В этом мире звука и слова есть свои рифмы. Иногда мужские, весомые: Лев Толстой, например, и Федор Достоевский. Два «тяжеловеса»-писателя думали друг о друге, не могли не думать, не полемизировать внутренне, говорили друг о друге, критиковали друг друга, но вот удивительное: даже не познакомились.
А кажется, так просто.
Возможно, предполагали, что впереди еще много времени. Но Достоевский умирает, и эта встреча уже никогда не произойдет.
Толстой пишет: «Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой, нужный мне человек... Вдруг за обедом – я один обедал, опоздал – читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал, и теперь плачу».
Такая вот не-встреча. Ахматова часто о них писала, но всегда имела ввиду обычное, любовное. А тут не-встреча двух столпов, двух материков.
Правда, об одном «материке» стихов писали больше.
Вот, например, Андрей Белый:
Ты – великан, годами смятый.
Кого когда-то зрел и я –
Ты вот бредешь от курной хаты,
Клюкою времени грозя.
Тебя стремит на склон горбатый
В поля простертая стезя.
Падешь ты, как мороз косматый,
На мыслей наших зеленя.
Да заклеймит простор громовый
Наш легкомысленный позор!
Старик лихой, старик пурговый
Из грозных косм подъемлет взор, –
Нам произносит свой суровый,
Свой неизбежный приговор.
Упорно ком бремен свинцовый
Рукою ветхою простер.
Ты – молньей лязгнувшее Время –
Как туча градная склонен:
Твое нам заслоняет темя
Златистый, чистый неба склон,
Да давит каменное бремя
Наш мимолетный жизни сон…
Обрушь его в иное племя,
Во тьму иных, глухих времен.
Про Достоевского Белый, впрочем, тоже пишет. Но не стихами. А в статье. Замечает, что «трагедия творчества Достоевского в том, что он одинаково вносит в него и "громовый вопль восторга серафимов", и свиное хрюканье».
Упрек не очень понятен – потому что, в принципе, указывает на диапазон: умение еще и показать стыдное, подпольное. Но в чем-то мы можем понять и Белого: у Толстого всё так-то прозрачнее.
Он жил в Утопии. Меж тем в Москве
И в целом мире, склонные к причуде,
Забыв об этом, ждали, что все люди
Должны пребыть в таком же волшебстве.
И силились, с сумбуром в голове,
Под грохоты убийственных орудий,
К нему взнести умы свои и груди,
Бескрылые в толстовской синеве…
Солдат, священник, вождь, рабочий, пьяный
Скитались перед Ясною Поляной,
Измученные в блуде и во зле.
К ним выходило старческое тело,
Утешить и помочь им всем хотело
И – не могло: дух не был на земле…
Это уже Игорь Северянин.
... Но взаимоотношения творческих современников одного уровня дара всегда чуть-чуть не ровные. Мы помним, как однажды Достоевский, когда двоюродная тетка Толстого, познакомившись с Федором Михайловичем и рассказавшая ему о новых исканиях Льва Николаевича, воскликнул, схватясь за голову: «Не то, не то!»
Впрочем, бывают не только не ровные, но и не равные взаимоотношения.
И это уже будет не про слова, а только про звуки. Шопен, как известно, встречался с Шуманом дважды. Но встречи тут уже и не так важны. Шуман благоговеет перед Шопеном. Для Шопена у него всегда только превосходная степень. Но сперва – небольшая музыкально-поэтическая пауза.
Мазурка Шопена. Белла Ахмадулина:
Какая участь нас постигла,
как повезло нам в этот час,
когда бегущая пластинка
одна лишь разделяла нас!
Сначала тоненько шипела,
как уж, изъятый из камней,
но очертания Шопена
приобретала всё слышней.
И забирала круче, круче,
и обещала: быть беде,
и расходились эти круги,
как будто круги по воде.
И тоненькая, как мензурка
внутри с водицей голубой,
стояла девочка-мазурка,
покачивая головой.
Как эта, с бедными плечами,
по-польски личиком бела,
разведала мои печали
и на себя их приняла?
Она протягивала руки
и исчезала вдалеке,
сосредоточив эти звуки
в иглой исчерченном кружке.
(1958 год)
Мазурка Шопена звучит у Ахмадулиной на грамм-пластинке (совсем юные и не поймут, наверное, что это), и, пластинка, скорей всего, немного загрязняет звучание музыки свои легким шипом.
Совсем другой шип, немузыкальный, и даже не технический, слегка накладывается и на реальное общение двух музыкантов.
Шуман в своих записках о Шопене пишет лишь восторженными словами: «…все, к чему прикасается Шопен, воспринимает его образ и дух; даже в этом мелком салонном стиле он выражается с грацией и благородством, по сравнению с которыми все манеры других блестяще пишущих композиторов, при всей их утонченности, растекаются в воздухе…».
Шопен же к музыке Шумана чуть-что более прохладен. Есть воспоминание одного из учеников Шопена: «...вспоминаю, что он [Шопен] не был высокого мнения о Шумане. Однажды я нашел на его столе "Карнавал" ор.9; он высказался не особенно хорошо об этом произведении».
Бедный Шуман. Надеюсь, он об этих словах Шопена никогда не узнал.
При музыке. Анна Ахматова:
Опять приходит полонез Шопена.
О, Боже мой! – как много вееров,
И глаз потупленных, и нежных ртов,
Но как близка, как шелестит измена.
Тень музыки мелькнула по стене,
Но прозелени лунной не задела.
О, сколько раз вот здесь я холодела
И кто-то страшный мне кивал в окне.
И как ужасен взор безносых статуй,
Но уходи и за меня не ратуй,
И не молись так горько обо мне.
И голос из тринадцатого года
Опять кричит: я здесь, я снова твой…
Мне ни к чему ни слава, ни свобода,
Я слишком знаю… но молчит природа,
И сыростью пахнуло гробовой.
(1958 г.)
Кстати, об Ахматовой. Есть в мире звуков и слов и женские рифмы.
Просто удивительно: ведь Ахматова и Цветаева запросто могли не встретиться. Почему этого не произошло до революции, непонятно. А потом Цветаева, допустим, бы не вернулась из эмиграции.
Но она вернулась.
И вот две поэтессы встречаются меньше чем за три месяца до того, как Цветаева покончит самоубийством в Елабуге. Через два месяца, как она уедет в эвакуацию. Встречаются за две недели до самой страшной войны. Как и Шопен с Шубертом, они встречаются тоже только дважды. 7 и 8 июня 1941 года. Какое странное совпадение количества встреч.
Еще в пятнадцатом году молодая Цветаева пишет свое стихотворение, к Ахматовой обращенное:
Узкий, нерусский стан –
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия.
Вас передашь одной
Ломаной черной линией.
Холод – в весельи, зной –
В Вашем унынии.
Вся Ваша жизнь – озноб,
И завершится – чем она?
Облачный – темен — лоб
Юного демона.
Каждого из земных
Вам заиграть – безделица!
И безоружный стих
В сердце нам целится.
В утренний сонный час,
– Кажется, четверть пятого, –
Я полюбила Вас,
Анна Ахматова.
(1915 г.)
Как всегда, в своем обожании Цветаева не сдерживалась – да и не хотела.
Написала Ахматовой целый цикл. Писала письма.
«Все, что я имею сказать, – осанна!» «Ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку!» «Вы мой самый любимый поэт». «Мне так жалко, что все это только слова – любовь – я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли».
Думаю, Ахматовой это слегка пугало, но, конечно, льстило.
Мандельштам рассказывал Марине Ивановне, что Ахматова те стихи, что прислала ей Цветаева «до того доносила их в сумочке, что одни складки и трещины остались».
Эти слова Мандельштама привели Цветаеву в восторг, она это даже описала в своем эссе «Нездешний вечер». «Это одна из самых моих больших радостей за жизнь».
Однако, когда Ахматова прочитала это уже в 1958 году, то гневно заметила: «Этого никогда не было. Ни ее стихов у меня в сумочке, ни трещин и складок».
Но стихи – были. Этого уже не отменить.
О, Муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.
И мы шарахаемся и глухое: ох! –
Стотысячное – тебе присягает. – Анна
Ахматова! – Это имя – огромный вздох,
И в глубь он падает, которая безымянна.
Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами – то же!
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.
В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий?
– И я дарю тебе свой колокольный град,
Ахматова! – и сердце свое в придачу.
(Марина Цветаева, 19 июня 1916)
Описание их предвоенной встречи хорошо известно.
В 1941-м Ахматова приехала из Ленинграда в Москву, ей надо было хлопотать за сына. Жила она у писателя Ардова на Большой Ордынке. Цветаева была с Виктором Ардовым знакома и спросила у него: может, ли она познакомиться в Ахматовой.
Жена Ардова, актриса Нина Ольшевская, потом вспоминала, что муж при ней передал Ахматовой эти слова Цветаевой. «Анна Андреевна после большой паузы ответила "белым голосом", без интонаций: "Пусть придет"».
И вот звонок от Цветаевой. Ахматова стала сперва ей объяснять, как добраться до Ордынки, но говорила так непонятно, что на том конце провода Цветаева спросила: «А нет ли подле вас непоэта, чтобы он мне растолковал, как к вам надо добираться?»
Ахматова передала трубку Ардову, и он объяснил ей дорогу.
Впрочем, есть более легендарная версия этого незначительного разговора.
«Звоню. Прошу позвать ее. Слышу: "Да?" – "Говорит Ахматова". "Слушаю". Я удивилась. Ведь она же хотела меня видеть? Но говорю: "Как мы сделаем? Мне к вам прийти или вы ко мне придете?" – "Лучше я к вам приду". – "Тогда я позову сейчас нормального человека, чтобы он объяснил, как до нас добраться". – "А нормальный человек сможет объяснить ненормальному?"»
Пересказ, разумеется, в авторстве Ахматовой. Она была мастер на такие штучки.
... И вот сидит пришедшая Цветаева, держится испуганно и напряженно. Сперва пьют чай с семьей Ардовых, потом уходят в комнату Ахматовой.
Там и происходит некоторое поэтическое разочарование. Ахматова читает Цветаевой свою «Поэму без героя», но, как оказывается, за четверть века энтузиазм Цветаевой уже иссяк. Она говорит: «Надо обладать большой смелостью, чтобы в 1941 году писать об Арлекинах, Коломбинах и Пьеро». Ей кажется, что всё это уже неактуально, старомодно. «В духе Бенуа и Сомова». А Ахматова так гордилась своей поэмой.
Потом вообще происходит какой-то неловкий момент.
Цветаева говорит Ахматовой: «Как вы могли написать: "Отними и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар…"? Разве вы не знаете, что в стихах все сбывается?»
Ахматова быстро ей в ответ: «А как вы могли написать поэму "Молодец"?» Цветаева восклицает: «Но ведь это я не о себе!»
Ахматова: «Я хотела было сказать: "А разве вы не знаете, что в стихах – все о себе? " – но не сказала».
Когда ты читаешь это в юности, думаешь: «Как угловато, как резко, как сложно-хорошо, как божественно противоречиво».
Когда читаешь уже сейчас – думаешь: зачем?
Зачем это всё? Такое страшное время, столько испытаний – и позади, и, главное, впереди: часы уже идут неумолимо, скоро мир распадется, начнется война.
Причем уже сейчас у каждой из них реальные беды. У Ахматовой арестован сын, у Цветаевой – муж и дочь.
Наверное, после всех литературных тем заговорили и о насущном. В любом случае, у нас есть воспоминание Ольшевской: «Они сидели вдвоем долго, часа два-три. Когда вышли, не смотрели друг на друга. Но я, глядя на Анну Андреевну, почувствовала, что она взволнована, растрогана и сочувствует Цветаевой в ее горе».
Потом была и вторая встреча, где Цветаева показала себя превосходной, но злой мимисткой: изобразила Пастернака, как он Париже искал платье «для Зины», показала Бальмонта, когда в Париже пожилой поэт, видимо, получив случайные большие деньги и сидя в кафе, выбирал в меню дорогие вина, а его жена судорожно прижимала к груди потрепанный портфельчик, набитый деньгами. «Эта жалкая сцена была разыграна Цветаевой с мгновенной и острой выразительностью».
Ну а третья – несуществующая в реальности – встреча была уже в стихотворении. Ахматова как бы вернула долг: тоже написала о Цветаевой, но, кстати сказать, в ряду еще двух поэтов, Пастернака и Мандельштама. Да, любимых поэтов, но в их ряду. Не стихотворение, лично адресованное Марине Цветаевой.
И отступилась я здесь от всего,
От земного всякого блага.
Духом, хранителем «места сего»
Стала лесная коряга.
Все мы немного у жизни в гостях,
Жить – этот только привычка.
Чудится мне на воздушных путях
Двух голосов перекличка.
Двух? А еще у восточной стены,
В зарослях крепкой малины,
Темная, свежая ветвь бузины…
Это – письмо от Марины.
(1961 год)
... Почему-то считается, что это стихотворение неоконченное. Странно. Мне оно кажется интонационно завершенным.
А кажется, так просто.
Возможно, предполагали, что впереди еще много времени. Но Достоевский умирает, и эта встреча уже никогда не произойдет.
Толстой пишет: «Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой, нужный мне человек... Вдруг за обедом – я один обедал, опоздал – читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал, и теперь плачу».
Такая вот не-встреча. Ахматова часто о них писала, но всегда имела ввиду обычное, любовное. А тут не-встреча двух столпов, двух материков.
Правда, об одном «материке» стихов писали больше.
Вот, например, Андрей Белый:
Ты – великан, годами смятый.
Кого когда-то зрел и я –
Ты вот бредешь от курной хаты,
Клюкою времени грозя.
Тебя стремит на склон горбатый
В поля простертая стезя.
Падешь ты, как мороз косматый,
На мыслей наших зеленя.
Да заклеймит простор громовый
Наш легкомысленный позор!
Старик лихой, старик пурговый
Из грозных косм подъемлет взор, –
Нам произносит свой суровый,
Свой неизбежный приговор.
Упорно ком бремен свинцовый
Рукою ветхою простер.
Ты – молньей лязгнувшее Время –
Как туча градная склонен:
Твое нам заслоняет темя
Златистый, чистый неба склон,
Да давит каменное бремя
Наш мимолетный жизни сон…
Обрушь его в иное племя,
Во тьму иных, глухих времен.
Про Достоевского Белый, впрочем, тоже пишет. Но не стихами. А в статье. Замечает, что «трагедия творчества Достоевского в том, что он одинаково вносит в него и "громовый вопль восторга серафимов", и свиное хрюканье».
Упрек не очень понятен – потому что, в принципе, указывает на диапазон: умение еще и показать стыдное, подпольное. Но в чем-то мы можем понять и Белого: у Толстого всё так-то прозрачнее.
Он жил в Утопии. Меж тем в Москве
И в целом мире, склонные к причуде,
Забыв об этом, ждали, что все люди
Должны пребыть в таком же волшебстве.
И силились, с сумбуром в голове,
Под грохоты убийственных орудий,
К нему взнести умы свои и груди,
Бескрылые в толстовской синеве…
Солдат, священник, вождь, рабочий, пьяный
Скитались перед Ясною Поляной,
Измученные в блуде и во зле.
К ним выходило старческое тело,
Утешить и помочь им всем хотело
И – не могло: дух не был на земле…
Это уже Игорь Северянин.
... Но взаимоотношения творческих современников одного уровня дара всегда чуть-чуть не ровные. Мы помним, как однажды Достоевский, когда двоюродная тетка Толстого, познакомившись с Федором Михайловичем и рассказавшая ему о новых исканиях Льва Николаевича, воскликнул, схватясь за голову: «Не то, не то!»
Впрочем, бывают не только не ровные, но и не равные взаимоотношения.
И это уже будет не про слова, а только про звуки. Шопен, как известно, встречался с Шуманом дважды. Но встречи тут уже и не так важны. Шуман благоговеет перед Шопеном. Для Шопена у него всегда только превосходная степень. Но сперва – небольшая музыкально-поэтическая пауза.
Мазурка Шопена. Белла Ахмадулина:
Какая участь нас постигла,
как повезло нам в этот час,
когда бегущая пластинка
одна лишь разделяла нас!
Сначала тоненько шипела,
как уж, изъятый из камней,
но очертания Шопена
приобретала всё слышней.
И забирала круче, круче,
и обещала: быть беде,
и расходились эти круги,
как будто круги по воде.
И тоненькая, как мензурка
внутри с водицей голубой,
стояла девочка-мазурка,
покачивая головой.
Как эта, с бедными плечами,
по-польски личиком бела,
разведала мои печали
и на себя их приняла?
Она протягивала руки
и исчезала вдалеке,
сосредоточив эти звуки
в иглой исчерченном кружке.
(1958 год)
Мазурка Шопена звучит у Ахмадулиной на грамм-пластинке (совсем юные и не поймут, наверное, что это), и, пластинка, скорей всего, немного загрязняет звучание музыки свои легким шипом.
Совсем другой шип, немузыкальный, и даже не технический, слегка накладывается и на реальное общение двух музыкантов.
Шуман в своих записках о Шопене пишет лишь восторженными словами: «…все, к чему прикасается Шопен, воспринимает его образ и дух; даже в этом мелком салонном стиле он выражается с грацией и благородством, по сравнению с которыми все манеры других блестяще пишущих композиторов, при всей их утонченности, растекаются в воздухе…».
Шопен же к музыке Шумана чуть-что более прохладен. Есть воспоминание одного из учеников Шопена: «...вспоминаю, что он [Шопен] не был высокого мнения о Шумане. Однажды я нашел на его столе "Карнавал" ор.9; он высказался не особенно хорошо об этом произведении».
Бедный Шуман. Надеюсь, он об этих словах Шопена никогда не узнал.
При музыке. Анна Ахматова:
Опять приходит полонез Шопена.
О, Боже мой! – как много вееров,
И глаз потупленных, и нежных ртов,
Но как близка, как шелестит измена.
Тень музыки мелькнула по стене,
Но прозелени лунной не задела.
О, сколько раз вот здесь я холодела
И кто-то страшный мне кивал в окне.
И как ужасен взор безносых статуй,
Но уходи и за меня не ратуй,
И не молись так горько обо мне.
И голос из тринадцатого года
Опять кричит: я здесь, я снова твой…
Мне ни к чему ни слава, ни свобода,
Я слишком знаю… но молчит природа,
И сыростью пахнуло гробовой.
(1958 г.)
Кстати, об Ахматовой. Есть в мире звуков и слов и женские рифмы.
Просто удивительно: ведь Ахматова и Цветаева запросто могли не встретиться. Почему этого не произошло до революции, непонятно. А потом Цветаева, допустим, бы не вернулась из эмиграции.
Но она вернулась.
И вот две поэтессы встречаются меньше чем за три месяца до того, как Цветаева покончит самоубийством в Елабуге. Через два месяца, как она уедет в эвакуацию. Встречаются за две недели до самой страшной войны. Как и Шопен с Шубертом, они встречаются тоже только дважды. 7 и 8 июня 1941 года. Какое странное совпадение количества встреч.
Еще в пятнадцатом году молодая Цветаева пишет свое стихотворение, к Ахматовой обращенное:
Узкий, нерусский стан –
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия.
Вас передашь одной
Ломаной черной линией.
Холод – в весельи, зной –
В Вашем унынии.
Вся Ваша жизнь – озноб,
И завершится – чем она?
Облачный – темен — лоб
Юного демона.
Каждого из земных
Вам заиграть – безделица!
И безоружный стих
В сердце нам целится.
В утренний сонный час,
– Кажется, четверть пятого, –
Я полюбила Вас,
Анна Ахматова.
(1915 г.)
Как всегда, в своем обожании Цветаева не сдерживалась – да и не хотела.
Написала Ахматовой целый цикл. Писала письма.
«Все, что я имею сказать, – осанна!» «Ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку!» «Вы мой самый любимый поэт». «Мне так жалко, что все это только слова – любовь – я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли».
Думаю, Ахматовой это слегка пугало, но, конечно, льстило.
Мандельштам рассказывал Марине Ивановне, что Ахматова те стихи, что прислала ей Цветаева «до того доносила их в сумочке, что одни складки и трещины остались».
Эти слова Мандельштама привели Цветаеву в восторг, она это даже описала в своем эссе «Нездешний вечер». «Это одна из самых моих больших радостей за жизнь».
Однако, когда Ахматова прочитала это уже в 1958 году, то гневно заметила: «Этого никогда не было. Ни ее стихов у меня в сумочке, ни трещин и складок».
Но стихи – были. Этого уже не отменить.
О, Муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.
И мы шарахаемся и глухое: ох! –
Стотысячное – тебе присягает. – Анна
Ахматова! – Это имя – огромный вздох,
И в глубь он падает, которая безымянна.
Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами – то же!
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.
В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий?
– И я дарю тебе свой колокольный град,
Ахматова! – и сердце свое в придачу.
(Марина Цветаева, 19 июня 1916)
Описание их предвоенной встречи хорошо известно.
В 1941-м Ахматова приехала из Ленинграда в Москву, ей надо было хлопотать за сына. Жила она у писателя Ардова на Большой Ордынке. Цветаева была с Виктором Ардовым знакома и спросила у него: может, ли она познакомиться в Ахматовой.
Жена Ардова, актриса Нина Ольшевская, потом вспоминала, что муж при ней передал Ахматовой эти слова Цветаевой. «Анна Андреевна после большой паузы ответила "белым голосом", без интонаций: "Пусть придет"».
И вот звонок от Цветаевой. Ахматова стала сперва ей объяснять, как добраться до Ордынки, но говорила так непонятно, что на том конце провода Цветаева спросила: «А нет ли подле вас непоэта, чтобы он мне растолковал, как к вам надо добираться?»
Ахматова передала трубку Ардову, и он объяснил ей дорогу.
Впрочем, есть более легендарная версия этого незначительного разговора.
«Звоню. Прошу позвать ее. Слышу: "Да?" – "Говорит Ахматова". "Слушаю". Я удивилась. Ведь она же хотела меня видеть? Но говорю: "Как мы сделаем? Мне к вам прийти или вы ко мне придете?" – "Лучше я к вам приду". – "Тогда я позову сейчас нормального человека, чтобы он объяснил, как до нас добраться". – "А нормальный человек сможет объяснить ненормальному?"»
Пересказ, разумеется, в авторстве Ахматовой. Она была мастер на такие штучки.
... И вот сидит пришедшая Цветаева, держится испуганно и напряженно. Сперва пьют чай с семьей Ардовых, потом уходят в комнату Ахматовой.
Там и происходит некоторое поэтическое разочарование. Ахматова читает Цветаевой свою «Поэму без героя», но, как оказывается, за четверть века энтузиазм Цветаевой уже иссяк. Она говорит: «Надо обладать большой смелостью, чтобы в 1941 году писать об Арлекинах, Коломбинах и Пьеро». Ей кажется, что всё это уже неактуально, старомодно. «В духе Бенуа и Сомова». А Ахматова так гордилась своей поэмой.
Потом вообще происходит какой-то неловкий момент.
Цветаева говорит Ахматовой: «Как вы могли написать: "Отними и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар…"? Разве вы не знаете, что в стихах все сбывается?»
Ахматова быстро ей в ответ: «А как вы могли написать поэму "Молодец"?» Цветаева восклицает: «Но ведь это я не о себе!»
Ахматова: «Я хотела было сказать: "А разве вы не знаете, что в стихах – все о себе? " – но не сказала».
Когда ты читаешь это в юности, думаешь: «Как угловато, как резко, как сложно-хорошо, как божественно противоречиво».
Когда читаешь уже сейчас – думаешь: зачем?
Зачем это всё? Такое страшное время, столько испытаний – и позади, и, главное, впереди: часы уже идут неумолимо, скоро мир распадется, начнется война.
Причем уже сейчас у каждой из них реальные беды. У Ахматовой арестован сын, у Цветаевой – муж и дочь.
Наверное, после всех литературных тем заговорили и о насущном. В любом случае, у нас есть воспоминание Ольшевской: «Они сидели вдвоем долго, часа два-три. Когда вышли, не смотрели друг на друга. Но я, глядя на Анну Андреевну, почувствовала, что она взволнована, растрогана и сочувствует Цветаевой в ее горе».
Потом была и вторая встреча, где Цветаева показала себя превосходной, но злой мимисткой: изобразила Пастернака, как он Париже искал платье «для Зины», показала Бальмонта, когда в Париже пожилой поэт, видимо, получив случайные большие деньги и сидя в кафе, выбирал в меню дорогие вина, а его жена судорожно прижимала к груди потрепанный портфельчик, набитый деньгами. «Эта жалкая сцена была разыграна Цветаевой с мгновенной и острой выразительностью».
Ну а третья – несуществующая в реальности – встреча была уже в стихотворении. Ахматова как бы вернула долг: тоже написала о Цветаевой, но, кстати сказать, в ряду еще двух поэтов, Пастернака и Мандельштама. Да, любимых поэтов, но в их ряду. Не стихотворение, лично адресованное Марине Цветаевой.
И отступилась я здесь от всего,
От земного всякого блага.
Духом, хранителем «места сего»
Стала лесная коряга.
Все мы немного у жизни в гостях,
Жить – этот только привычка.
Чудится мне на воздушных путях
Двух голосов перекличка.
Двух? А еще у восточной стены,
В зарослях крепкой малины,
Темная, свежая ветвь бузины…
Это – письмо от Марины.
(1961 год)
... Почему-то считается, что это стихотворение неоконченное. Странно. Мне оно кажется интонационно завершенным.