Современная литература
Современная литература
Поэзия

Какая биография нужна поэту?

Игорь Караулов

Говоря о поэтической биографии и ее роли в восприятии поэта читателем, трудно обойти стихотворение Давида Самойлова «Дом-музей», тем более что я люблю его с детства. Его часто воспринимают как шутку серьёзного автора, однако его тема – не шуточная, да и продуман этот текст более глубоко, чем это требуется для обычного юмористического стихотворения.

ДОМ-МУЗЕЙ

Заходите, пожалуйста. Это
Стол поэта. Кушетка поэта.
Книжный шкаф. Умывальник. Кровать.
Это штора – окно прикрывать.
Вот любимое кресло. Покойный
Был ценителем жизни спокойной.

Это вот безымянный портрет.
Здесь поэту четырнадцать лет.
Почему-то он сделан брюнетом.
(Все учёные спорят об этом.)
Вот позднейший портрет – удалой.
Он писал тогда оду «Долой»
И был сослан за это в Калугу.
Вот сюртук его с рваной полой –
След дуэли. Пейзаж «Под скалой».
Вот начало «Послания к другу».
Вот письмо: «Припадаю к стопам...»
Вот ответ: «Разрешаю вернуться...»
Вот поэта любимое блюдце,
А вот это любимый стакан.

Завитушки и пробы пера.
Варианты поэмы «Ура!»
И гравюра: «Врученье медали».
Повидали? Отправимся дале.

Годы странствий. Венеция. Рим.
Дневники. Замечанья. Тетрадки.
Вот блестящий ответ на нападки
И статья «Почему мы дурим».
Вы устали? Уж скоро конец.
Вот поэта лавровый венец –
Им он был удостоен в Тулузе.
Этот выцветший дагерротип –
Лысый, старенький, в бархатной блузе
Был последним. Потом он погиб.

Здесь он умер. На том канапе,
Перед тем прошептал изреченье
Непонятное: «Хочется пе...»
То ли песен. А то ли печенья?
Кто узнает, чего он хотел,
Этот старый поэт перед гробом!

«Смерть поэта – последний раздел.
Не толпитесь перед гардеробом…»

(Давид Самойлов)

Здесь автор, используя модель музейной экскурсии, проводит чёткий анализ обобщённой поэтической биографии, выделяя те структурные элементы, на которые мы чаще всего обращаем внимание. Из чего складывается образцовая жизнь поэта? Вот, пожалуйста: любовные истории, репрессии властей, дуэли, путешествия, почести. Наконец, смерть – последний раздел, который в восприятии публики иногда оказывается хронологически первым.

Можно предположить, что в 1961 году, когда было написано стихотворение, автор, успевший освоиться в роли признанного поэта, наверняка уже задумывался о собственной биографии: правильно ли она складывается, как она будет воспринята потомками, поможет ли она ему остаться в вечности?

Но вряд ли дело было в одном лишь личном интересе. Практика домов-музеев и мемориальных квартир распространилась именно в советское время, так что Самойлов писал не о чём-то замшелом и изжившем себя, а, напротив, о современном и набиравшем силу явлении. И в то же время сама по себе музеефикация литературных биографий с превращением живой легенды в набор единиц хранения должна была подвести итог той эпохе, когда индивидуальный жизненный путь, отдельный от жизни страны и литературного цеха в целом, что-то по-настоящему значил.

Самойлов описывает биографию вымышленную и синтетическую. Принято видеть в герое стихотворения аллюзию на Пушкина; в самом деле, тут упоминаются и дуэль, и ссылка, и кушетка вроде той, которую можно видеть на Мойке, 12. Однако от пули герой не умирает, а произведение под названием «Долой» написал вовсе не Пушкин, а Маяковский. Да и «Годы странствий. Венеция. Рим» – это намёк то ли на Гоголя, то ли, что мне кажется более правдоподобным, на известную писательскую поездку в Италию в 1956 году (Самойлова там не было, а вот Слуцкий, Мартынов, Заболоцкий – были). А лавровый венок в Тулузе – не намёк ли на чествование Анны Ахматовой в Оксфорде и Таормине? А «хочется пе…» – это же «Человечеству хочется песен» того же Леонида Мартынова, разве нет?

Так или иначе, картина здесь разворачивается стереоскопическая, и типичная биография поэта-романтика девятнадцатого века проецируется у Самойлова на биографию поэта ранне- и среднесоветского, который ещё может прожить яркую жизнь, но уже сильно ограничен в выборе жизнестроительных средств, поскольку «Долой» можно писать только против зарубежного супостата, а на странствия нужно мучительно выбивать отдельное разрешение. В биографии Самойлова и его поколения была война – но что дальше? Чинные дома творчества? Рутинное пьянство в ресторане ЦДЛ? Мещанские интрижки? Культурный обмен под присмотром человека из органов? Положим, жизнестроительство процветало в андеграунде, «безвременье вливало водку в нас» – но это была другая крайность, да и довольно однообразная. «О чём могли бы рассказать в моём доме-музее?» – неявно спрашивает Самойлов и, похоже, не находит утешительного ответа.

Судьба Пушкина, тем не менее, остаётся образцом поэтической биографии, от которого нам так просто не отделаться. Сказать, что пушкинская биография для современного поэта неактуальна, значило бы признать самого Пушкина устаревшим, а на это нам было бы пойти трудно. «Точка сборки» этой судьбы – её финал, и это вечный соблазн русского поэта. Когда прозвучал выстрел Дантеса на Черной речке, был убит не Пушкин. Пушкин, напротив, стал бессмертным, а убит был Бенедиктов. В момент выстрела Бенедиктов должен был вскрикнуть и упасть, но он был не настолько чуток для этого.

Бенедиктов – поэт, который запомнился нам не столько стихами, сколько фактом своей неожиданной, хотя и короткой славы. Как же так, ведь слава эта досталась поэту совсем без биографии! Бенедиктов служил в министерстве финансов при графе Канкрине – том самом, который обещал не брать на работу поэтов. Бенедиктова Канкрин взял, следовательно, поэтом не считал. Парадокс Бенедиктова: в своих стихах проникая порой в ХХ век – некоторые его поздние тексты упираются прямо в поэтику Александра Кушнера, – он прожил жизнь в стиле восемнадцатого столетия, когда поэту было естественно быть чиновником, сановником, придворным.

Но позвольте, ведь это Пушкин был придворным и на работу ходил через Мойку в Зимний дворец! Однако к его камер-юнкерству мы относимся с иронией, как к чему-то лишнему в его биографии. Впрочем, неизвестно, как к этому относился Николай Павлович, его работодатель. Пушкин был у него в зоне особого внимания. А вдруг это объясняется не неравнодушием императора к Наталье Николаевне, а тем, что он видел в Пушкине перспективного работника – сперва в исторической области, а потом, возможно, и в более серьёзном деле? Но Пушкин не согласился с царём и самовольно поставил точку в биографии, которая со временем, возможно, начала бы всё больше напоминать бенедиктовскую. Так он выиграл свою партию у вечности.

Читатель стихов – существо бессердечное и безжалостное. Казалось бы, раз он ценит стихи, то он должен беречь поэтов, желать им добра. На самом деле он ждёт от них трагедии – и не только в тексте, но и в жизни. Его внимание стоит дорого. Недавно я встретил в Facebook реплику прозаика Дмитрия Филиппова – одну среди множества похожих: «Красиво говорить стихами умеют многие. Но только поэт всей жизнью отвечает за свои слова. Как Пушкин, Лермонтов, Берггольц, Цветаева, Бродский, Рыжий». В этом ряду только Бродский дёшево отделался: ссылкой и изгнанием, которые были щедро компенсированы. Судьба остальных – пуля, петля, блокада. Читатель взыскует подлинности. Читателю достаточно того, что мещанин – он сам. Мещанского счастья поэту он не прощает, ибо назначение поэта в том и состоит, чтобы страдать вместо читателя, в качестве заместительной жертвы. Читатель твёрдо уяснил, что поэт должен жить «на разрыв аорты». Он знает: «кто кончил жизнь трагически, тот истинный поэт». Что из того, что в Германии был Гёте; тут вам не там.

Возможно, он ценит полёт фантазии и готов облиться слезами над вымыслом, но вместе с тем, как ни парадоксально, ему важно знать, что всё написанное поэтом было «по чесноку». И здесь не только биография влияет на восприятие стихов, но и стихи влияют на восприятие биографии. Например, Блок, возможно, пил побольше Есенина, но пьянство Есенина, воспевшего «Москву кабацкую» – важный и сущностный элемент биографии, а пьянство Блока – элемент случайный и второстепенный, ведь Блок числится поэтом рафинированным и возвышенным.

Николаю Гумилёву, как и многим, «последний раздел» был придуман и оформлен советской властью. Однако начинал он делать свою биографию самостоятельно и радикально, пойдя дальше салонного жизнестроительства. Мыслимое ли дело – отправиться в Африку в эпоху, когда туризм еще не был массовым коммерческим продуктом. Сегодня, наверное, каждый читатель хрестоматийного стихотворения про жирафа уже знает или тут же узнаёт, что его автор в самом деле был на озере Чад, да ещё и охотился на львов. Это придает стихотворению особую достоверность. Однако же Гумилёв не был «в желтом Китае» и тем более «на далекой звезде Венере». Страдают ли эти его стихи отсутствием достоверности? С другой стороны, разве цикл стихов Василия Комаровского, нарочито названный «Итальянские впечатления», не может быть интересен именно тем, что автор никогда в Италии не был? Хотя после Толкина вообще сложно говорить о какой-то взаимосвязи между фактической достоверностью и художественной подлинностью.

Впрочем, в современных условиях гумилёвский способ делания биографии уже неэффективен. Поэт Вадим Месяц объездил весь мир. Поэт Дмитрий Тонконогов возит туристов по Сахаре. Поэт Сергей Соловьёв исколесил всю нетуристическую индийскую глубинку, ночью встречал тигров в джунглях. Поэты замечательные, но эта часть биографии не привлекает к ним широкого читателя и тем более не даёт никакой форы в поэтическом сообществе.

И так по всему самойловскому списку. Сексуальная революция начисто деромантизировала личную жизнь поэтов; последние великие романы – «Бродский-Басманова» и «Высоцкий-Влади». Что касается поэтов более поздних, пусть даже живых классиков, то многие в тусовке знают, «у кого с кем было», но этого не вставишь в биографию. То ли новой Лили Брик не наблюдается, то ли публике это в принципе неинтересно.

Слава Богу, нет у нас ни войны, ни блокады. Вместо тюрьмы и ссылки – для желающих – недолгое сидение в автозаке и считанные сутки административного ареста. Это позволяет попасть в сводки новостей (как это случилось с Дмитрием Строцевым, пострадавшим в Минске от произвола режима Лукашенко). Но биографию на этом тоже не сделать.

По сути, поэту, желающему усилить эффект от своих стихов ярким биографическим штрихом, остаётся самый безжалостный способ – самоубийство. В глазах читателя самоубийца – это тот, кто уж точно оплатил право говорить и право быть услышанным. Но и это ещё не всё. Самоубийц очень ценят и в самом поэтическом сообществе – по сути, как организационно-строительный материал. Вокруг самоубийц, как и вокруг других рано умерших поэтов, зачастую кристаллизуются поэтические кружки и группы, возникают культы по принципу «уходят лучшие», тем более что живому поэту всегда проще смириться с тем, что покойник был лучше него, чем признать превосходство такого же живого коллеги.

Наибольший эффект за последние двадцать лет в этом смысле произвёл Борис Рыжий. Его пример тем опаснее, что с точки зрения вечности он в самом деле оказался прав. Не наложи он на себя руки в двадцать шесть лет, быть бы ему одним из множества участников разнообразных фестивалей, кочующих из города в город, одним из периодических лауреатов более или менее денежных (или вовсе безденежных) премий. Было бы уважение цеха, но не было бы культа, не было бы легенды. И, вероятно, внимания и любви читателя за пределами цеха тоже не было бы.

Здесь самое время прислушаться к тем, кто утверждает, что романтическую парадигму поэта, которую мы унаследовали от «золотого века», то есть фактически от Пушкина, Лермонтова и, между прочим, не в последнюю очередь от Надсона, нужно в целом и без остатка выбросить на помойку – вместе со всеми её трагедиями, страстями и титанической фигурой Поэта с большой буквы. И знаете, гуманные соображения заставляют с этим согласиться. В самом деле, русские поэты заслужили право на долгую и благополучную жизнь, посвящённую любимому делу, а для удовлетворения страсти толпы к человечинке существует светская хроника эстрадных и спортивных звёзд.

Другое дело, что отказ от этой парадигмы равносилен отказу от пушкинской традиции как таковой. Поэзия без личностной окраски – это уже другой род деятельности с другими критериями оценки. Это поэзия, отказывающаяся от претензии на непосредственное взаимодействие с читателем, поскольку такое взаимодействие будет неизбежно опосредовано экспертным и организационным, едва ли не бюрократическим, механизмом. И если поэт как автономная личность уходит в прошлое, то что придёт (или уже пришло) ему на смену? Поэт-филолог? Поэт-активист? Поэт – имитатор нейросети?