«Смолоду меня бесконечно тревожило, что нет в моей биографии никаких эффектных подробностей и невероятных обстоятельств, – когда-то написала Маргарита Алигер, – и, что, пожалуй, всю-то ее я без труда могла бы уместить на одной странице, и мне всегда бывало трудно ее писать или рассказывать».
На самом деле они были.
Двадцатый век вообще не предполагал (не предлагал) обычных биографий.
Это правда, мама, я забыла,
я никак представить не могла,
что глядеть на небо голубое
можно только исподволь, тайком,
потому что это нас с тобою
гонят на Треблинку босиком,
душат газом, в душегубках губят,
жгут, стреляют, вешают и рубят,
смешивают с грязью и песком.
Это из ее поэмы «Твоя победа». Даже если саму Алигер какие-то страшные волны жизни и смерти обошли, это не значит, что она о них не думала, не ощущала кожей.
И это даже не обязательно должно касаться той страшной войны. Были и другие причины «болеть тонкой кожей».
Алигер ничего, кажется, не писала о том погроме, который устроил Жданов Ахматовой и Зощенко в 1946 году. Знаменитое постановление.
Но именно тогда уже вышла поэма «Твоя победа» – и «достаться на орехи» могло и самой Алигер. Однако этого не случилось. Возможно, потому что Сталину нравились стихи Алигер.
Впрочем, не Сталиным единым.
Например, Хрущев «пропесочил» Алигер. На одной из своих «исторических встреч» с писателями. Грубо раскритиковал Алигер.
После такой критики даже самые известные писатели давали слово исправиться. Но, говорят, Алигер этого никогда не делала. Просто молчала.
С другой стороны, Хрущев часто читал только выдержки из произведений, которые ему готовили помощники. И потом, прочитав полный текст, сожалел о своих словах.
Есть воспоминание Евгения Евтушенко. «Последний раз я виделся с Хрущевым, когда он был уже на покое. Первое, что он сделал, когда я к нему приехал, это просил передать свои извинения всем тем писателям, с кем он вел себя недостойно и грубо, особенно Маргарите Алигер».
Впрочем, как говорится, хороша ложка к обеду.
Человек в пути
Я хочу быть твоею милой.
Я хочу быть твоею силой,
свежим ветром, насущным хлебом,
над тобою летящим небом.
Если ты собьешься с дороги,
брошусь тропкой тебе под ноги
без оглядки иди по ней.
Если ты устанешь от жажды,
я ручьем обернусь однажды, –
подойди, наклонись, испей.
Если ты отдохнуть захочешь
посредине кромешной ночи,
все равно – в горах ли, в лесах ли, –
встану дымом над кровлей сакли,
вспыхну теплым цветком огня,
чтобы ты увидал меня.
Всем, что любо тебе на свете,
обернуться готова я.
Подойди к окну на рассвете
и во всем угадай меня.
Это я, вступив в поединок
с целым войском сухих травинок,
встала лютиком у плетня,
чтобы ты пожалел меня.
Это я обернулась птицей,
переливчатою синицей,
и пою у истока дня,
чтобы ты услыхал меня.
Это я в оборотном свисте
соловья. Распустились листья,
в лепестках – роса. Это – я.
Это – я. Облака над садом…
Хорошо тебе? Значит, рядом,
над тобою – любовь моя!
Я узнала тебя из многих,
нераздельны наши дороги,
понимаешь, мой человек?
Где б ты ни был, меня ты встретишь
все равно ты меня заметишь
и полюбишь меня навек.
Читаешь это стихотворение Алигер и вспоминаешь ее слова: «Я твердо убеждена в том, что мои книги являются гораздо более подробной и значительной моей биографией, чем все остальное, что я могу о себе рассказать». Так ли это? Вообще бывает ли так? Ведь стихи – это изнанка и сны. Какая уж тут биография.
...Есть одно стихотворение у Маргариты Алигер, которое я частью помню наизусть. Именно частью. Первой частью и последней. С первой строфы – потом провал памяти – и вот окончание.
С пулей в сердце
я живу на свете.
Мне еще нескоро умереть.
Снег идет.
Светло.
Играют дети.
Можно плакать,
можно песни петь.
Потом возникает почти детское, интонационно даже забавное. Особенно это «не в лесу».
Только петь и плакать я не буду.
В городе живем мы, не в лесу.
Ничего, как есть, не позабуду.
Все, что знаю, в сердце пронесу.
И дальше уже начинается мой «провал». Я не помню серединку стихотворения. (Серединка стихотворения звучит как почти серединка яблока.)
Спрашивает снежная, сквозная,
светлая казанская зима:
– Как ты будешь жить?
– Сама не знаю.
– Выживешь? –
Не знаю и сама.
– Как же ты не умерла от пули?
От конца уже невдалеке
я осталась жить,
не потому ли,
что в далеком камском городке,
там, где полночи светлы от снега,
где лихой мороз берет свое,
начинает говорить и бегать
счастье и бессмертие мое.
– Как же ты не умерла от пули,
выдержала огненный свинец?
Я осталась жить,
не потому ли,
что, когда увидела конец,
частыми, горячими толчками
сердце мне успело подсказать,
что смогу когда-нибудь стихами
о таком страданье рассказать.
– Как же ты не умерла от пули?
Как тебя удар не подкосил?
Я осталась жить,
не потому ли,
что, когда совсем не стало сил,
увидала
с дальних полустанков,
из забитых снегом тупиков:
за горами
движущихся танков,
за лесами
вскинутых штыков
занялся,
забрезжил
день победы,
землю осенил своим крылом.
И вот тут возникают последние две строчки (разбитые в оригинальном тексте на четверостишие, но на самом деле это, конечно, две строчки):
Сквозь свои
и сквозь чужие беды
в этот день пошла
я напролом.
Я их часто бормочу эти строчки, себе под нос, когда мне нехорошо.
А Маргарите Иосифовне было почему эти строчки написать.
Когда в 30-х годах она первый раз вышла замуж, после тяжёлой болезни умер её годовалый сын.
А потом, когда началась война, её муж композитор Константин Макаров-Ракитин просится добровольцем на фронт и погибает в первом же бою.
Прошу тебя, хоть снись почаще мне.
Так весело становится во сне,
так славно, словно не было и нет
нагроможденных друг на друга лет,
нагроможденных друг на друга бед,
с которых нам открылись рубежи
земли и неба, истины и лжи,
и круча, над которой на дыбы,
как кони, взвились наши две судьбы,
и ты, не оглянувшись на меня,
Не осадил рванувшего коня.
И вот его нет, осталось только пианино, но никто не откроет его, не сыграет на нем.
И ребенка нет. Даже вещей от него нет – слишком больно, от всех вещей избавились сразу, после его смерти.
Тогда Маргарита Иосифовна не знала, что это и есть ее судьба: пережить всех, и мужей, и детей. Умерла её старшая дочь, свела счёты с жизнью в состоянии депрессии младшая.
Алигер была уже совсем старой, когда ей передали эту последнюю страшную новость.
А потом, через год, закончилась и ее жизнь.
Она слишком плохо уже видела. Из-за этого всё и произошло. Алигер упала в канаву возле дачи и так и не смогла из неё выбраться.
Осыпаются листья, в которых
затаился и жил для меня
еле слышный, немолкнущий шорох
отгремевшего майского дня.
Эти самые листья весною,
недоверчивым, вкрадчивым днем,
содрогнуло короткой волною,
опалило внезапным огнем.
И раскаты горячего грома
задержались в прохладной листве…
Я с тех пор в этой роще, как дома,
мы в глубоком и крепком родстве.
Я дымком неосевшим дышала,
прислоняясь к душистым стволам,
и она мне ни в чем не мешала,
все делила со мной пополам.
Утешала меня, как умела,
птичьи споры со мною вела,
умудренно и мерно шумела,
зеленела, ветвилась, росла.
Угощала меня земляникой,
приводила мне в ноги ручей…
И от этой заботы великой
я сдалась и поверила ей.
Был так верен и так бескорыстен
наш немой безусловный союз…
Осыпаются тихие листья.
Молкнет роща, а я остаюсь.
Сокрушительным ветром подуло.
Гром умолк и развеялся дым.
Что ж ты, роща, меня обманула?
Грош цена утешеньям твоим!
Раздаются упреки глухие
наступлению осени в лад…
Осыпаются листья сухие,
но стволы нерушимо стоят.
И шумит непреклонно и грозно
их прямая и голая суть:
Невозвратно, напрасно и поздно!
Молодую листву позабудь.
Укрываться от правды – пустое!
Будь ясна, как осенняя тишь,
и решай, облетишь ли с листвою
или твердо, как мы, устоишь.
Нам лукавый обман ненавистен,
утешенья ничтожно малы…
Облетают последние листья,
но стоят нерушимо стволы.
«На самом деле, смерть её была физически лёгкой, – так говорила потом ее внучка, Анастасия Коваленкова. – Мы жили в Переделкине. Она вечером пошла к соседям и упала в канаву, чуть-чуть не дойдя до их дома, – там я увидела её лежащую. Шея оказалась сломана: смерть была моментальной. Дальше мы всю ночь не могли отправить тело в морг. К нам приезжали то «скорая помощь», которая не забирала его без милиции, то пьяный милиционер, который в принципе отказывался что-либо делать. Вся эта система в перестройку не работала».
Но закончить я хочу на другом.
Как меня лечат те последние строчки из первого мной процитированного стихотворения, так меня и лечит (а в жизни всё бывает, и шорох, и плач, и разбитое якобы сердце) и это биографическое воспоминание. Это тоже из воспоминаний внучки – Анастасии.
«Как-то сидели на кухне: бабушка (Алигер. – Прим. ред.), Ахматова, моя тётя Маша и мама. Времени где-то два часа ночи – и тут раздаётся звонок. Замирают все, потому что в советское время ночной звонок – не к добру. Бабушка берёт трубку, что-то такое слушает и вдруг говорит громко и радостно: "Можно, конечно, можно!" – и кладёт трубку. У неё спрашивают: "Что можно?" Оказывается, звонила читательница и задала вопрос: "Меня оставил муж, как вы думаете, можно ли это пережить?" И все на кухне счастливо завопили: "Ещё как можно!" У них от сердца отлегло!»
Давайте помнить об этом. С какой бы пулей в сердце мы ни жили, это точно не пуля в сердце от расставаний. Есть в этом мире пострашнее дела.
А все эти разрывы и расставания мы точно сможем пережить.
На самом деле они были.
Двадцатый век вообще не предполагал (не предлагал) обычных биографий.
Это правда, мама, я забыла,
я никак представить не могла,
что глядеть на небо голубое
можно только исподволь, тайком,
потому что это нас с тобою
гонят на Треблинку босиком,
душат газом, в душегубках губят,
жгут, стреляют, вешают и рубят,
смешивают с грязью и песком.
Это из ее поэмы «Твоя победа». Даже если саму Алигер какие-то страшные волны жизни и смерти обошли, это не значит, что она о них не думала, не ощущала кожей.
И это даже не обязательно должно касаться той страшной войны. Были и другие причины «болеть тонкой кожей».
Алигер ничего, кажется, не писала о том погроме, который устроил Жданов Ахматовой и Зощенко в 1946 году. Знаменитое постановление.
Но именно тогда уже вышла поэма «Твоя победа» – и «достаться на орехи» могло и самой Алигер. Однако этого не случилось. Возможно, потому что Сталину нравились стихи Алигер.
Впрочем, не Сталиным единым.
Например, Хрущев «пропесочил» Алигер. На одной из своих «исторических встреч» с писателями. Грубо раскритиковал Алигер.
После такой критики даже самые известные писатели давали слово исправиться. Но, говорят, Алигер этого никогда не делала. Просто молчала.
С другой стороны, Хрущев часто читал только выдержки из произведений, которые ему готовили помощники. И потом, прочитав полный текст, сожалел о своих словах.
Есть воспоминание Евгения Евтушенко. «Последний раз я виделся с Хрущевым, когда он был уже на покое. Первое, что он сделал, когда я к нему приехал, это просил передать свои извинения всем тем писателям, с кем он вел себя недостойно и грубо, особенно Маргарите Алигер».
Впрочем, как говорится, хороша ложка к обеду.
Человек в пути
Я хочу быть твоею милой.
Я хочу быть твоею силой,
свежим ветром, насущным хлебом,
над тобою летящим небом.
Если ты собьешься с дороги,
брошусь тропкой тебе под ноги
без оглядки иди по ней.
Если ты устанешь от жажды,
я ручьем обернусь однажды, –
подойди, наклонись, испей.
Если ты отдохнуть захочешь
посредине кромешной ночи,
все равно – в горах ли, в лесах ли, –
встану дымом над кровлей сакли,
вспыхну теплым цветком огня,
чтобы ты увидал меня.
Всем, что любо тебе на свете,
обернуться готова я.
Подойди к окну на рассвете
и во всем угадай меня.
Это я, вступив в поединок
с целым войском сухих травинок,
встала лютиком у плетня,
чтобы ты пожалел меня.
Это я обернулась птицей,
переливчатою синицей,
и пою у истока дня,
чтобы ты услыхал меня.
Это я в оборотном свисте
соловья. Распустились листья,
в лепестках – роса. Это – я.
Это – я. Облака над садом…
Хорошо тебе? Значит, рядом,
над тобою – любовь моя!
Я узнала тебя из многих,
нераздельны наши дороги,
понимаешь, мой человек?
Где б ты ни был, меня ты встретишь
все равно ты меня заметишь
и полюбишь меня навек.
Читаешь это стихотворение Алигер и вспоминаешь ее слова: «Я твердо убеждена в том, что мои книги являются гораздо более подробной и значительной моей биографией, чем все остальное, что я могу о себе рассказать». Так ли это? Вообще бывает ли так? Ведь стихи – это изнанка и сны. Какая уж тут биография.
...Есть одно стихотворение у Маргариты Алигер, которое я частью помню наизусть. Именно частью. Первой частью и последней. С первой строфы – потом провал памяти – и вот окончание.
С пулей в сердце
я живу на свете.
Мне еще нескоро умереть.
Снег идет.
Светло.
Играют дети.
Можно плакать,
можно песни петь.
Потом возникает почти детское, интонационно даже забавное. Особенно это «не в лесу».
Только петь и плакать я не буду.
В городе живем мы, не в лесу.
Ничего, как есть, не позабуду.
Все, что знаю, в сердце пронесу.
И дальше уже начинается мой «провал». Я не помню серединку стихотворения. (Серединка стихотворения звучит как почти серединка яблока.)
Спрашивает снежная, сквозная,
светлая казанская зима:
– Как ты будешь жить?
– Сама не знаю.
– Выживешь? –
Не знаю и сама.
– Как же ты не умерла от пули?
От конца уже невдалеке
я осталась жить,
не потому ли,
что в далеком камском городке,
там, где полночи светлы от снега,
где лихой мороз берет свое,
начинает говорить и бегать
счастье и бессмертие мое.
– Как же ты не умерла от пули,
выдержала огненный свинец?
Я осталась жить,
не потому ли,
что, когда увидела конец,
частыми, горячими толчками
сердце мне успело подсказать,
что смогу когда-нибудь стихами
о таком страданье рассказать.
– Как же ты не умерла от пули?
Как тебя удар не подкосил?
Я осталась жить,
не потому ли,
что, когда совсем не стало сил,
увидала
с дальних полустанков,
из забитых снегом тупиков:
за горами
движущихся танков,
за лесами
вскинутых штыков
занялся,
забрезжил
день победы,
землю осенил своим крылом.
И вот тут возникают последние две строчки (разбитые в оригинальном тексте на четверостишие, но на самом деле это, конечно, две строчки):
Сквозь свои
и сквозь чужие беды
в этот день пошла
я напролом.
Я их часто бормочу эти строчки, себе под нос, когда мне нехорошо.
А Маргарите Иосифовне было почему эти строчки написать.
Когда в 30-х годах она первый раз вышла замуж, после тяжёлой болезни умер её годовалый сын.
А потом, когда началась война, её муж композитор Константин Макаров-Ракитин просится добровольцем на фронт и погибает в первом же бою.
Прошу тебя, хоть снись почаще мне.
Так весело становится во сне,
так славно, словно не было и нет
нагроможденных друг на друга лет,
нагроможденных друг на друга бед,
с которых нам открылись рубежи
земли и неба, истины и лжи,
и круча, над которой на дыбы,
как кони, взвились наши две судьбы,
и ты, не оглянувшись на меня,
Не осадил рванувшего коня.
И вот его нет, осталось только пианино, но никто не откроет его, не сыграет на нем.
И ребенка нет. Даже вещей от него нет – слишком больно, от всех вещей избавились сразу, после его смерти.
Тогда Маргарита Иосифовна не знала, что это и есть ее судьба: пережить всех, и мужей, и детей. Умерла её старшая дочь, свела счёты с жизнью в состоянии депрессии младшая.
Алигер была уже совсем старой, когда ей передали эту последнюю страшную новость.
А потом, через год, закончилась и ее жизнь.
Она слишком плохо уже видела. Из-за этого всё и произошло. Алигер упала в канаву возле дачи и так и не смогла из неё выбраться.
Осыпаются листья, в которых
затаился и жил для меня
еле слышный, немолкнущий шорох
отгремевшего майского дня.
Эти самые листья весною,
недоверчивым, вкрадчивым днем,
содрогнуло короткой волною,
опалило внезапным огнем.
И раскаты горячего грома
задержались в прохладной листве…
Я с тех пор в этой роще, как дома,
мы в глубоком и крепком родстве.
Я дымком неосевшим дышала,
прислоняясь к душистым стволам,
и она мне ни в чем не мешала,
все делила со мной пополам.
Утешала меня, как умела,
птичьи споры со мною вела,
умудренно и мерно шумела,
зеленела, ветвилась, росла.
Угощала меня земляникой,
приводила мне в ноги ручей…
И от этой заботы великой
я сдалась и поверила ей.
Был так верен и так бескорыстен
наш немой безусловный союз…
Осыпаются тихие листья.
Молкнет роща, а я остаюсь.
Сокрушительным ветром подуло.
Гром умолк и развеялся дым.
Что ж ты, роща, меня обманула?
Грош цена утешеньям твоим!
Раздаются упреки глухие
наступлению осени в лад…
Осыпаются листья сухие,
но стволы нерушимо стоят.
И шумит непреклонно и грозно
их прямая и голая суть:
Невозвратно, напрасно и поздно!
Молодую листву позабудь.
Укрываться от правды – пустое!
Будь ясна, как осенняя тишь,
и решай, облетишь ли с листвою
или твердо, как мы, устоишь.
Нам лукавый обман ненавистен,
утешенья ничтожно малы…
Облетают последние листья,
но стоят нерушимо стволы.
«На самом деле, смерть её была физически лёгкой, – так говорила потом ее внучка, Анастасия Коваленкова. – Мы жили в Переделкине. Она вечером пошла к соседям и упала в канаву, чуть-чуть не дойдя до их дома, – там я увидела её лежащую. Шея оказалась сломана: смерть была моментальной. Дальше мы всю ночь не могли отправить тело в морг. К нам приезжали то «скорая помощь», которая не забирала его без милиции, то пьяный милиционер, который в принципе отказывался что-либо делать. Вся эта система в перестройку не работала».
Но закончить я хочу на другом.
Как меня лечат те последние строчки из первого мной процитированного стихотворения, так меня и лечит (а в жизни всё бывает, и шорох, и плач, и разбитое якобы сердце) и это биографическое воспоминание. Это тоже из воспоминаний внучки – Анастасии.
«Как-то сидели на кухне: бабушка (Алигер. – Прим. ред.), Ахматова, моя тётя Маша и мама. Времени где-то два часа ночи – и тут раздаётся звонок. Замирают все, потому что в советское время ночной звонок – не к добру. Бабушка берёт трубку, что-то такое слушает и вдруг говорит громко и радостно: "Можно, конечно, можно!" – и кладёт трубку. У неё спрашивают: "Что можно?" Оказывается, звонила читательница и задала вопрос: "Меня оставил муж, как вы думаете, можно ли это пережить?" И все на кухне счастливо завопили: "Ещё как можно!" У них от сердца отлегло!»
Давайте помнить об этом. С какой бы пулей в сердце мы ни жили, это точно не пуля в сердце от расставаний. Есть в этом мире пострашнее дела.
А все эти разрывы и расставания мы точно сможем пережить.