Современная литература
Современная литература
Поэзия Проза

То ли шесть, то ли семь

Иногда можно прочертить путь поэта через несколько стихотворений, если взять ранние, перемахнуть, как на льдине, на один среднего периода, а потом остановиться на одном из последних.

Марину Цветаеву в четвертом классе исключают из гимназии, как сказано было в сопроводительном письме, «за дерзость и свободу мыслей». Смешно. Наше сознание пропускает слово «гимназия», и нам представляется маленький ребенок с вероятным бантиком на макушке, которого выпроваживают из четвертого класса средней общеобразовательной школы.

Но нет: Цветаевой уже было четырнадцать. Однако из гимназии имени В. П. фон Дервиз она была на самом деле исключена, и да – за свободомыслие и дерзость. В другой гимназии тоже не удержалась. С третьей было благополучней: видно, Цветаевой уже надоело там бунтовать. Теперь бунтовать она будет в стихах.

Идешь, на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала – тоже!
Прохожий, остановись!

Прочти – слепоты куриной
И маков набрав букет,
Что звали меня Мариной,
И сколько мне было лет.

Не думай, что здесь – могила,
Что я появлюсь, грозя…
Я слишком сама любила
Cмеяться, когда нельзя!

И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!

Сорви себе стебель дикий
И ягоду ему вслед, –
Кладбищенской земляники
Крупнее и слаще нет.

Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь,
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь.

Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой пыли…
– И пусть тебя не смущает
Мой голос из-под земли.

Это стихотворение 1913 года. Но мы вернемся к более ранним годам Цветаевой, когда она еще была гимназисткой.

«Однажды Цветаева, появившись утром в классе, вызвала всеобщее удивление: волосы у нее за один день стали необычного соломенного цвета, и к ним была прикреплена голубая бархатная лента. По-видимому, в ее воображении все это должно было выглядеть иначе. Быть может, тут сыграло какую-то роль название сборника стихов Андрея Белого "Золото в лазури". Ее волосы привлекли внимание, ей задавали вопросы. Вероятно, Цветаевой это надоело, а возможно, причуда разонравилась ей самой, но только вскоре она остриглась наголо и некоторое время носила черный чепец».

Какой контраст, и не только соломы с голубой лентой. Но и золота волос с чепцом, как у старухи. Это потом аукнется.

«...И пусть тебя не смущает мой голос из-под земли». Я хочу, чтоб мы запомнили это стихотворение, его вывод.

...Марина Ивановна в юности считала, что мужские имена с окончанием на «й» отнимают у мужчин мужественность. Но выберет в мужья мужчину по имени Сергей, а сына назовет Георгий. «...ей», «...ий». Какое странное несовпадение убеждения и выбора.

А потом выросший мальчик на «й» (Мур, но это домашнее имя, на самом деле он Георгий) скажет ей, еще 48‑летней, когда они вернутся на родину: «Марина, вы похожи на страшную деревенскую старуху».

Впрочем, кажется, он не врал.

Было чье-то острое воспоминание последних свидетелей цветаевской жизни (Марина и Мур как раз перебираются на теплоходе в Чистополь, а там уже и до Елабуги недалеко): как на палубе везущей семьи писателей в эвакуации суетится старуха с застывшим в глазах страхом: пытается продать яркие мотки шерсти. Все прочие вещи распроданы еще в Москве. Все, что осталось у нее, – это яркие шарики шерсти, купленные в Париже. Я когда-то писал об этом: «Какое-то неосторожное движение (то ли женщина оступилась, то ли теплоход покачнулся) – и вот клубки рассыпаются по палубе. Старуха подбирает их, подбирает, потом покупает лепешку с сыром и отдает ее высокому красивому юноше».

Ни к городу и ни к селу –
Езжай, мой сын, в свою страну, –
В край – всем краям наоборот! –
Куда назад идти — вперед
Идти, – особенно – тебе,
Руси не видывавшее

Дитя мое… Мое? Ее –
Дитя! То самое былье,
Которым порастает быль.
Землицу, стершуюся в пыль,
Ужель ребенку в колыбель
Нести в трясущихся горстях:
«Русь – этот прах, чти – этот прах!»

От неиспытанных утрат –
Иди – куда глаза глядят!
Всех стран – глаза, со всей земли –
Глаза, и синие твои
Глаза, в которые гляжусь:
В глаза, глядящие на Русь.

Да не поклонимся словам!
Русь – прадедам,
Россия – нам,
Вам – просветители пещер –
Призывное: СССР, –
Не менее во тьме небес
Призывное, чем: SOS.

Нас родина не позовет!
Езжай, мой сын, домой – вперед –
В свой край, в свой век, в свой час, – от нас –
В Россию – вас, в Россию – масс,
В наш-час – страну! в сей-час – страну!
В на-Марс – страну! в без-нас – страну!

«Шоколадом лечить печаль – покупать лепешку с сыром, смеяться в лицо прохожим – продавать пассажирам яркую парижскую шерсть. И главные мужчины твоей жизни, чьи имена заканчиваются на "й"». Я так однажды тоже уже писал и лучше мне вряд ли сформулировать всю горечь – моей жалости, которая ей ничем не поможет, ее, цветаевской, безвыходности.

Но вот еще в 1919 году написано – и это второе стихотворение, через которое я обещал протянуть нить цветаевской судьбы (стихотворение к сыну не в счет):

К тебе, имеющему быть рожденным
Столетие спустя, как отдышу, –
Из самых недр, – как на смерть осужденный,
Своей рукой – пишу:

– Друг! Не ищи меня! Другая мода!
Меня не помнят даже старики.
– Ртом не достать! – Через летейски воды
Протягиваю две руки.

Как два костра, глаза твои я вижу,
Пылающие мне в могилу – в ад, –
Ту видящие, что рукой не движет,
Умершую сто лет назад.

Со мной в руке – почти что горстка пыли –
Мои стихи! – я вижу: на ветру
Ты ищешь дом, где родилась я – или
В котором я умру.

На встречных женщин – тех, живых, счастливых, –
Горжусь, как смотришь, и ловлю слова:
– Сборище самозванок! Все мертвы вы!
Она одна жива!

Я ей служил служеньем добровольца!
Все тайны знал, весь склад ее перстней!
Грабительницы мертвых! Эти кольца
Украдены у ней!

О, сто моих колец! Мне тянет жилы,
Раскаиваюсь в первый раз,
Что столько я их вкривь и вкось дарила, —
Тебя не дождалась!

И грустно мне еще, что в этот вечер,
Сегодняшний – так долго шла я вслед
Садящемуся солнцу, – и навстречу
Тебе – через сто лет.

Бьюсь об заклад, что бросишь ты проклятье
Моим друзьям во мглу могил:
– Все восхваляли! Розового платья
Никто не подарил!

Кто бескорыстней был?! – Нет, я корыстна!
Раз не убьешь, – корысти нет скрывать,
Что я у всех выпрашивала письма,
Чтоб ночью целовать.

Сказать? – Скажу! Небытие – условность.
Ты мне сейчас – страстнейший из гостей,
И ты окажешь перлу всех любовниц
Во имя той – костей.

Это уже, как сказано, стихотворение 1919 года. Где же этот голос из-под земли, который не должен смущать? Нет. Теперь он хочет смущать. Он ропщет, он уговаривает, он просит разрушить собственную жизнь того, к кому обращен. Он не хочет дать покоя и освобождения.

А ведь когда-то тот же самый голос говорил:

Я знаю правду! Все прежние правды — прочь!
Не надо людям с людьми на земле бороться.
Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь.
О чём – поэты, любовники, полководцы?

Уж ветер стелется, уже земля в росе,
Уж скоро звёздная в небе застынет вьюга,
И под землёю скоро уснем мы все,
Кто на земле не давали уснуть друг другу.

Это 1915 год. Так куда делать та знаемая правда? Но и это стихотворение тоже не та льдина, на которую мы перепрыгнем. А перепрыгнем мы сразу в 1941. Когда Цветаева «переписывает» стихотворение Арсения Тарковского.

Стол накрыт на шестерых –
Розы да хрусталь…
А среди гостей моих –
Горе да печаль.
И со мною мой отец,
И со мною брат.
Час проходит. Наконец
У дверей стучат.
Как двенадцать лет назад,
Холодна рука,
И немодные шумят
Синие шелка.
И вино поет из тьмы,
И звенит стекло:
«Как тебя любили мы,
Сколько лет прошло».
Улыбнется мне отец,
Брат нальет вина,
Даст мне руку без колец,
Скажет мне она:
«Каблучки мои в пыли,
Выцвела коса,
И звучат из-под земли
Наши голоса».
(Арсений Тарковский, 1940 г.)

Это Тарковский. А вот Цветаева.

Всё повторяю первый стих
И всё переправляю слово:
– «Я стол накрыл на шестерых»...
Ты одного забыл – седьмого.

Невесело вам вшестером.
На лицах – дождевые струи...
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть – седьмую...

Невесело твоим гостям,
Бездействует графин хрустальный.
Печально – им, печален – сам,
Непозванная – всех печальней.

Невесело и несветло.
Ах! не едите и не пьете.
– Как мог ты позабыть число?
Как мог ты ошибиться в счете?

Как мог, как смел ты не понять,
Что шестеро (два брата, третий –
Ты сам – с женой, отец и мать)
Есть семеро – раз я на свете!

Ты стол накрыл на шестерых,
Но шестерыми мир не вымер.
Чем пугалом среди живых –
Быть призраком хочу – с твоими,

(Своими)...
Робкая как вор,
О – ни души не задевая! –
За непоставленный прибор
Сажусь незваная, седьмая.

Раз! – опрокинула стакан!
И всё, что жаждало пролиться, –
Вся соль из глаз, вся кровь из ран –
Со скатерти – на половицы.

И – гроба нет! Разлуки – нет!
Стол расколдован, дом разбужен.
Как смерть – на свадебный обед,
Я – жизнь, пришедшая на ужин.

...Никто: не брат. не сын, не муж,
Не друг – и всё же укоряю:
– Ты, стол накрывший на шесть – душ,
Меня не посадивший – с краю.

(Марина Цветаева, 6 марта 1941)

Удивительно. Это как прийти в чужой дом, сесть за чужой стол, взять в руки альбом с семейными фотографиями (мертвых людей, их нет уже, это так очевидно из текста) – и вдруг вклеить свое фото. С упреком.

Есть только одно объяснение – Цветаева тоже видит себя уже мертвой. И тогда всё становится на свои места. Но все равно поеживаешься от неловкости: в конце концов никто в чужой альбом ее не приглашал.

...Удивительно, но у Ахматовой тоже был стол, накрытый на шестерых. Ахматова тоже этот стол накрыла и усадила вокруг него гостей. И там тоже творится черти знает что, какая-то трудная и неприятная мистика.

...И месяц, скучая в облачной мгле,
Бросил в горницу тусклый взор.
Там шесть приборов стоят на столе,
И один только пуст прибор.
Это муж мой, и я, и друзья мои,
Мы Новый встречаем год,
Отчего мои пальцы словно в крови
И вино, как отрава, жжет?
Хозяин, поднявши первый стакан,
Был важен и недвижим:
«Я пью за землю родных полян,
В которой мы все лежим»,
А друг, поглядевши в лицо мое
И вспомнив Бог весть о чем,
Воскликнул: «А я за песни ее,
В которых мы все живем».
Но третий, не знавший ничего,
Когда он покинул свет,
Мыслям моим в ответ
Промолвил: «Мы выпить должны за того,
Кого еще с нами нет».

(Анна Ахматова, 1923 г.)

Поэты существа трудные, дикие, с ними всегда всё не как у людей. Но как хорошо, что у нас есть теперь эти три стола, за которыми сидят то ли шесть человек, то ли семь – уже через эти дождевые струи и не разобрать.