смытого или соскобленного текста.
Первоначально так назвали греческий библейский манускрипт пятого века нашей эры, первоначальный текст которого был затёрт предположительно в десятом веке, а поверх него записан греческий перевод тридцати восьми гомилий (это такая форма проповеди с анализом некоторых мест из Священного Писания) святого Ефрема Сирина. Был такой христианский богослов. Известен был большим количеством христианских гимнов.
Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве, даруй ми рабу Твоему. Ей, Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения, и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков, аминь. Боже, очисти мя грешного!
Это самый известный из его текстов.
Любопытно, что опять-таки Пушкин написал свой известный всем нам текст как бы «поверх» этого первоначального гимна.
Отцы пустынники и жены непорочны, Чтоб сердцем возлетать во области заочны, Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв, Сложили множество божественных молитв; Но ни одна из них меня не умиляет, Как та, которую священник повторяет Во дни печальные Великого поста; Всех чаще мне она приходит на уста И падшего крепит неведомою силой: Владыко дней моих! Дух праздности унылой, Любоначалия, змеи сокрытой сей, И празднословия не дай душе моей. Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья Да брат мой от меня не примет осужденья, И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи.
Чем не палимпсест?
Но вернемся к «Памятнику».
Это же тоже своего рода палимпсест и одновременно центон.
В 732 году, в одной из од Гораций в эпилоге трех первых книг, составленных (угадали) из од Меценату, как бы формулирует всю квинтэссенцию этого хвалебного произведения.
Но делает это хитро.
Он говорит о важности своей заслуги и своем (тут даже хочется выделить капслоком или речевым ударением: СВОЕМ) бессмертии.
«Памятник» Горация Кн. III, Ода XXX
Я памятник себе воздвигнул долговечный, Превыше пирамид и крепче меди он. Ни едкие дожди, ни бурный Аквилон Ни цепь несметных лет, ни время быстротечно Не сокрушат его. Не весь умру я, нет: Больша́я часть меня от строгих парк уйдет...
Это перевод Василия Васильевича Капниста (ударение на последний слог: надо же – я всегда говорил неправильно: Ка́пнист).
Эта тридцатая ода длится и длится в этом переводном облаке, но нас сейчас больше интересуют как раз другие переводы
Конечно, самый известный для нас это вариант Пушкина.
Я памятник себе воздвиг нерукотворный, К нему не зарастёт народная тропа, Вознёсся выше он главою непокорной Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире Мой прах переживёт и тлeнья избежит – И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой, И назовёт меня всяк сущий в ней язык, И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий Тунгус, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал.
Веленью бoжию, о муза, будь послушна, Обиды не страшась, не требуя венца; Хвалу и клевету приeмли равнодушно И не оспаривай глупца.
Но перед ним был и Гавриил Державин. В 1795 году.
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный, Металлов тверже он и выше пирамид; Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный, И времени полет его не сокрушит. Так! – весь я не умру; но часть меня большая, От тлена убежав, по смерти станет жить, И слава возрастет моя, не увядая, Доколь славянов род вселенна будет чтить. Слух про́йдет обо мне от Белых вод до Черных, Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал; Всяк будет помнить то в народах неисчетных, Как из безвестности я тем известен стал, Что первый я дерзнул в забавном русском слоге О добродетелях Фелицы возгласить, В сердечной простоте беседовать о боге И истину царям с улыбкой говорить. О Муза! возгордись заслугой справедливой, И пре́зрит кто тебя, сама тех презирай; Непринужденною рукой, неторопливой, Чело твое зарей бессмертия венчай.
А потом Фет, в 1854:
Воздвиг я памятник вечнее меди прочной И зданий царственных превыше пирамид; Его ни едкий дождь, ни Аквилон полночный, Ни ряд бесчисленных годов не истребит.
Нет, весь я не умру, и жизни лучшей долей Избегну похорон, и славный мой венец Все будет зеленеть, доколе в Капитолий С безмолвной девою верховный ходит жрец.
И скажут, что рожден, где Ауфид говорливый Стремительно бежит, где средь безводных стран С престола Давн судил народ трудолюбивый, Что из ничтожества был славой я избран
За то, что первый я на голос эолийский Свел песнь Италии. О, Мельпомена, свей Заслуге гордой в честь сама венец дельфийский И лавром увенчай руно моих кудрей.
Какое тут неудачное «вечнее́». Свечнее. Какие-то, право слово, действительно свечки.
Как будто то ли считает их (Фет был очень хозяйственный), то ли ждет, когда начнет смеркаться, назначил свидание и ждет. Вдруг придет красавица посидеть вечерком. Вот он и потушил на камине свечи, они избыточны, и от самого камина светло, но так еще и романтичнее.
Потом в тексте происходит понятное затемнение. И сразу финал стихотворения:
До зари осторожной рукою Вновь платок твой узлом завяжу, И вдоль стен, озаренных луною, Я тебя до ворот провожу.
Интересные у вас бдения, Афанасий Афанасьевич.
Впрочем, мы отвлеклись.
Самый неожиданный «Памятник» – это, конечно, «Памятник» Бродского. Я и не знал, что у него была такая вариация на тему.
Написал он его в 1962.
Я памятник воздвиг себе иной! К постыдному столетию – спиной. К любви своей потерянной – лицом. И грудь – велосипедным колесом. А ягодицы – к морю полуправд.
Какой ни окружай меня ландшафт, чего бы ни пришлось мне извинять, – я облик свой не стану изменять. Мне высота и поза та мила. Меня туда усталость вознесла.
Ты, Муза, не вини меня за то. Рассудок мой теперь, как решето, а не богами налитый сосуд. Пускай меня низвергнут и снесут, пускай в самоуправстве обвинят, пускай меня разрушат, расчленят, –
в стране большой, на радость детворе из гипсового бюста во дворе сквозь белые незрячие глаза струей воды ударю в небеса.
... Я вот собираю эти стихотворения-палимпсесты, стихотворение, спрятавшие в себя чужие строчки, и вдруг думаю...
А ведь Ахматова тоже написала свой «Памятник».
Первый сразу приходит на ум:
А если когда-нибудь в этой стране Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество, Но только с условьем - не ставить его
Ни около моря, где я родилась: Последняя с морем разорвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня, Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век Как слезы, струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали, И тихо идут по Неве корабли.
(Из поэмы «Реквием»)
Но это очевидное.
Однако есть у нее тоже известное стихотворение, очень короткое, но там как раз тема горациева памятника звучит яснее, именно в качестве отсылки к классическому источнику.
Ржавеет золото и истлевает сталь, Крошится мрамор – к смерти все готово. Всего прочнее на земле печаль И долговечней – царственное Слово.
То есть не стала говорить ни про читателей, ни про пиитов в подлунном мире, а просто сказала: памятник себе построила из печали и слов.