Современная литература
Современная литература
Поэзия

Кому сколько выделили рая

Дмитрий Воденников

Григорий Померанц, получивший два ордена и три медали во время Великой Отечественной войны, а потом отсидевший пять лет в сталинских лагерях, писал, вспоминая вражеское окружение: «...старость – то же окружение. Та же засада. И я мысленно сбрасываю с плеча карабин, я пытаюсь вырваться – или вырвать из тела душу.
Старость – это танец смерти. Это игра, в которой нет выигрыша. Но в ней есть радость. И эта радость сильнее смерти. Судьба вывела меня невредимым из-под бомб и из застенков. Мне удалось уйти от пошлости и суеты, пройти, не запутавшись, через 60-е и 70-е годы и после всех экспериментов вовне добраться, сохранив ясность ума, к своей внутренней задаче. Мои поражения стали шагами извне вовнутрь. Но есть предел удачам и неудачам, и я подошел к нему. Судьба стучится изнутри, каждым биением сердца. Как превратить в победу последнее поражение? Стучит сердце, гудит голова, – как будто снова воют шестиствольные минометы, но не вовне, и нельзя прыгнуть в воронку. И неизвестно, где будет прорван фронт (лопнет обызвестковавшийся сосуд) и в прорыв хлынет смерть».

Вокруг засада. Везде – окружение. Старость похожа на фронт. Любовь похожа на бой. Жизнь похожа на бой. Проигрыш неминуем. Вот уже судьба опять начала минометную бомбардировку, а в воронку прыгнуть нельзя.

Игорь Холин, поэт Лианозовской группы (он родился сто один год назад, кстати, в январе, умер в 1999), всегда писал о поражении. Все его герои – неудачники. Полулегальны, полунесчастны, полупьяны. Маленькие люди.

Игорь Холин, как и Григорий Померанц, тоже прошел всю войну и тоже отсидел. На войне был дважды ранен (причем один раз чудом выжил, очень уж страшная пуля: вошла через уголок губ и вышла под лопаткой). А сидел – за то, что ударил пьяного хулиганствующего сослуживца. Зато и сидел всего два года.

Как сказал про него поэт Лев Рубинштейн, стихи Холина «кажутся написанными не на бумаге, а, допустим, на заборе». «Или на плакате типа «Не проходите мимо». Или на обшарпанной стене барачного коридора».

Собственно, сам, кажется, Холин определял эти тексты как барачную лирику. (Тут, понятно, игра: барокко, барочное искусство, всё сложно, переливается, переплетается, всё утяжелено. Так вот в «барачной лирике» всё просто, ничего не переливается, пишется гвоздем на заборе.)

***

Работал бухгалтером
По учету электросвета.
Под мышкой портфель,
В кармане газета.
Недавно сошел с ума.
Соседи говорят:
«От большого ума!»

Или вот еще стихотворение Холина:

* * *

Повесился. Всё было просто.
На службе потерял он место.
В квартире кавардак:
Валяется пиджак,
Расколотый фарфор...
Вдруг
Сирены звук.
На стенке блики фар.
Вошёл милиционер ворча,
За ним халат врача.
А за окном
Асфальт умыт дождём,
И водосточная труба
Гудит
Как медная труба...
Сосед сказал:
Судьба!

Вся жизнь как на ладони. Тоска, тоска, серое небо, сами люди, как небо, «можно у тебя занять до получки» (это вопрос), сколько осталось до открытия винного магазина (это не вопрос, все и так знают), среднерусский дзен.

* * *

На днях у Сокола
Дочь
Мать укокала
Причина скандала
Дележ вещей
Теперь это стало
В порядке вещей

Такая жизнь – это тоже вечное вражеское окружение, все обступили тебя, не вырваться. Серые лица, серое небо. Но это только кажется, что всё дело в территориальной тоске. В Лианозово несладко, но и в квартирах московских небожителей тоже всё не слава богу.

Пастернак в одном письме написал: «Пишу тебе с большой любовью, удвоенной и усиленной большой горечью по поводу перегородки».

Перегородкой Пастернак хотел сделать из одной комнаты две, но там сложности, но там разрешение нужно на перепланировку, но там штукатурка сохнет долго, а уже осень, в общем, шиш тебе, Борис Леонидович, а не перегородка.

И из всего этого выходит прекрасное: «пишу тебе с большой любовью, удвоенной и усиленной большой горечью по поводу перегородки». С большой и удвоенной любовью.

Но девушки-поэтки от мужчин-поэтов в проживании повседневной тоски тоже не отстают.

* * *

Топ-топ, шоп-шоп,
Старый девичий озноб.
Дайте мне немного денег,
Чтобы стало хорошо б!
За хрустящие пакетики,
За цветные этикетики,
За акриловые гладкие алым лаком ноготки –
И за гладкий бок,
И за гладкий лоб,
За воронку тупой тоски. (...)

Удивительно. Отдавала себе отчет Мария Степанова (замечательная поэтесса моего поколения, теперь еще и автор романа «Память памяти», уже переведенного на несколько европейских языков), что тогда, в 2008, опубликовала в «Знамени» стихи, чем-то схожие со стихами Холина, с какой-то его оптикой? Я думаю, нет.

* * *

Кому дачу дали,
А кому медали,
А мои кому-то дачу продали – и дале.
С молотка пошла моя обломовка,
В шесть окон дощатая дешёвка,
Где и яблоня была антоновка,
И другая яблоня грушовка.
Юности в невинной и косматой
Я гуляла здешнею царицей –
В облаках младенческого мата,
Вне дозора внутренних полиций.
Так ли пьяный рынка на задворках
Всё кудахчет, чая мордобоя,
А судья как барыня в оборках –
И бельё под платьем голубое.
Кому дали дачу,
А кому на сдачу
Столько выделили рая,
Что сижу и плачу.

Наша Алла Борисовна (вот кому надо все премии мира дать) спела однажды песню про тоску, волчью тоску бессонницы. Я недавно ехал куда-то в скором поезде, то ли в Калугу, то ли еще куда-то, и вдруг у женщины за несколько кресел вперед зазвонил телефон – и вот вместо звонка там эта песня (я ее с первых же тактов узнаю).

Тоска за мною гонится -
За прошлое плачу.

Это же надо было такой рингтон поставить. Не про любовь, похожую на сон. Не про «ты, теперь я знаю, ты на свете есть», не про три счастливых дня, в крайнем случае. Нет, про тоску.

Вот она, наша русская ментальность, вот он, наш вечный Холин, вот она, наша ямка, воронка. Скатились в нее все-таки, забились туда, лежим.

Это вам не американец Карл Сэндберг, кстати, тоже родившийся в январе. У него всё как-то пооптимистичней.

ТРИ СЛОВА

В детстве я слышал три красных слова;
Тысячи французов умирали на улицах
За Свободу, Равенство, Братство, – и я спросил,
Почему за слова умирают люди.
Я подрос, и почтенные люди с усами
Говорили, что три заветных слова –
Это Мать, Семья и Небо, а другие, постарше,
С орденами на груди, говорили: Бог, Долг и Бессмертье, –
Говорили нараспев и с глубоким вздохом.
Годы отстукивали свое тик-так на больших часах
Судеб человеческих, и вдруг метеорами
Сверкнули из огромной России три
Суровых слова, и рабочие с оружием пошли умирать
За Хлеб, Мир и Землю.
А раз я видел моряка американского флота,
Портовая девчонка сидела у него на коленях,
И он твердил: «Нужно уметь сказать три слова,
Только и всего: дайте мне ветчину, и яичницу, –
Что еще? – и немножко любви,
Моя крошка!»

(Перевод Михаила Зенкевича)

Эх, Карл. Если бы ты от нас услышал три слова, то, во-первых, это было бы одно слово, во-вторых, не услышал бы, а прочел бы, в-третьих, оно было бы написано на заборе.

Но ок, мы будем учиться у тебя твоей американской радостности, Карл. Мы тоже хотим ветчины, яичницы и любви немножко.

Я, например, уже лет пять назад стал учиться быть радостным.

Дело в том, Карл, что у меня на балконе, ещё со времён моей бабушки, была натянута старая бельевая верёвка. Для сушки. Этой верёвке, по самым скромным подсчетам, было не меньше семнадцати лет. Она пережила бабушку, перетерпела многих людей, которые приходили ко мне, выходили на балкон, нагибались под ней, держались рукой за неё, случайно задевали головой. Её мочили дожди, леденил снег, сушили ветра.

Но однажды 11 января 2016 года, в год, когда ей исполнилось 18, я встал с кровати, вышел в мороз и солнце с ножницами к ней на балкон и убил её. Как будто перерезал символическую пуповину.

Со всей этой среднерусской тоской, со всем нашим кармическим Холиным и холодом, со всеми надоевшими проклятыми русскими вопросами.

Поэтому нет больше окружения, и возраст не похож на фронт, а любовь на бой. Проигрыша не будет.

Так что дуб – не дерево, дуб – цветок. Роза – это животное. Олень – птица. Воробей – наше отечество. А Россия, Карл, – неизбежна.