Современная литература
Современная литература
Поэзия Проза

Жалость, водка и жимолость

Дмитрий Воденников

«Варьете?» –  говорит человек во сне.
«Что варьете?» – спрашивает другой человек, уже вставший и сидящий за столом.
Хорошо хоть не чужое имя.

При пробуждении бормочущий человек уже ничего не вспомнит. То ли это Булгаков, со своим вымышленным театром в «Мастере и Маргарите», где происходил сеанс черной магии Воланда с последующим ее разоблачением, то ли «Летучая мышь» Штрауса.

Мне часто снится,
Как будто я птица,
И птица мчится
В тот дивный край...

Не мчись, птица. Там нет оливы, там не любят нежней и верней. Скорей всего там будет происходить сеанс черной магии с разоблачением в прямом смысле этого слова: бедные москвички взамен своих скромных платьев получат новейшие парижские туалеты, потом останутся полуголые – так им и надо. (Но надо ли?) Мне часто снится, как будто я птица.
Так и с нами время поступит. Вытащит нас под огни рампы, разденет, разглядит наши трещинки, складки жира, потом прогонит, уберет свет: проваливай в свое забвение. Но мы выплывем, опубликуют после нашей смерти наши дневники. А мы там тоже раздетые: злые, всклокоченные, не выспавшиеся.

...Я читаю уже четвертую книгу Юрия Трифонова. «Исчезновение», «Дом на набережной», «Обмен», теперь вот – «Старик». Какой же он крутой.

У каждого есть свои учителя. Вот читая Трифонова, я понял, что учитель Татьяны Толстой – Трифонов: какое-то мерцание, особая полёжка фразы. Что-то оттуда.
А у Трифонова были свои. И учителя, и ученики.

Говорят, Юрий Трифонов был ревнив к Нагибину и критичен: потому что тоже не избежал влияния.

Сергей Чупринин написал остроумное: «Портрет Н. можно выстроить на одних только отрицаниях. В партии он не состоял. Идеологическим экзекуциям не подвергался и сам в гонениях на писателей не участвовал. С советской властью не боролся, но и к числу ее пропагандистов никак не принадлежал. Карьеры литературного сановника не сделал, государственных премий не выслужил, но и от андеграунда был далек. Предосудительных публикаций в эмигрантской печати не имел. В самиздате не выходил. Дискуссий сторонился. Статей о литературе, во всяком случае о современной, не писал. Никому, кажется, из литераторов следующих поколений не помог. Да у него, собственно, даже и учеников не было, как не было и своего ближнего круга друзей-единомышленников».

Почему-то Трифонов не любил Нагибина как писателя. Говорил, что «Юра» увлекся сценариями. «Конечно, заработки там другие, понятно. Но Юра совсем разучился работать над фразой. Юра никуда не сдвинулся со своих «чистопрудных» рассказов, он не развивается, как прозаик».

Так ли, не так, – что нам разбираться? Но в семидесятых годах Трифонов находится на вершине славы. Особенно среди интеллигенции. Те же злые языки утверждают, что Нагибина читал народ попроще. «Зато народа этого было побольше».
Впрочем, у Нагибина язык тоже был недобрый.

Вот из его знаменитых теперь дневников:

«Успех Михалкова, Симонова, даже такой мелочи, как Юлиан Семенов, понятен, закономерен и ободряющ для окружающих. Таланта почти не нужно, но нужна решимость на любую пакость, причастность «святому делу сыска», неоглядный подхалимаж и беспощадность в достижении поставленных целей. Этими качествами, включая, разумеется, скудость дарования, наделены почти все лица, желающие преуспеть на ниве искусств. В победах вышепоименованных корифеев они видят залог собственного успеха. А мое поведение, моя жизненная линия им органически противопоказаны. Не хочется признать, что можно приобрести имя, деньги да к тому же моральный комфорт, брезгливо избегая всяких бесовских игр, отвергая причастие дьявола. Это приводит в ярость, а ярость толкает к доносам. Да, друг мой, ты поставил себе непосильную цель: прожить жизнь, оставаясь порядочным человеком. Именно прожить, а не протлеть, последнее куда проще. Порядочным человеком ты, Бог даст, останешься, а вот сможешь ли жить?».

Даже Солженицын не прошел мимо Нагибина, пнул его. В его эссе «Двоение Юрия Нагибина» (я нашел специально, наткнувшись на один тред в интернете, прочел этот текст) всё сочится ядом.

Вот тебе и писательское варьете.

Какая же это скука. Как наш Фейсбук. Только уже без временных рамок: прямо сейчас прибегут в пост и всё скажут. Скучная, скучная жизнь. Мелкие тараканьи бега, белесые голоса.

Но несмотря на все эти потом «она растекается по столу, как теплая водка», там, кроме, злых строк про жизнь и современников, есть еще и про Ахмадулину: и сколько же там, в этих нагибинских дневниках, любви. «Ты и пролаза, и капкан. Ты всосала меня, как моллюск. Ты заставила меня любить в тебе то, что никогда не любят. Как-то после попойки, когда мы жадно вливали в спалённое нутро боржом, пиво, рассол, мечтали о кислых щах, ты сказала с тем серьезно-лукавым выражением маленького татарчонка, которое возникает у тебя нежданно-негаданно: – А мой желудочек чего-то хочет!.. – и со вздохом:
– Сама не знаю чего, но так хочет, так хочет!»

И ему представляется сразу (вот он, взгляд влюбленного мужчины) ее желудок. И он как будто драгоценный – не ливер, а ларец. И нет ничего общего с его, грубым бурдюком для водки, мяса и вина. И он любит эту скрытую жизнь ее. Недоступную для него. За кожей, за мясом, за костями.

«Что губы, глаза, ноги, волосы, шея, плечи! Я полюбил в тебе куда более интимное, нежное, скрытое от других: желудок, почки, печень, гортань, кровеносные сосуды, нервы. О легкие, как шелк, легкие моей любимой, рождающие в ней ее радостное дыхание, чистое после всех папирос, свежее после всех попоек!..»

Это большее, что может дать мужчина женщине. Просто любить ее со всеми ее потрохами.

(А мы ведь даже не догадывались, что слово «потроха» могут быть так конкретно физиологичны.)

Ну а потом конец.

30 октября 1968 года (через два месяца минус восемь дней я появлюсь на свет) он запишет в дневнике: «Завтра иду разводиться с Геллой. Получил стихи, написанные ею о нашем расставании. Стихи хорошие, грустные, очень естественные. Вот так и уместилась жизнь между двумя стихотворениями: «В рубашке белой и стерильной» и «Прощай, прощай, со лба сотру воспоминанье».

Вот они, эти стихи – я помню некоторые эти строфы наизусть:

Прощай! Прощай! Со лба сотру
воспоминанье: нежный, влажный
сад, углубленный в красоту,
словно в занятье службой важной.

Прощай! Всё минет: сад и дом,
двух душ таинственные распри
и медленный любовный вздох
той жимолости у террасы.

В саду у дома и в дому
внедрив многозначенье грусти,
внушала жимолость уму
невнятный помысел о Прусте.

Смотрели, как в огонь костра,
до сна в глазах, до мути дымной,
и созерцание куста
равнялось чтенью книги дивной.

Меж наших двух сердец – туман
клубился! Жимолость и сырость,
и живопись, и сад, и Сван –
к единой муке относились.

То сад, то Сван являлись мне,
цилиндр с подкладкою зеленой
мне виделся, закат в Комбре
и голос бабушки влюбленной.

Прощай! Но сколько книг, дерев
нам вверили свою сохранность,
чтоб нашего прощанья гнев
поверг их в смерть и бездыханность.

Прощай! Мы, стало быть, – из них,
кто губит души книг и леса.
Претерпим гибель нас двоих
без жалости и интереса.

Ну и где теперь эти нежные драгоценные потроха? Желудок, почки, печень, гортань, кровеносные сосуды, нервы? Ушли вместе с чемоданом. Унесли Пруста, сорвали машинально на прощание веточку жимолости. (Вы замечали, как жимолость похожа на жалость?) Кончились сны.

Кстати, о снах.

Снился тут недавно в четыре утра сон. Иду с приятелем по какому-то европейскому городу. А у меня в голове крутится слово «conclusion».
Я говорю: «Что это?»

Он отвечает: «Смотря в каком значении. Это может быть и кубок в церкви. И деталь светской одежды. И философская категория».

Тем временем мы подходим уже к входной двери в многоквартирный дом, где временно живём. Он роется по карманам, в сумке, ищет ключ, ключа нет, он нервничает, психует, потом бьет себя по лбу: – Ключ же в куртке был, а я её сейчас в такси оставил!

«Зачем мне этот геморрой сейчас? - думаю я. - Я же умею просыпаться».

И проснулся.
Выскользнул, так сказать, из сна.
Посмотрел в темноте в интернет-словаре: а «conclusion» – это «вывод».
Вывода, впрочем, не будет: одна жимолость.