Потрясающе. Не могу подобрать другого слова. Именно потрясающе.
Почему-то никогда об этом не читал.
Оказывается, Ницше был еще и композитором.
То, что он писал стихи, как-то не удивляет – все-таки человек письменного слова, как же иначе. В конце концов, «Дионисийские дифирамбы» (сборник из девяти стихотворений, написанных во второй половине 1888 года под псевдонимом Дионис) были опубликованы в 1892-м в качестве приложения к философскому роману «Так говорил Заратустра». И в некоторой степени это комментарий к основному тексту.
Там, в этом цикле, много героев: Дионис (самый важный для Ницше персонаж), Ариадна, сам Заратустра. Кстати, последний уподобляется ели, которая стоит на самом краю обрыва.
А посмеет ли кто
Здесь гостем быть,
Гостем твоим тут быть?
Ницше пишет уже в прозаическом «Заратустре»:
«Но положим, что кто-нибудь совершенно серьезно сказал бы, что поэты слишком много лгут; он был бы прав – мы лжем слишком много. Мы знаем слишком мало и дурно учимся, поэтому и должны мы лгать. И кто же из нас, поэтов, не разбавлял бы своего вина? Многие ядовитые смеси приготовлялись в наших погребах; многое, чего нельзя описать, осуществлялось там».
Читаешь это и понимаешь: ну кто еще так мог повлиять на весь наш Серебряный век, кроме него?
Фридрих Ницше. Стихотворение «Одинокий»:
Вороний гвалт
И стая в город держит путь.
Вот снег упал,
Здесь дом мой, чтобы отдохнуть.
Стоишь, ропак,
Глядишь назад уже давно.
Тебе, дурак,
Сбежать в мир от зимы дано?
О мир – врата
В юдоль безмолвия и льда.
И утерять,
Что ты – себя утратить навсегда.
Стоишь, поблек,
Ты проклят по зиме блуждать,
Как дым бег,
Что в небе снегом хочет стать.
Лети, а крик
В безмолвный клич свой обрати.
Укрой, дурак
Во льду то сердце, что в крови.
(Перевод Алексея Островского)
Где-то прочитал, что у Ницше была глазная болезнь, которая не позволяла ему долго смотреть на белые листы бумаги без рези в глазах. Это не страх белого листа, конечно. Но что-то в этом есть символическое: скорей, скорей заполнить бумагу своим быстрым почерком.
Ницше вообще был болезненный.
Отличный студент, он тем не менее часто мучился головными болями. Сюда же добавить бессонницу. И совсем прозаическое: проблемы с желудком.
К тридцати пяти годам здоровье его так пошатнулось, что он даже вынужден покинуть университет.
Может, вся афористичность его текстов именно от слабости его тела?
Итак, Ницше не может смотреть на белый лист долго. Где-то мы уже читали об этом. Там правда этот белый лист – как бы внутренний, имя ему – поэтическая немота.
Кто же был так силен и умен?
Кто мой голос из горла увел?
Не умеет заплакать о нем
рана черная в горле моем.
Сколь достойны хвалы и любви,
март, простые деянья твои,
но мертвы моих слов соловьи,
и теперь их сады – словари.
– О, воспой! – умоляют уста
снегопада, обрыва, куста.
Я кричу, но, как пар изо рта,
округлилась у губ немота.
Вдохновенье – чрезмерный, сплошной
вдох мгновенья душою немой,
не спасет ее выдох иной,
кроме слова, что сказано мной.
Задыхаюсь, и дохну, и лгу,
что еще не останусь в долгу
пред красою деревьев в снегу,
о которой сказать не могу.
Облегчить переполненный пульс –
как угодно, нечаянно, пусть!
И во все, что воспеть тороплюсь,
воплощусь навсегда, наизусть.
А за то, что была так нема,
и любила всех слов имена,
и устала вдруг, как умерла, –
сами, сами воспойте меня.
(Белла Ахмадулина)
Ницше потом воспоют. Даже еще как.
Но вообще сам он был не очень счастлив в обычной жизни.
Отец его мало того, что рано умер, так и умер еще в психиатрической клинике.
Его потом прославившийся сын после припадка, вызванного избиением лошади на его глазах, кончит свою жизнь в пятьдесят шесть точно так же.
Но пока он жив, пока разум не помутился, чем хуже его физическое здоровье, тем выше взлетает его дух.
«Лишь поскольку гений в акте художественного порождения сливается с тем Первохудожником мира, он и знает кое-что о вечной сущности искусства ...». Это как раз его фраза. Понятно, почему его так любили декаденты.
Его вообще пытались всегда присвоить.
Так, например, после смерти Ницше его сестра Элизабет, которая стала хранителем и редактором его рукописей, настолько хитро отредактировала его неопубликованные работы, что они на какое-то время стали соответствовать ее немецкой ультранационалистической идеологии (вот он, подлог, вот оно, искажение во имя одной из самых отвратительных доктрин 20 века). Хотя Ницше писал не об этом: он был против антисемитизма и национализма.
Ты в человеке видел
равно овцу и бога:
бога терзать в человеке,
как овцу в человеке,
и терзая смеяться –
вот оно, твоё блаженство,
орла и пантеры блаженство,
паяца и поэта блаженство!..
Это не Ницше говорит. Это один из его героев говорит. И неслучайно имя этого героя – Паяц. Но люди любят приписывать слова героев самому автору.
Однако – вернемся к музыке.
Ницше продолжает заниматься ею и в школьные, и студенческие годы.
Он сочинял и фортепьянные пьесы, и вокальную лирику.
Даже над симфонической поэмой «Эрманарих» работал (в 1862), впрочем, она была не завершена.
Но нам, русским читателям, тут будет интересней другое.
Оказывается, Ницше сочинил песню (может, романс?) на стихи и Александра Пушкина. Ну разумеется, в переводе.
Вот это стихотворение Пушкина. «Заклинание».
О, если правда, что в ночи,
Когда покоятся живые,
И с неба лунные лучи
Скользят на камни гробовые,
О, если правда, что тогда
Пустеют тихие могилы, –
Я тень зову, я жду Леилы:
Ко мне, мой друг, сюда, сюда!
Явись, возлюбленная тень,
Как ты была перед разлукой,
Бледна, хладна, как зимний день,
Искажена последней мукой.
Приди, как дальная звезда,
Как легкой звук иль дуновенье,
Иль как ужасное виденье,
Мне все равно, сюда! сюда!..
Зову тебя не для того,
Чтоб укорять людей, чья злоба
Убила друга моего,
Иль чтоб изведать тайны гроба,
Не для того, что иногда
Сомненьем мучусь… но, тоскуя,
Хочу сказать, что все люблю я,
Что все я твой: сюда, сюда!
Интересно, как это звучит в переводе?
Но с музыкой у Ницше не задалось.
Одно сочинение его раскритиковал Рихард Вагнер, а второе – Ганс фон Бюлов, немецкий пианист, дирижёр и композитор.
Подавленный их авторитетом Ницше практически перестал заниматься музыкой.
Но меня не перестает все равно это удивлять. Ницше и музыка. С другой стороны, с чего такое удивление?
Вот был же у нас Пастернак. Он даже хотел стать профессиональным музыкантом.
В «Охранной грамоте» он пишет: «Больше всего на свете я любил музыку... Но у меня не было абсолютного слуха...».
Видимо, это его и сподвигло от идеи стать профессиональным музыкантом отказаться.
Один из его знакомых говорил: «Ничто не было так чуждо Пастернаку, как совершенство наполовину».
Опять Пастернак: «Музыку, любимый мир шестилетних трудов, надежд и тревог, я вырвал вон из себя, как расстаются с самым драгоценным».
Но в стихах музыка осталась. И как просодия, и как тема.
Музыка
Дом высился, как каланча.
По тесной лестнице угольной
Несли рояль два силача,
Как колокол на колокольню.
Они тащили вверх рояль
Над ширью городского моря,
Как с заповедями скрижаль
На каменное плоскогорье.
И вот в гостиной инструмент,
И город в свисте, шуме, гаме,
Как под водой на дне легенд,
Bнизу остался под ногами.
Жилец шестого этажа
На землю посмотрел с балкона,
Как бы ее в руках держа
И ею властвуя законно.
Вернувшись внутрь, он заиграл
Не чью-нибудь чужую пьесу,
Но собственную мысль, хорал,
Гуденье мессы, шелест леса.
Раскат импровизаций нес
Ночь, пламя, гром пожарных бочек,
Бульвар под ливнем, стук колес,
Жизнь улиц, участь одиночек.
Так ночью, при свечах, взамен
Былой наивности нехитрой,
Свой сон записывал Шопен
На черной выпилке пюпитра.
Или, опередивши мир
На поколения четыре,
По крышам городских квартир
Грозой гремел полет валькирий.
Или консерваторский зал
При адском грохоте и треске
До слез Чайковский потрясал
Судьбой Паоло и Франчески.
(Борис Пастернак)
А еще – сейчас подумал: это же не важно, умеет играть на инструменте поэт или писатель или нет. Главное, там это чувство музыки есть. Хотя уже упомянутая Ахмадулина вторит за Цветаевой: «Я тоже, тоже умела играть».
Люблю, Марина, что тебя, как всех,
что, как меня,
озябшею гортанью
не говорю: тебя – как свет! как снег! –
усильем шеи, будто лед глотаю,
стараюсь вымолвить: тебя, как всех,
учили музыке.
(О крах ученья!
Как если бы, под богов плач и смех,
свече внушали правила свеченья.)
Не ладили две равных темноты:
рояль и ты – два совершенных круга,
в тоске взаимной глухонемоты
терпя иноязычие друг друга.
Два мрачных исподлобья сведены
в неразрешимой и враждебной встрече:
рояль и ты – две сильных тишины,
два слабых горла музыки и речи.
Но твоего сиротства перевес
решает дело. Что рояль? Он узник
безгласности, покуда в до диез
мизинец свой не окунет союзник.
А ты – одна. Тебе – подмоги нет.
И музыке трудна твоя наука -
не утруждая ранящий предмет,
открыть в себе кровотеченье звука.
Марина, до! До – детства, до – судьбы,
до – ре, до – речи, до – всего, что после,
равно, как вместе мы склоняли лбы
в той общедетской предрояльной позе,
как ты, как ты, вцепившись в табурет, –
о карусель и Гедике ненужность! –
раскручивать сорвавшую берет,
свистящую вкруг головы окружность.
Марина, это все – для красоты
придумано, в расчете на удачу
раз накричаться: я – как ты, как ты!
И с радостью бы крикнула, да – плачу.
Вообще стихи и музыка тесно связаны. Строчка это и есть намек на музыку. Неожиданное созвучие, вдохновение. Откуда-то пришедший звук.
Как у Ахматовой.
Муза
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.
И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?» Отвечает: «Я!».
Интересно, думал ли Набоков, что использует ход Ахматовой (скорей всего, нелюбимой им)? В своем стихотворении. Или это, как говорит, «музыкой навеяло» – той, которая больше всех, которая одна на всех нас.
Владимир Набоков:
Я помню твой приход: растущий звон,
волнение, неведомое миру.
Луна сквозь ветки тронула балкон,
и пала тень, похожая на лиру.
Мне, юному, для неги плеч твоих
казался ямб одеждой слишком грубой.
Но был певуч неправильный мой стих
и улыбался рифмой красногубой.
Я счастлив был. Над гаснувшим столом
огонь дрожал, вылущивал огарок;
и снилось мне: страница под стеклом
бессмертная, вся в молниях помарок.
Теперь не то. Для утренней звезды
не откажусь от утренней дремоты.
Мне не под силу многие труды,
особенно тщеславия заботы.
Я опытен, я скуп и нетерпим.
Натертый стих блистает чище меди.
Мы изредка с тобою говорим
через забор, как старые соседи.
Да, зрелость живописна, спору нет:
лист виноградный, груша, пол-арбуза
и – мастерства предел – прозрачный свет.
Мне холодно. Ведь это осень, муза.
Муза и музыка приходят, как осень, как свет, как смысл, как сперва неясный, а потом всё более и более не отменимый, крепнущий звук.
И вот он окончательно окреп – и ты летишь.
Почему-то никогда об этом не читал.
Оказывается, Ницше был еще и композитором.
То, что он писал стихи, как-то не удивляет – все-таки человек письменного слова, как же иначе. В конце концов, «Дионисийские дифирамбы» (сборник из девяти стихотворений, написанных во второй половине 1888 года под псевдонимом Дионис) были опубликованы в 1892-м в качестве приложения к философскому роману «Так говорил Заратустра». И в некоторой степени это комментарий к основному тексту.
Там, в этом цикле, много героев: Дионис (самый важный для Ницше персонаж), Ариадна, сам Заратустра. Кстати, последний уподобляется ели, которая стоит на самом краю обрыва.
А посмеет ли кто
Здесь гостем быть,
Гостем твоим тут быть?
Ницше пишет уже в прозаическом «Заратустре»:
«Но положим, что кто-нибудь совершенно серьезно сказал бы, что поэты слишком много лгут; он был бы прав – мы лжем слишком много. Мы знаем слишком мало и дурно учимся, поэтому и должны мы лгать. И кто же из нас, поэтов, не разбавлял бы своего вина? Многие ядовитые смеси приготовлялись в наших погребах; многое, чего нельзя описать, осуществлялось там».
Читаешь это и понимаешь: ну кто еще так мог повлиять на весь наш Серебряный век, кроме него?
Фридрих Ницше. Стихотворение «Одинокий»:
Вороний гвалт
И стая в город держит путь.
Вот снег упал,
Здесь дом мой, чтобы отдохнуть.
Стоишь, ропак,
Глядишь назад уже давно.
Тебе, дурак,
Сбежать в мир от зимы дано?
О мир – врата
В юдоль безмолвия и льда.
И утерять,
Что ты – себя утратить навсегда.
Стоишь, поблек,
Ты проклят по зиме блуждать,
Как дым бег,
Что в небе снегом хочет стать.
Лети, а крик
В безмолвный клич свой обрати.
Укрой, дурак
Во льду то сердце, что в крови.
(Перевод Алексея Островского)
Где-то прочитал, что у Ницше была глазная болезнь, которая не позволяла ему долго смотреть на белые листы бумаги без рези в глазах. Это не страх белого листа, конечно. Но что-то в этом есть символическое: скорей, скорей заполнить бумагу своим быстрым почерком.
Ницше вообще был болезненный.
Отличный студент, он тем не менее часто мучился головными болями. Сюда же добавить бессонницу. И совсем прозаическое: проблемы с желудком.
К тридцати пяти годам здоровье его так пошатнулось, что он даже вынужден покинуть университет.
Может, вся афористичность его текстов именно от слабости его тела?
Итак, Ницше не может смотреть на белый лист долго. Где-то мы уже читали об этом. Там правда этот белый лист – как бы внутренний, имя ему – поэтическая немота.
Кто же был так силен и умен?
Кто мой голос из горла увел?
Не умеет заплакать о нем
рана черная в горле моем.
Сколь достойны хвалы и любви,
март, простые деянья твои,
но мертвы моих слов соловьи,
и теперь их сады – словари.
– О, воспой! – умоляют уста
снегопада, обрыва, куста.
Я кричу, но, как пар изо рта,
округлилась у губ немота.
Вдохновенье – чрезмерный, сплошной
вдох мгновенья душою немой,
не спасет ее выдох иной,
кроме слова, что сказано мной.
Задыхаюсь, и дохну, и лгу,
что еще не останусь в долгу
пред красою деревьев в снегу,
о которой сказать не могу.
Облегчить переполненный пульс –
как угодно, нечаянно, пусть!
И во все, что воспеть тороплюсь,
воплощусь навсегда, наизусть.
А за то, что была так нема,
и любила всех слов имена,
и устала вдруг, как умерла, –
сами, сами воспойте меня.
(Белла Ахмадулина)
Ницше потом воспоют. Даже еще как.
Но вообще сам он был не очень счастлив в обычной жизни.
Отец его мало того, что рано умер, так и умер еще в психиатрической клинике.
Его потом прославившийся сын после припадка, вызванного избиением лошади на его глазах, кончит свою жизнь в пятьдесят шесть точно так же.
Но пока он жив, пока разум не помутился, чем хуже его физическое здоровье, тем выше взлетает его дух.
«Лишь поскольку гений в акте художественного порождения сливается с тем Первохудожником мира, он и знает кое-что о вечной сущности искусства ...». Это как раз его фраза. Понятно, почему его так любили декаденты.
Его вообще пытались всегда присвоить.
Так, например, после смерти Ницше его сестра Элизабет, которая стала хранителем и редактором его рукописей, настолько хитро отредактировала его неопубликованные работы, что они на какое-то время стали соответствовать ее немецкой ультранационалистической идеологии (вот он, подлог, вот оно, искажение во имя одной из самых отвратительных доктрин 20 века). Хотя Ницше писал не об этом: он был против антисемитизма и национализма.
Ты в человеке видел
равно овцу и бога:
бога терзать в человеке,
как овцу в человеке,
и терзая смеяться –
вот оно, твоё блаженство,
орла и пантеры блаженство,
паяца и поэта блаженство!..
Это не Ницше говорит. Это один из его героев говорит. И неслучайно имя этого героя – Паяц. Но люди любят приписывать слова героев самому автору.
Однако – вернемся к музыке.
Ницше продолжает заниматься ею и в школьные, и студенческие годы.
Он сочинял и фортепьянные пьесы, и вокальную лирику.
Даже над симфонической поэмой «Эрманарих» работал (в 1862), впрочем, она была не завершена.
Но нам, русским читателям, тут будет интересней другое.
Оказывается, Ницше сочинил песню (может, романс?) на стихи и Александра Пушкина. Ну разумеется, в переводе.
Вот это стихотворение Пушкина. «Заклинание».
О, если правда, что в ночи,
Когда покоятся живые,
И с неба лунные лучи
Скользят на камни гробовые,
О, если правда, что тогда
Пустеют тихие могилы, –
Я тень зову, я жду Леилы:
Ко мне, мой друг, сюда, сюда!
Явись, возлюбленная тень,
Как ты была перед разлукой,
Бледна, хладна, как зимний день,
Искажена последней мукой.
Приди, как дальная звезда,
Как легкой звук иль дуновенье,
Иль как ужасное виденье,
Мне все равно, сюда! сюда!..
Зову тебя не для того,
Чтоб укорять людей, чья злоба
Убила друга моего,
Иль чтоб изведать тайны гроба,
Не для того, что иногда
Сомненьем мучусь… но, тоскуя,
Хочу сказать, что все люблю я,
Что все я твой: сюда, сюда!
Интересно, как это звучит в переводе?
Но с музыкой у Ницше не задалось.
Одно сочинение его раскритиковал Рихард Вагнер, а второе – Ганс фон Бюлов, немецкий пианист, дирижёр и композитор.
Подавленный их авторитетом Ницше практически перестал заниматься музыкой.
Но меня не перестает все равно это удивлять. Ницше и музыка. С другой стороны, с чего такое удивление?
Вот был же у нас Пастернак. Он даже хотел стать профессиональным музыкантом.
В «Охранной грамоте» он пишет: «Больше всего на свете я любил музыку... Но у меня не было абсолютного слуха...».
Видимо, это его и сподвигло от идеи стать профессиональным музыкантом отказаться.
Один из его знакомых говорил: «Ничто не было так чуждо Пастернаку, как совершенство наполовину».
Опять Пастернак: «Музыку, любимый мир шестилетних трудов, надежд и тревог, я вырвал вон из себя, как расстаются с самым драгоценным».
Но в стихах музыка осталась. И как просодия, и как тема.
Музыка
Дом высился, как каланча.
По тесной лестнице угольной
Несли рояль два силача,
Как колокол на колокольню.
Они тащили вверх рояль
Над ширью городского моря,
Как с заповедями скрижаль
На каменное плоскогорье.
И вот в гостиной инструмент,
И город в свисте, шуме, гаме,
Как под водой на дне легенд,
Bнизу остался под ногами.
Жилец шестого этажа
На землю посмотрел с балкона,
Как бы ее в руках держа
И ею властвуя законно.
Вернувшись внутрь, он заиграл
Не чью-нибудь чужую пьесу,
Но собственную мысль, хорал,
Гуденье мессы, шелест леса.
Раскат импровизаций нес
Ночь, пламя, гром пожарных бочек,
Бульвар под ливнем, стук колес,
Жизнь улиц, участь одиночек.
Так ночью, при свечах, взамен
Былой наивности нехитрой,
Свой сон записывал Шопен
На черной выпилке пюпитра.
Или, опередивши мир
На поколения четыре,
По крышам городских квартир
Грозой гремел полет валькирий.
Или консерваторский зал
При адском грохоте и треске
До слез Чайковский потрясал
Судьбой Паоло и Франчески.
(Борис Пастернак)
А еще – сейчас подумал: это же не важно, умеет играть на инструменте поэт или писатель или нет. Главное, там это чувство музыки есть. Хотя уже упомянутая Ахмадулина вторит за Цветаевой: «Я тоже, тоже умела играть».
Люблю, Марина, что тебя, как всех,
что, как меня,
озябшею гортанью
не говорю: тебя – как свет! как снег! –
усильем шеи, будто лед глотаю,
стараюсь вымолвить: тебя, как всех,
учили музыке.
(О крах ученья!
Как если бы, под богов плач и смех,
свече внушали правила свеченья.)
Не ладили две равных темноты:
рояль и ты – два совершенных круга,
в тоске взаимной глухонемоты
терпя иноязычие друг друга.
Два мрачных исподлобья сведены
в неразрешимой и враждебной встрече:
рояль и ты – две сильных тишины,
два слабых горла музыки и речи.
Но твоего сиротства перевес
решает дело. Что рояль? Он узник
безгласности, покуда в до диез
мизинец свой не окунет союзник.
А ты – одна. Тебе – подмоги нет.
И музыке трудна твоя наука -
не утруждая ранящий предмет,
открыть в себе кровотеченье звука.
Марина, до! До – детства, до – судьбы,
до – ре, до – речи, до – всего, что после,
равно, как вместе мы склоняли лбы
в той общедетской предрояльной позе,
как ты, как ты, вцепившись в табурет, –
о карусель и Гедике ненужность! –
раскручивать сорвавшую берет,
свистящую вкруг головы окружность.
Марина, это все – для красоты
придумано, в расчете на удачу
раз накричаться: я – как ты, как ты!
И с радостью бы крикнула, да – плачу.
Вообще стихи и музыка тесно связаны. Строчка это и есть намек на музыку. Неожиданное созвучие, вдохновение. Откуда-то пришедший звук.
Как у Ахматовой.
Муза
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.
И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?» Отвечает: «Я!».
Интересно, думал ли Набоков, что использует ход Ахматовой (скорей всего, нелюбимой им)? В своем стихотворении. Или это, как говорит, «музыкой навеяло» – той, которая больше всех, которая одна на всех нас.
Владимир Набоков:
Я помню твой приход: растущий звон,
волнение, неведомое миру.
Луна сквозь ветки тронула балкон,
и пала тень, похожая на лиру.
Мне, юному, для неги плеч твоих
казался ямб одеждой слишком грубой.
Но был певуч неправильный мой стих
и улыбался рифмой красногубой.
Я счастлив был. Над гаснувшим столом
огонь дрожал, вылущивал огарок;
и снилось мне: страница под стеклом
бессмертная, вся в молниях помарок.
Теперь не то. Для утренней звезды
не откажусь от утренней дремоты.
Мне не под силу многие труды,
особенно тщеславия заботы.
Я опытен, я скуп и нетерпим.
Натертый стих блистает чище меди.
Мы изредка с тобою говорим
через забор, как старые соседи.
Да, зрелость живописна, спору нет:
лист виноградный, груша, пол-арбуза
и – мастерства предел – прозрачный свет.
Мне холодно. Ведь это осень, муза.
Муза и музыка приходят, как осень, как свет, как смысл, как сперва неясный, а потом всё более и более не отменимый, крепнущий звук.
И вот он окончательно окреп – и ты летишь.