В дневнике доктора Дитриха, который сопровождал уже безумного Батюшкова из Германии в Россию, было записано:
«Однажды, увидев по пути красивую, всю усеянную листвой липу, он сказал мне: "Оставьте меня в тени под этим деревом". Я спросил его, что он там собирается делать. "Немного поспать на земле", – отвечал он кротким голосом, а затем печально добавил: "Спать вечно". В другой раз он попросил меня позволить ему выйти из кареты, чтобы погулять в лесу… Я дал ему понять, что мы торопимся, путь наш долог и промедление нежелательно для него самого, поскольку мы едем на его родину. "Моя родина", – медленно повторил он и указал рукой на небо».
Неизвестно, там ли наша родина, на небе, но точно понятно, что она здесь, среди узнаваемых деревьев: липа, береза, вяз, дуб. Пальма. Нет. Пальму вычеркиваем.
Долины царь! о, древний вяз!
Где слава дней твоих зеленых?
Где листьев густота? – где тень, котора в оных
Скрывалась, притаясь,
И вдруг потом, дыша прохладой,
Служила в полдень нам отрадой?
Не слышно более, чтоб гордая твоя
Глава от ветров трепетала.
Ты здесь родился, взрос, вода сего ручья,
Охотну дань платя, твой корень орошала;
И зелень нежную лелеела, питала;
Но вскоре, возгордясь,
Бежал от мягкой ты постели;
Как будто бы земной стыдяся колыбели,
Распространясь
Над всеми в воздухе широко,
Подъял главу высоко!
Когда весна тебя озеленяла вновь,
И птички, чувствуя любовь,
Чтоб свить себе гнездо, кустарников искали;
Тогда к тебе они стадами прилетали;
Садились по сучкам.
И там
Резвились, прыгали, шумели,
Любви всесильной гимны пели.
Едва с улыбкою румяная заря
Лучами первыми восток живописала,
Как, нетерпением горя,
С подругами к тебе пастушка прибегала.
Они тут пением своим,
Веселым, легким, стройным,
Предметам милым, дорогим,
Давали знать, что ждут их с сердцем беспокойным.
Под тенью скромною твоей,
От глаз ревнивых в удаленьи,
Любовники, тая огонь в душе своей,
Делили радость и мученьи!..
(Константин Батюшков, «Срубленное дерево»)
Читал недавно книгу про тайную жизнь дерева. Как идет автор этой будущей книги по лесу где-то в Неметчине, вдруг видит камень, а потом понимает: это не камень, а старое дерево.
Бук. Точнее, то, что осталось от него.
Но ведь бук в такой влажной почве должен давно сгнить, а тут нет: твердый, как живой.
А главное, нельзя его поднять. Так он укоренен в почве.
Лесник (а он именно лесником был) перочинным ножом осторожно поскреб кору, а там зеленый слой. Как такое может быть? Зеленый цвет всегда указывает на хлорофилл, тот самый пигмент, что встречается в живых листьях и который накапливается про запас в стволах живых деревьев.
И тут лесник понимает: это дерево не мертвое.
Видимо, это дерево срубили 400 – 500 лет назад, на куски разделили, всё унесли, но что-то забыли, оставили. Пень оставили. Да и кому он нужен.
Но как этот остаток дерева смог сохраниться живым?
Клеткам нужен сахар, клеткам надо дышать, расти. А без листьев, без фотосинтеза, это невозможно.
Диета в несколько столетий невозможна.
Ты видел, как иной страдал,
И рок свой проклинал немилосердый, злобный:
Иной надеялся, – страшился и – молчал.
Ты вздохов пламенных свидетель был безмолвный,
И все таинственной завесой покрывал
В полуденный час лета знойный
К тебе же приходил и загорелый жнец
(Имея на главе из васильков венец)
Вкушать отрадный сон покойный;
И, защитив себя от солнечных лучей,
Под густотой твоей,
На время забывал все горести, заботы.
Когда же наступал способный час работы,
С веселием в душе на нивы поспешал
Вязать колосья золотые
(Одни для жизни сей сокровища прямые!)
И пеньем радостным он труд свой услаждал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Увы! небесный огнь лишил тебя навек
Одежды изумрудной,
И вскоре дровосек,
Свершивши подвиг трудный,
С секирой грозною в руках,
На брег низвергнет сей... О страх!
Я чувствую в душе невольно содроганье!..
(Константин Батюшков, «Срубленное дерево»)
Однако, тот бук эти несколько столетий выдержал. Пусть и обрубком, но выдержал.
Он, очевидно, получал подпитку от соседних деревьев, через их корни.
Иногда это слабая помощь через микоризу – грибную сеть, которая оплетала кончики корней и помогала им в обмене веществ, но ведь этого явно недостаточно. Тогда как?
Наверное, тут произошло непосредственные сращения самих корней. Его, срубленного дерева, и соседей.
Растущие вокруг буки точно перекачивали в него раствор сахара, чтобы поддержать в нем, уже непоправимо повреждённом, жизнь.
Величественный, гордый вяз!
Прости, прости в последний раз!
Прости, листков твоих приятное шептанье,
И вы простите, имена,
На твердой сей коре рукой любви сплетенны. –
Одно мгновение!... и где остатки тленны?..
Ах! тщетно для тебя настанет вновь весна;
Ты умираешь с тем, чтоб ввек не возрождаться...
Уж члены все твои разбросаны в траве,
И возносившейся ко облакам главе
Во прахе суждено валяться!..
Теперь твой безобразный пень
Пугает только птиц; все мимо пролетают;
Пастушки с песнями нейдут к тебе под сень,
Но встречи тщательно с тобою избегают.
Лишь горлица одна, в отчаяньи, в тоске,
Лишась подруги сердцу милой,
Здесь сидя на песке,
С печалию твоей сливает глас унылой;
И эхо вдаль несет ее протяжный тон...
Я сам, величие твое воображая
И дни счастливые протекши вспоминая,
Со вздохом испускаю стон.
Жестокая тоска мятет меня, сражает;
Мне мнится, будто твой засохший пень вещает:
«Все гибнет! гибнет все!»... Так что ж такое жизнь?
(Константин Батюшков, «Срубленное дерево»)
Ну не знаем, дорогой поэт Батюшков, как там у вязов, но у буков дело явно обстоит немного иначе.
Но тогда сразу возникает вопрос: а зачем?
Зачем некоторые деревья настолько социальны, чтобы делиться пищей с ближними?
Они же тем самым повышают видовую конкуренцию?
И ответ автора книги «Тайная жизнь деревьев» Петера Воллебена поражает:
«Причины те же, что и в человеческом обществе: вместе – лучше. Одно дерево – еще не лес, оно не может создать ровный местный климат, уязвимо для ветра и непогоды. А вместе деревья создают экосистему, которая смягчает жару и мороз, хорошо держит влагу и сильно повышает влажность воздуха. В таком окружении деревья надежно защищены и живут до глубокой старости. Чтобы прийти к этому, нужно во что бы то ни стало сохранить сообщество. Если бы каждое дерево заботилось только о себе, лишь немногие дожили бы до преклонного возраста. Постоянные смерти оставляли бы в пологе леса множество просветов и пропускали в него ветер, от которого падали бы другие деревья. Летняя жара проникала бы до самой почвы и высушивала бы ее. В итоге пострадали бы все».
Это удивительно. Это похоже на нас, людей.
Вместе как-то спокойней.
Ну бывает, конечно, что лучше бы без некоторых соседей. Но вообще: сообща легче.
Каждое дерево ценно для своего сообщества и каждое дерево заслуживает, чтоб собратья его сохраняли.
И вот подкармливают соседи (конечно, бессознательно) больных и увечных, дают им питательные вещества. Пока те не окрепнут. А окрепнут ли?
Но, может быть, в другой раз дерево, которое сейчас кормит соседа, само попросит помощи. Серебристо-серые буки стоят, не двигаются, но тем не менее похожи на стадо серебристо-серых слонов, которые тоже тянут упавшего сородича своими хоботами: давай поднимайся.
О, сад ночной, таинственный орга́н,
Лес длинных труб, приют виолончелей!
О, сад ночной, печальный караван
Немых дубо́в и неподвижных е́лей!
Он целый день метался и шумел.
Был битвой дуб и возмущеньем – тополь.
Сто тысяч листьев, как сто тысяч тел,
Летели вместе – низко ли, высо́ко ль.
Железный Август в длинных сапогах
Стоял вдали с большой тарелкой дичи.
И выстрелы гремели на лугах,
И в воздухе мелькали те́льца птичьи.
И сад умолк, и месяц вышел вдруг,
Легли внизу десятки страшных те́ней,
И души лип вздымали кисти рук,
Все голосуя против преступлений.
О, сад ночной, о бедный сад ночной,
О существа, заснувшие надолго!
О, ты, возникшая над самой головой
Туманных звёзд таинственная Волга!
(Николай Заболоцкий, «Ночной сад»)
Да вот печаль: такое сотрудничество деревьев в саду как раз не встречается, только в лесу.
И в искусственных насаждениях тоже не встречается. Там деревья, как беспризорники: каждый за себя.
Может, дело в том, что срок им отмерен малый? Вот они и единоличничают? Всего сто лет, и их вырубят. Они просто не успевают «поумнеть».
... А еще деревья умеют говорить.
Только делают они это запахом.
И тут они как мы: запах пота или, наоборот, духов и дезодоранта.
Я уже когда-то говорил: мы узнаем друг друга по запаху. И это не про искусственный аромат. Это про феромоны. С ними ничего не поделаешь: не забьешь, не выведешь.
В общем, мы как звери и деревья.
Деревья тоже говорят запахом. И это не только про привлечение насекомых для опыления.
Тоже прочел: давным-давно в Африке было сделано наблюдение: зонтичные акации, листвой которых питаются жирафы, умеют этих пожирателей отгонять.
За считанные минуты акация увеличивает содержание ядовитых веществ в своих листьях.
Жирафы это знают и поэтому переходят к следующему дереву.
Тут мы сразу можем подумать, что к ближайшему.
Но нет. Жирафы пропускают несколько экземпляров и начинают снова жевать только метров через сто.
Объяснение этому не может тебя не поразить: оказывается, страдающая от губ и зубов жирафа акация выделяет сигнальный газ, этилен. Он и летит предупреждать растущих неподалеку родственников о приближении опасности. То есть акация делает это для себя – чтоб отогнать надоевшего (чуть не сказал, хищника) травоядного. Но, получается, что и сородичам знак подает.
В ответ на это предупреждение другие акации тоже начинают запасать ядовитые вещества.
Жираф это знает (еще один умник нашелся), и вот он идет либо дальше по саванне, где растения еще ничего не подозревают, либо против ветра.
Ведь пахучий сигнал передается по воздуху, а если жираф пойдет против воздушных потоков, то тут он и найдет непредупрежденных жертв.
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про черную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
– Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Да-да, это хрестоматийный Гумилев. Теперь мы знаем, почему там жираф бродит: он ищет еще не проинформированную акацию.
Но еще повторим: это возможно только в естественных лесах.
Сад сам себе не помощник. Там деревья «молчат».
И в поле дерево тоже молчит.
Правда, по разным причинам. В поле – потому что никто не научил его разговаривать. Оно – единоличник.
А в саду разучили.
Потеряло дерево в саду «дар речи».
Селекция отняла у наших культурных растений умение общаться между собой. Всё молчит: и надземная часть, и корневая. Яблони в саду немы и глухи, поэтому уязвимы. И вот человек окуривает их, опрыскивает, защищает.
Может, им надо вернуть хоть немного прежней дикости?
Я к розам хочу, в тот единственный сад,
Где лучшая в мире стоит из оград,
Где статуи помнят меня молодой,
А я их под невскою помню водой.
В душистой тиши между царственных лип
Мне мачт корабельных мерещится скрип.
И лебедь, как прежде, плывёт сквозь века,
Любуясь красой своего двойника.
И замертво спят сотни тысяч шагов
Врагов и друзей, друзей и врагов.
А шествию теней не видно конца
От вазы гранитной до двери дворца.
Там шепчутся белые ночи мои
О чьей-то высокой и тайной любви.
И всё перламутром и яшмой горит,
Но света источник таинственно скрыт.
(Анна Ахматова)
Скрыт не только источник. Скрыт и механизм защиты. И липы, и розы в этом саду беззащитны. Избалованы человеком, разобщены.
Только на садовника и одна надежда.
Потому что нет там грибов, нет их грибниц, нет переплетенных корней, нет и защитных мер.
Конечно, сигналы древесные медленные, если их сравнивать с нашим телом, но они все равно есть.
Разнеслась по дубраве новость – и вот все дубы в округе начинают немедленно качать по своим жилам дубильные вещества.
Корни дуба раскидисты (как это звучит, мы же привыкли, что крона раскидиста), расходятся далеко, на две ширины уже упомянутой кроны, а иногда даже дальше. Такой вот перевертыш дерева.
Корни соседних дубов пересекаются, переплетаются друг с другом, срастаются между собой. И говорят, говорят.
Бессмысленное, злобное, зимой
безлиственное, стадии угля
достигнувшее колером, самой
природой предназначенное для
отчаянья, – которого объем
никак не калькулируется, – но
в слепом повиновении своем
уже переборщившее, оно,
ушедшее корнями в перегной
из собственных же листьев и во тьму –
вершиною, стоит передо мной,
как символ всепогодности, к чему
никто не призывал нас, несмотря
на то, что всем нам свойственна пора,
когда различья делаются зря
для солнца, для звезды, для топора.
(Иосиф Бродский)
Не такое уж оно и бессмысленное. Не такое уж оно и злобное.
«Однажды, увидев по пути красивую, всю усеянную листвой липу, он сказал мне: "Оставьте меня в тени под этим деревом". Я спросил его, что он там собирается делать. "Немного поспать на земле", – отвечал он кротким голосом, а затем печально добавил: "Спать вечно". В другой раз он попросил меня позволить ему выйти из кареты, чтобы погулять в лесу… Я дал ему понять, что мы торопимся, путь наш долог и промедление нежелательно для него самого, поскольку мы едем на его родину. "Моя родина", – медленно повторил он и указал рукой на небо».
Неизвестно, там ли наша родина, на небе, но точно понятно, что она здесь, среди узнаваемых деревьев: липа, береза, вяз, дуб. Пальма. Нет. Пальму вычеркиваем.
Долины царь! о, древний вяз!
Где слава дней твоих зеленых?
Где листьев густота? – где тень, котора в оных
Скрывалась, притаясь,
И вдруг потом, дыша прохладой,
Служила в полдень нам отрадой?
Не слышно более, чтоб гордая твоя
Глава от ветров трепетала.
Ты здесь родился, взрос, вода сего ручья,
Охотну дань платя, твой корень орошала;
И зелень нежную лелеела, питала;
Но вскоре, возгордясь,
Бежал от мягкой ты постели;
Как будто бы земной стыдяся колыбели,
Распространясь
Над всеми в воздухе широко,
Подъял главу высоко!
Когда весна тебя озеленяла вновь,
И птички, чувствуя любовь,
Чтоб свить себе гнездо, кустарников искали;
Тогда к тебе они стадами прилетали;
Садились по сучкам.
И там
Резвились, прыгали, шумели,
Любви всесильной гимны пели.
Едва с улыбкою румяная заря
Лучами первыми восток живописала,
Как, нетерпением горя,
С подругами к тебе пастушка прибегала.
Они тут пением своим,
Веселым, легким, стройным,
Предметам милым, дорогим,
Давали знать, что ждут их с сердцем беспокойным.
Под тенью скромною твоей,
От глаз ревнивых в удаленьи,
Любовники, тая огонь в душе своей,
Делили радость и мученьи!..
(Константин Батюшков, «Срубленное дерево»)
Читал недавно книгу про тайную жизнь дерева. Как идет автор этой будущей книги по лесу где-то в Неметчине, вдруг видит камень, а потом понимает: это не камень, а старое дерево.
Бук. Точнее, то, что осталось от него.
Но ведь бук в такой влажной почве должен давно сгнить, а тут нет: твердый, как живой.
А главное, нельзя его поднять. Так он укоренен в почве.
Лесник (а он именно лесником был) перочинным ножом осторожно поскреб кору, а там зеленый слой. Как такое может быть? Зеленый цвет всегда указывает на хлорофилл, тот самый пигмент, что встречается в живых листьях и который накапливается про запас в стволах живых деревьев.
И тут лесник понимает: это дерево не мертвое.
Видимо, это дерево срубили 400 – 500 лет назад, на куски разделили, всё унесли, но что-то забыли, оставили. Пень оставили. Да и кому он нужен.
Но как этот остаток дерева смог сохраниться живым?
Клеткам нужен сахар, клеткам надо дышать, расти. А без листьев, без фотосинтеза, это невозможно.
Диета в несколько столетий невозможна.
Ты видел, как иной страдал,
И рок свой проклинал немилосердый, злобный:
Иной надеялся, – страшился и – молчал.
Ты вздохов пламенных свидетель был безмолвный,
И все таинственной завесой покрывал
В полуденный час лета знойный
К тебе же приходил и загорелый жнец
(Имея на главе из васильков венец)
Вкушать отрадный сон покойный;
И, защитив себя от солнечных лучей,
Под густотой твоей,
На время забывал все горести, заботы.
Когда же наступал способный час работы,
С веселием в душе на нивы поспешал
Вязать колосья золотые
(Одни для жизни сей сокровища прямые!)
И пеньем радостным он труд свой услаждал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Увы! небесный огнь лишил тебя навек
Одежды изумрудной,
И вскоре дровосек,
Свершивши подвиг трудный,
С секирой грозною в руках,
На брег низвергнет сей... О страх!
Я чувствую в душе невольно содроганье!..
(Константин Батюшков, «Срубленное дерево»)
Однако, тот бук эти несколько столетий выдержал. Пусть и обрубком, но выдержал.
Он, очевидно, получал подпитку от соседних деревьев, через их корни.
Иногда это слабая помощь через микоризу – грибную сеть, которая оплетала кончики корней и помогала им в обмене веществ, но ведь этого явно недостаточно. Тогда как?
Наверное, тут произошло непосредственные сращения самих корней. Его, срубленного дерева, и соседей.
Растущие вокруг буки точно перекачивали в него раствор сахара, чтобы поддержать в нем, уже непоправимо повреждённом, жизнь.
Величественный, гордый вяз!
Прости, прости в последний раз!
Прости, листков твоих приятное шептанье,
И вы простите, имена,
На твердой сей коре рукой любви сплетенны. –
Одно мгновение!... и где остатки тленны?..
Ах! тщетно для тебя настанет вновь весна;
Ты умираешь с тем, чтоб ввек не возрождаться...
Уж члены все твои разбросаны в траве,
И возносившейся ко облакам главе
Во прахе суждено валяться!..
Теперь твой безобразный пень
Пугает только птиц; все мимо пролетают;
Пастушки с песнями нейдут к тебе под сень,
Но встречи тщательно с тобою избегают.
Лишь горлица одна, в отчаяньи, в тоске,
Лишась подруги сердцу милой,
Здесь сидя на песке,
С печалию твоей сливает глас унылой;
И эхо вдаль несет ее протяжный тон...
Я сам, величие твое воображая
И дни счастливые протекши вспоминая,
Со вздохом испускаю стон.
Жестокая тоска мятет меня, сражает;
Мне мнится, будто твой засохший пень вещает:
«Все гибнет! гибнет все!»... Так что ж такое жизнь?
(Константин Батюшков, «Срубленное дерево»)
Ну не знаем, дорогой поэт Батюшков, как там у вязов, но у буков дело явно обстоит немного иначе.
Но тогда сразу возникает вопрос: а зачем?
Зачем некоторые деревья настолько социальны, чтобы делиться пищей с ближними?
Они же тем самым повышают видовую конкуренцию?
И ответ автора книги «Тайная жизнь деревьев» Петера Воллебена поражает:
«Причины те же, что и в человеческом обществе: вместе – лучше. Одно дерево – еще не лес, оно не может создать ровный местный климат, уязвимо для ветра и непогоды. А вместе деревья создают экосистему, которая смягчает жару и мороз, хорошо держит влагу и сильно повышает влажность воздуха. В таком окружении деревья надежно защищены и живут до глубокой старости. Чтобы прийти к этому, нужно во что бы то ни стало сохранить сообщество. Если бы каждое дерево заботилось только о себе, лишь немногие дожили бы до преклонного возраста. Постоянные смерти оставляли бы в пологе леса множество просветов и пропускали в него ветер, от которого падали бы другие деревья. Летняя жара проникала бы до самой почвы и высушивала бы ее. В итоге пострадали бы все».
Это удивительно. Это похоже на нас, людей.
Вместе как-то спокойней.
Ну бывает, конечно, что лучше бы без некоторых соседей. Но вообще: сообща легче.
Каждое дерево ценно для своего сообщества и каждое дерево заслуживает, чтоб собратья его сохраняли.
И вот подкармливают соседи (конечно, бессознательно) больных и увечных, дают им питательные вещества. Пока те не окрепнут. А окрепнут ли?
Но, может быть, в другой раз дерево, которое сейчас кормит соседа, само попросит помощи. Серебристо-серые буки стоят, не двигаются, но тем не менее похожи на стадо серебристо-серых слонов, которые тоже тянут упавшего сородича своими хоботами: давай поднимайся.
О, сад ночной, таинственный орга́н,
Лес длинных труб, приют виолончелей!
О, сад ночной, печальный караван
Немых дубо́в и неподвижных е́лей!
Он целый день метался и шумел.
Был битвой дуб и возмущеньем – тополь.
Сто тысяч листьев, как сто тысяч тел,
Летели вместе – низко ли, высо́ко ль.
Железный Август в длинных сапогах
Стоял вдали с большой тарелкой дичи.
И выстрелы гремели на лугах,
И в воздухе мелькали те́льца птичьи.
И сад умолк, и месяц вышел вдруг,
Легли внизу десятки страшных те́ней,
И души лип вздымали кисти рук,
Все голосуя против преступлений.
О, сад ночной, о бедный сад ночной,
О существа, заснувшие надолго!
О, ты, возникшая над самой головой
Туманных звёзд таинственная Волга!
(Николай Заболоцкий, «Ночной сад»)
Да вот печаль: такое сотрудничество деревьев в саду как раз не встречается, только в лесу.
И в искусственных насаждениях тоже не встречается. Там деревья, как беспризорники: каждый за себя.
Может, дело в том, что срок им отмерен малый? Вот они и единоличничают? Всего сто лет, и их вырубят. Они просто не успевают «поумнеть».
... А еще деревья умеют говорить.
Только делают они это запахом.
И тут они как мы: запах пота или, наоборот, духов и дезодоранта.
Я уже когда-то говорил: мы узнаем друг друга по запаху. И это не про искусственный аромат. Это про феромоны. С ними ничего не поделаешь: не забьешь, не выведешь.
В общем, мы как звери и деревья.
Деревья тоже говорят запахом. И это не только про привлечение насекомых для опыления.
Тоже прочел: давным-давно в Африке было сделано наблюдение: зонтичные акации, листвой которых питаются жирафы, умеют этих пожирателей отгонять.
За считанные минуты акация увеличивает содержание ядовитых веществ в своих листьях.
Жирафы это знают и поэтому переходят к следующему дереву.
Тут мы сразу можем подумать, что к ближайшему.
Но нет. Жирафы пропускают несколько экземпляров и начинают снова жевать только метров через сто.
Объяснение этому не может тебя не поразить: оказывается, страдающая от губ и зубов жирафа акация выделяет сигнальный газ, этилен. Он и летит предупреждать растущих неподалеку родственников о приближении опасности. То есть акация делает это для себя – чтоб отогнать надоевшего (чуть не сказал, хищника) травоядного. Но, получается, что и сородичам знак подает.
В ответ на это предупреждение другие акации тоже начинают запасать ядовитые вещества.
Жираф это знает (еще один умник нашелся), и вот он идет либо дальше по саванне, где растения еще ничего не подозревают, либо против ветра.
Ведь пахучий сигнал передается по воздуху, а если жираф пойдет против воздушных потоков, то тут он и найдет непредупрежденных жертв.
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про черную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
– Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Да-да, это хрестоматийный Гумилев. Теперь мы знаем, почему там жираф бродит: он ищет еще не проинформированную акацию.
Но еще повторим: это возможно только в естественных лесах.
Сад сам себе не помощник. Там деревья «молчат».
И в поле дерево тоже молчит.
Правда, по разным причинам. В поле – потому что никто не научил его разговаривать. Оно – единоличник.
А в саду разучили.
Потеряло дерево в саду «дар речи».
Селекция отняла у наших культурных растений умение общаться между собой. Всё молчит: и надземная часть, и корневая. Яблони в саду немы и глухи, поэтому уязвимы. И вот человек окуривает их, опрыскивает, защищает.
Может, им надо вернуть хоть немного прежней дикости?
Я к розам хочу, в тот единственный сад,
Где лучшая в мире стоит из оград,
Где статуи помнят меня молодой,
А я их под невскою помню водой.
В душистой тиши между царственных лип
Мне мачт корабельных мерещится скрип.
И лебедь, как прежде, плывёт сквозь века,
Любуясь красой своего двойника.
И замертво спят сотни тысяч шагов
Врагов и друзей, друзей и врагов.
А шествию теней не видно конца
От вазы гранитной до двери дворца.
Там шепчутся белые ночи мои
О чьей-то высокой и тайной любви.
И всё перламутром и яшмой горит,
Но света источник таинственно скрыт.
(Анна Ахматова)
Скрыт не только источник. Скрыт и механизм защиты. И липы, и розы в этом саду беззащитны. Избалованы человеком, разобщены.
Только на садовника и одна надежда.
Потому что нет там грибов, нет их грибниц, нет переплетенных корней, нет и защитных мер.
Конечно, сигналы древесные медленные, если их сравнивать с нашим телом, но они все равно есть.
Разнеслась по дубраве новость – и вот все дубы в округе начинают немедленно качать по своим жилам дубильные вещества.
Корни дуба раскидисты (как это звучит, мы же привыкли, что крона раскидиста), расходятся далеко, на две ширины уже упомянутой кроны, а иногда даже дальше. Такой вот перевертыш дерева.
Корни соседних дубов пересекаются, переплетаются друг с другом, срастаются между собой. И говорят, говорят.
Бессмысленное, злобное, зимой
безлиственное, стадии угля
достигнувшее колером, самой
природой предназначенное для
отчаянья, – которого объем
никак не калькулируется, – но
в слепом повиновении своем
уже переборщившее, оно,
ушедшее корнями в перегной
из собственных же листьев и во тьму –
вершиною, стоит передо мной,
как символ всепогодности, к чему
никто не призывал нас, несмотря
на то, что всем нам свойственна пора,
когда различья делаются зря
для солнца, для звезды, для топора.
(Иосиф Бродский)
Не такое уж оно и бессмысленное. Не такое уж оно и злобное.