Человек просыпается иногда утром и ловит себя на мысли, что просыпается, как правило, невозмутимым, каким-то внутренне гладким, очень редко – когда с тоской или в счастье.
Именно в эти первые две-три минуты – и проявляется цена всему. Цена, сразу надо сказать, небольшая.
Что называется, всё пройдет, оглянешься: одна пыль.
Потом уже, конечно, возможны варианты. Но просыпается человек именно так.
Иногда даже можно заподозрить, что сначала просыпается сам человек, а только потом – его жизнь.
Вот если бы можно было остановить, зафиксировать в себя в эти две-три минуты и быть только таким, то и жить бы не стоило.
Хотя, если подумать: в этой гладкости, в сущности, нет ничего плохого. Наоборот. Только достоинство и безразличье. И главное – всё договорено, никаких разночтений.
А у влюбленных всё не так, всё иначе. Потому что договориться им – никак невозможно.
И в этом смысле, влюбленный не человек. Зато – живой. Наверное, именно поэтому он и ведёт себя как-то не по-людски. Этим нас, не влюбленных, и раздражает.
* * *
Прощай! Прощай! Со лба сотру
воспоминанье: нежный, влажный
сад, углубленный в красоту,
словно в занятье службой важной.
<...>
Прощай! Мы, стало быть, – из них,
кто губит души книг и леса.
Претерпим гибель нас двоих
без жалости и интереса.
(Белла Ахмадулина)
Это не всё стихотворение Ахмадулиной, это как бы выжимка: первая и последняя строфа. За первой – и до последней – ещё идёт несколько строф.
* * *
Прощай! Прощай! Со лба сотру
воспоминанье: нежный, влажный
сад, углубленный в красоту,
словно в занятье службой важной.
Прощай! Всё минет: сад и дом,
двух душ таинственные распри
и медленный любовный вздох
той жимолости у террасы.
В саду у дома и в дому
внедрив многозначенье грусти,
внушала жимолость уму
невнятный помысел о Прусте.
Смотрели, как в огонь костра,
до сна в глазах, до мути дымной,
и созерцание куста
равнялось чтенью книги дивной.
Меж наших двух сердец – туман
клубился! Жимолость и сырость,
и живопись, и сад, и Сван –
к единой муке относились.
То сад, то Сван являлись мне,
цилиндр с подкладкою зелёной
мне виделся, закат в Комбре
и голос бабушки влюбленной.
Прощай! Но сколько книг, дерев
нам вверили свою сохранность,
чтоб нашего прощанья гнев
поверг их в смерть и бездыханность.
Прощай! Мы, стало быть, – из них,
кто губит души книг и леса.
Претерпим гибель нас двоих
без жалости и интереса.
И, в принципе, можно было бы оставить только первую и последнюю (по крайней мере я только их помню наизусть). Что не отменяет, конечно, что всё стихотворение прекрасно.
Потому что мы понимаем, что Ахмадулина здесь уже не влюблена. Она проснулась тогда и поняла, что проснулась невозмутимой, душевно гладкой. И всё остальное: Пруст, Комбре, жимолость и сырость – это уже частности.
Но не таков влюбленный человек.
Этим он нас и раздражает.
Его ласковое внимание к окружающим – оскорбительно. Потому что несфокусированно, не-персонально. Ты просто попадаешь в поле его взгляда как дерево или дом. Ну или как свидетель по делу.
По большому счету – ты просто массовка.
Поэтому, наверное, влюбленные часто остаются одни: их просто выталкивают из общества другие люди, а совсем не потому, что они сами ищут уединения.
Они его чаще как раз не ищут, потому что им тоже нужно это пространство чужого вежливого отторженья, которое они принимают за восхищенье. Они ищут его не со зла, а интуитивно. Как виноградари – воду.
Но чужая любовь и должна обижать. Иначе она не любовь.
* * *
В детстве мечтал о будущем,
теперь живу одним днём.
Ковид научил любить жизнь.
За окном ветер, холод и дождь,
на тополе листьев нет,
только ветви сухие и тонкие,
как руки старухи, осень пришла,
Ничего не понятно, кукушка- кукушка,
сколько мне ещё куковать?
Но, я в общем доволен, мне тепло и спокойно,
только что пообедал гречкой и мясом,
на десерт было кофе и сырники.
Долго смотрел в окно,
теперь повсюду растут дома,
раньше помню росли деревья,
вот такой вот круговорот.
Сосед этажом выше затеял ремонт,
сверлит, стучит, двигает мебель,
встаёт ни свет ни заря.
Моя голова раскалывается,
на дворе конец сентября.
И я этим в целом доволен.
Можно ещё один день прожить,
медленно не торопясь,
как будто бы он последний.
Написать простой бытовой стишок,
строк на тридцать, и молча слушать.
Как секунды жизнь отмеряют,
сделать глубокий вдох и просто,
сказать спасибо, потому что
этого мог не увидеть не почувствовать не ощутить,
я, как «Лунтик», однажды родился.
За окном лай собак, вой сирен, лютый холод.
Кукушка- кукушка сколько мне ещё куковать?
И всё хорошо, есть книги в подъезде на полке,
а память свою, можно как сказку читать.
(Дмитрий Лавров)
Недавно прочитал где-то: «Мудрый понимает, что агрессия другого человека – это его просьба о любви». Как хорошо, что мы просыпаемся утром невозмутимыми, неагрессивными, какими-то внутренне гладкими.
ПАМЯТИ МАТЕРИ
никогда не писал от первого лица
сознательно сторонился прямолинейности полагая
что литература теряет в содержании если проговаривать
некий частный сюжет вместо запутанной метафоры
изложенной через специально сконструированный механизм
разномастной лексики и прихотливого синтаксиса
неудобного метра и системы чередующихся клаузул
поскольку именно таким видится необходимый текст
способный ничего не говорить в лоб ни в чем не исповедоваться
не заигрывать с той или иной повесткой не спекулировать на чувствах
не быть заведомо понятным всем и каждому
но потом вокруг стали исчезать люди
без которых едва ли можно представить действительность
едва ли можно дальше брезговать простыми мыслями
незамысловатой почти разговорной речью понятной
и до тошноты обыкновенной вроде оборванного разговора
с известным развитием и исходом или очередного действия
ни на что не влияющего но продолжаемого ради заработка
либо для поддержания жизнедеятельности
потом посреди очередного одинакового дня
в душной московской больнице исчез фрагмент прошлого
от начала до настоящего времени то есть почти целиком
прошлое с его сюжетами и персонажами запахами и фотографиями
говорят она перестала дышать во сне
не дождавшись зависимости от обезболивающих
каждое утро подбирая нужные слова
язык теряет дар речи
(Денис Безносов)
Как же хорошо сказано: «язык теряет дар речи». Жалко, что мы, люди, не часто этот дар теряем. Однажды ко мне прибежала в комментарии – под как раз колонку в Sovlit – какая-то истеричка. С криками: «Почему вы всё время пишете о печальном?! Это заказ?» Пришлось её забанить.
Но, как всегда бывает, срифмовался её наскок с историей, которую рассказала петербуржанка Татьяна Мэй (она водит прекрасные экскурсии по Питеру: крыши, парадные, лестницы, быстрые каменные воздушные переходы).
«Обсуждали с друзьями прозвучавшую во время экскурсии претензию слушательницы: на Васильевском острове мало позитива. Я долго ломала голову, что это значит. Ира Тумакова, оживившись, поделилась своим опытом. Она, правда, журналист, но у болотных жителей одна общая профессия – петербуржец.
“Один раз в жизни мне пришлось вести экскурсию для друга, приехавшего из Москвы на машине. Катаемся по Питеру по делам, я время от времени подаю голос: “Вот тут Маневича убили, тут Старовойтову убили, тут Капыша ювелирно уложили…”. На набережной Фонтанки друг не выдерживает: “А что-то из истории Питера ты можешь рассказать?” Могу! Радостно показываю на Михайловский замок: тут Павла Первого грохнули…”.
Ну и я сразу вспомнила, как несколько лет назад на предложение мальчику из нашей компании: “А вот видишь маленький домик, там Суворов умер, заглянем во двор?” – одна дама обеспокоенно воскликнула: “А я не хочу туда, где кто-то умер!”
Я тогда с огромным трудом затолкала внутрь ответ: “Это Петербург, здесь везде кто-то умер”.
Выдерживаем стиль, короче».
Вот и мы выдерживаем.
ОСЕНЬ
Сквозь туман пробираются месят осеннюю грязь
Колченогий крестьянин и бык и не видно в тумане
Как деревни дрожат на ветру боязливо скривясь
И печальную песню тихонько мурлычет крестьянин
Стародавнюю песню о перстне о верной любви
О разлуке о сердце разбитом о чёрной измене
Осень осень ты лето убила и лето в крови
И маячат в осеннем тумане две серые тени
(Гийом Аполлинер, перевод Э. Линецкой)
...Текст начинается пробуждением, значит, текст должен закончится сном.
Знаете, недавно я сделал поразительное открытие: люди храпят. Вот к такому я пришёл выводу, несколько лет назад путешествуя вторую ночь на поезде. Храпят мужчины, храпят женщины, все храпят. Кто-то храпит самозабвенно (всю ночь), кто-то временно (с переливами).
Храпит всё купе. (Купе – это такая учебная модель Вселенной: чего нет в нём, того и в универсуме нет. Все добродетели, все пороки, все планеты, все газовые гиганты и маленькие кирпичики космоса. Правда, как в мультфильме. В первую ночь в тот раз я ехал с либералами, они ругали всё кругом, я деликатно отмалчивался; обратно – с патриотами: я тоже безмолвствовал.)
В общем, весь мир храпит.
Не храпел только один человек.
Он вошёл в купе, высокий, пожилой, добрый.
Забрался на верхнюю полку и спал всю ночь без звука.
Наверное, он ангел.
...Человек просыпается, просыпается, проснулся – смотрит: а он и просыпался весь.