Иногда интересно найти схожесть у тех или иных творцов, учитывая, что они работают даже не в смежных, а в принципиально различных областях. Так, например, поэт или писатель – и художник. Один всего достигает словом, другому нужны краски или карандаш.
Чужое ремесло
Чужое ремесло мной помыкает.
На грех наводит, за собой маня.
моя работа мне не помогает
и мстительно сторонится меня.
Я ей вовеки соблюдаю верность,
пишу стихи у краешка стола,
и все-таки меня снедает ревность,
когда творят иные мастера.
Поет высоким голосом кинто,
и у меня в тбилисском том духане,
в картинной галерее и в кино
завистливо заходится дыханье.
Когда возводит красную трубу
печник на необжитом новом доме,
я тоже вытираю об траву
замаранные глиною ладони.
О, сделать так, как сделал оператор –
послушно перенять его пример
и, пристально приникнув к аппаратам,
прищуриться на выбранный предмет.
О, эта жадность деревце сажать,
из лейки лить на грядках неполитых
и линии натурщиц отражать,
размазывая краски на палитрах!
Так власть чужой работы надо мной
меня жестоко требует к ответу.
Но не прошу я участи иной.
Благодарю скупую радость эту.
(Белла Ахмадулина)
Эта сладость наблюденья за чужим мастерством мне тоже понятна. Люблю чужое умение, которым мне никогда не овладеть, – ведет карандаш свой рассказ, говорит яркими пятнами краска, крутит свое фуэте балерина, летит цирковой акробат.
Акробат
От крыши до крыши протянут канат.
Легко и спокойно идет акробат.
В руках его – палка, он весь – как весы,
А зрители снизу задрали носы.
Толкаются, шепчут: «Сейчас упадет!» –
И каждый чего-то взволнованно ждет.
Направо – старушка глядит из окна,
Налево – гуляка с бокалом вина.
Но небо прозрачно, и прочен канат.
Легко и спокойно идет акробат.
А если, сорвавшись, фигляр упадет
И, охнув, закрестится лживый народ, –
Поэт, проходи с безучастным лицом:
Ты сам не таким ли живешь ремеслом?
(Владислав Ходасевич)
Или вот художник Анри Руссо. Первый, как утверждают знатоки (так это или не так, не мне судить), который ввел в искусстве живописный примитивизм.
Самое его известное произведение написано в 1910 году. «Сновидение». Говорят, Руссо был робким человеком, все время боялся, что его неправильно поймут, поэтому даже снабдил картину аннотацией (что уже смешно).
В аннотации говорится, что возлюбленной мастера Ядвиге приснился яркий фантастический сон, там играла флейта и месяц освещал цветы и деревья. И даже хищники замерли (там, на картине, самый прекрасный удивленный то ли барс, то ли удивленная львица, но точно не лев – гривы нет), слушая дивную музыку. Кстати, где-то прочитал, что может быть Ядвигой не звалась ни одна возлюбленная, просто художник любил это имя.
... Оказалось, у Сильвии Плат есть стихотворение «Ядвига» – и оно явно про Ядвигу таможенника Руссо.
Вот фрагмент перевода, там непонятно, чей он – но нам этот перевод хотя бы даст представление, о чем в тексте идет речь.
(...) И змеи, и заклинатель, и округлость луны,
И райские птицы, и тигры, и цветы
Померкли в контрасте с красным
Цветом, отмеченным прозаическим глазом.
Вот почему Руссо, объяснил, как попала ты
На кушетку, оттененную пятьюдесятью зелеными,
Описал, как под звуки флейты, в зеленом
С кистями будуаре, под эгидой полных лун
В полудреме увидела ты,
Как яркие лилии, лунные цветы,
В берилловых джунглях под лунным глазом
Кивали головками в лепестках тебе, на кушетке красной.
Приятель же он признался, что просто не мог оторваться от красного,
И, пока критики, восхищаясь, всесторонне переходя в зеленый цвет,
Руссо устроит пир для собственных глаз,
Отвлекая рассказами о причудах луны,
Приглашая полюбиться на заклинателя и огромные цветы,
Рассказывая, как сюда попали и кушетка, и ты.
Ядвига, позируй вечно, здесь король красного цвета и ты.
Глаз все не насытится сочно-красным, пирует под взором луны
В море зелени, где тебя окружают цветы.
Совсем не примитивистски замешанный текст другого поэта, Уитмена, тем не менее тоже обнажает этот детский взгляд на людей и предметы. И герой его стихотворения тоже в данный момент спит. Но, правда, уже последним сном.
О капитан! Мой капитан! Рейс трудный завершен,
Все бури выдержал корабль, увенчан славой он.
Уж близок порт, я слышу звон, народ глядит, ликуя,
Как неуклонно наш корабль взрезает килем струи.
Но сердце! Сердце! Сердце!
Как кровь течет ручьем
На палубе, где капитан
Уснул последним сном!
О капитан! Мой капитан! Встань и прими парад,
Тебе салютом вьется флаг и трубачи гремят;
Тебе букеты и венки, к тебе народ теснится,
К тебе везде обращены восторженные лица.
Очнись, отец! Моя рука
Лежит на лбу твоем,
А ты на палубе уснул
Как будто мертвым сном.
Не отвечает капитан и, побледнев, застыл,
Не чувствует моей руки, угаснул в сердце пыл.
Уже бросают якоря, и рейс наш завершен,
В надежной гавани корабль, приплыл с победой он.
Ликуй, народ, на берегу!
Останусь я вдвоем
На палубе, где капитан
Уснул последним сном.
Интересно, что и Руссо, и Уитмен были какими-то «поздними», «опоздавшими», пришедшими каждый в свою лакуну славы, звука и краски уже совсем не юными, а зрелыми, возле сорока.
Но это им не помешало видеть мир и описывать его через молодое буйство деталей, через юный интенсивный цвет, иметь какую-то почти наивную оптику.
«Странники и вопрошатели ... люди, которых встречаю ... мой обед и мое платье ... подлинное или воображаемое равнодушие ко мне мужчины или женщины ... спазмы событий».
Это Уитмен.
И это тоже он:
Когда я слушал ученого астронома
И он выводил предо мною целые столбцы мудрых цифр
И показывал небесные карты, диаграммы для измерения
звезд,
Я сидел в аудитории и слушал его, и все рукоплескали ему,
Но скоро – я и сам не пойму отчего – мне стало так нудно и
скучно,
И как я был счастлив, когда выскользнул прочь и в полном
молчании зашагал одинокий
Среди влажной таинственной ночи
И взглядывал порою на звезды.
В таких случаях наивный (но не в том смысле, как Руссо и Уитмен, а в другом – скучном и обиженном) читатель любит спросить: «А где рифма?»
«А где правильная перспектива?» – мог бы спросить зритель картин Руссо.
Ну нет их, нет.
...Уолт Уитмен родился в семье фермера в селе на Лонг-Айленде. С детства видел пустынные холмы, дышал воздухом океана. И вокруг – бесконечность: тут соленая бездна, тут бескрайнее небо.
«Ещё мальчуганом я грезил написать что-то о морском побережье, про тот загадочный горизонт, который делит, соединяет воедино, как в супружеском союзе, незыблемое и изменчивое… о величавое столкновение реального с безупречным» – он так потом писал, ища истоки своего же текста.
И ферма тут неслучайна. Нелегкий труд, жизнь обычных людей, обильная еда.
Я славлю себя, я воспеваю себя,
И что я принимаю, то примете и вы,
Ибо каждый атом, принадлежащий мне, также принадлежит и вам.
Я брожу и призываю мою душу,
Я слоняюсь бесцельно, праздный, и наклонясь, рассматриваю былинку летней травы.
Мой язык, каждый атом моей крови созданы из этого воздуха, из этой земли,
Рожденный здесь от родителей, рожденных здесь от родителей, тоже рожденных здесь,
Я, тридцати семи лет от роду, в полном здоровьи, начинаю эту песню,
Надеясь не кончить до смерти.
Догматы и школы, отойдите на минуту назад,
Повремените немного, не бойтесь, мы не забудем вас.
Я – гавань для доброго и злого, я позволяю природе в любую минуту всегда
Говорить невозбранно с первобытной энергией.
Интересно тут, что как Уитмен «перебирает» в своих текстах предметы и названия, так в юности он «перебрал» много профессий и занятий. Ученик печатника, сельский учитель, репортер, секретарь в политическом дискуссионном клубе.
Но свои настоящие зрелые стихи он напишет именно в зрелом возрасте.
Чем-то Уитмен, кстати, напоминает нашего Бродского.
Откуда к нам пришла зима,
не знаешь ты, никто не знает.
Умолкло все. Она сама
холодных губ не разжимает.
Она молчит. Внезапно, вдруг
упорства ты ее не сломишь.
Вот оттого-то каждый звук
зимою ты так жадно ловишь.
Шуршанье ветра о стволы,
шуршанье крыш под облаками,
потом, как сгнившие полы,
скрипящий снег под башмаками,
а после скрип и стук лопат,
и тусклый дым, и гул рассвета…
Но даже тихий снегопад,
откуда он, не даст ответа.
И ты, входя в свой теплый дом,
взбежав к себе, скажи на милость,
не думал ты хоть раз о том,
что где-то здесь она таилась:
в пролете лестничном, в стене,
меж кирпичей, внизу под складом,
а может быть, в реке, на дне,
куда нельзя проникнуть взглядом.
Быть может, там, в ночных дворах,
на чердаках и в пыльных люстрах,
в забитых досками дверях,
в сырых подвалах, в наших чувствах,
в кладовках тех, где свален хлам…
Но видно, ей там тесно было,
она росла по всем углам
и все заполонила.
Должно быть, это просто вздор,
скопленье дум и слов неясных,
она пришла, должно быть, с гор,
спустилась к нам с вершин прекрасных:
там вечный лед, там вечный снег,
там вечный ветер скалы гложет,
туда не всходит человек,
и сам орел взлететь не может.
Должно быть, так. Не все ль равно,
когда поднять ты должен ворот,
но разве это не одно:
в пролете тень и вечный холод?
Меж ними есть союз и связь
и сходство – пусть совсем немое.
Сойдясь вдвоем, соединясь,
им очень просто стать зимою.
Дела, не знавшие родства,
и облака в небесной сини,
предметы все и вещества
и чувства, разные по силе,
стихии жара и воды,
увлекшись внутренней игрою,
дают со временем плоды,
совсем нежданные порою.
Бывает лед сильней огня,
зима – порой длиннее лета,
бывает ночь длиннее дня
и тьма вдвойне сильнее света;
бывает сад громаден, густ,
а вот плодов совсем не снимешь…
Так берегись холодных чувств,
не то, смотри, застынешь.
И люди все, и все дома,
где есть тепло покуда,
произнесут: пришла зима.
Но не поймут откуда.
Я однажды провел эксперимент: показал, как поэт совсем другого времени, Чарльз Буковски, может вдруг стать похожим на Уитмена, хотя, кажется, где певец великих пространств и где поэт-битник. И тем не менее.
моей жене нравятся кинотеатры, воздушная кукуруза и прохладительные напитки,
усаживание на места, она испытывает детский восторг от
этого, и я рад за неё – но на самом же деле, я сам, должно быть,
откуда-то не отсюда, я, должно быть, кротом был в другой
жизни, чем-то, что закапывалось и пряталось в одиночку:
другие люди, сгрудившиеся на сиденьях и далеко, и близко, передают мне
чувства, которые мне не нравятся; это глупо, быть может, но так оно и
есть; а затем –
темнота и за ней –
гигантские человеческие лица, тела, шевелящиеся по экрану, они
говорят, а мы
слушаем.
Это как раз Буковски.
Чтобы сделать из Буковски Уитмена нужно просто перевернуть антипафос на пафос, то есть, поменять знак: минус перевести на плюс. А энергия стиха, многочисленность деталей, интенсивность текста – всё это останется.
Вот моя переделка, как все переделки она прихрамывает, но мне тут важно показать сам обнажающий всё принцип.
моей жене, твоей жене, нашей жене, всем женам, любившим своих мужей, ненавидевшим, плакавшим,
хотевшим сидеть в темном зале кинотеатров, есть кукурузу, воздушную, золотую,
пить прохладительные напитки,
надо знать, что люди вокруг, сгрудившиеся на сиденьях,
передают нам, мне, тебе, всем другим людям,
чувства, которые мне не по нраву,
потому что гигантские лица,
шевелящиеся на экране,
должны хотеть одного:
читать твои книги,
Уитмен!
Ну и знание, что тексты и Уитмена, и Буковски – это стихи взрослых людей, не мальчиков, не желторотых юношей, тоже тут работает.
Вернемся опять к настоящему Уитмену.
Комнаты и дома пропитаны духами, полки загромождены духами,
Я и сам вдыхаю их запах, я знаю его и люблю,
Но от духов кружится голова, а этого я не хочу.
Воздух не духи, он не сделан на фабрике, он без запаха,
Я глотал бы его вечно, я влюблен в него,
Я пойду на лесистый берег, разденусь и стану голым,
Я до безумия рад, что воздух прикасается ко мне.
Пар моего дыхания,
Эхо, струйки воды, журчащие шопоты, любовный корень, шелковинка, дерево с вилообразными сучьями, лоза виноградная,
Мое вдыхание и выдыхание, биение моего сердца,
Движение крови и воздуха у меня в легких,
Запах свежей листвы и сухой листвы, запах морского берега и темных морских утесов, запах сена в амбаре,
Мой голос, источающий слова, которые я бросаю по течению ветра,
Легкие поцелуи, объятия, прикосновения ласковых рук,
Игра света и тени на деревьях, когда колышатся гибкие ветви,
Радость – оттого, что я один, или оттого, что я в уличной сутолоке, или оттого, что я брожу по холмам, по полям,
Ощущение здоровья, трели и рулады в полуденный час, моя песня, которую я пою, встав с постели и увидев солнце.
Ты думал, что тысяча акров – это много? Ты думал, что земля это много?
Ты так долго читал по складам, чтобы научиться читать?
Ты лелеял гордые замыслы доискаться до смысла поэм?
Побудь этот день и эту ночь со мною, и у тебя будет источник всех поэм,
Все блага земли и солнца станут твоими (миллионы солнц в запасе у нас!)
Ты уже не будешь брать вещи из вторых или из третьих рук,
Ты перестанешь смотреть глазами давно умерших или жить привиденьями книг,
И моими глазами ты не станешь смотреть, ты не возьмешь у меня ничего,
Ты выслушаешь всех и профильтруешь все чрез себя.
Чем мы, собственно, и занимаемся. Такой накат на нас мира, столько информации, столько волнений и страхов. Проснешься утром – и мир лезет на тебя из экрана андроида, размахивает руками, кричит.
И его, этот мир, можно понять. Но и нас тоже можно. Нам трудно быть спокойными. А нам хочется ими быть. Поэтому, может, стоит прислушаться к совету Уитмена? (Внимание – спойлер: не получится.)
Вдали от этой суеты и маеты стоит то, что есть Я,
Стоит, никогда не скучая, благодушное, участливое, праздное,
целостное.
Стоит и смотрит вниз, стоит прямо или опирается согнутой
в локте рукой на некую незримую опору,
Смотрит, наклонив голову набок, любопытствуя, что будет
дальше.
Оно и участвует в игре, и не участвует, следит за нею и
удивляется ей.
Я смотрю назад, на мои минувшие дни, когда я пререкался
в тумане с разными лингвистами и спорщиками,
У меня нет ни насмешек, ни доводов, я наблюдаю и жду.
Чужое ремесло
Чужое ремесло мной помыкает.
На грех наводит, за собой маня.
моя работа мне не помогает
и мстительно сторонится меня.
Я ей вовеки соблюдаю верность,
пишу стихи у краешка стола,
и все-таки меня снедает ревность,
когда творят иные мастера.
Поет высоким голосом кинто,
и у меня в тбилисском том духане,
в картинной галерее и в кино
завистливо заходится дыханье.
Когда возводит красную трубу
печник на необжитом новом доме,
я тоже вытираю об траву
замаранные глиною ладони.
О, сделать так, как сделал оператор –
послушно перенять его пример
и, пристально приникнув к аппаратам,
прищуриться на выбранный предмет.
О, эта жадность деревце сажать,
из лейки лить на грядках неполитых
и линии натурщиц отражать,
размазывая краски на палитрах!
Так власть чужой работы надо мной
меня жестоко требует к ответу.
Но не прошу я участи иной.
Благодарю скупую радость эту.
(Белла Ахмадулина)
Эта сладость наблюденья за чужим мастерством мне тоже понятна. Люблю чужое умение, которым мне никогда не овладеть, – ведет карандаш свой рассказ, говорит яркими пятнами краска, крутит свое фуэте балерина, летит цирковой акробат.
Акробат
От крыши до крыши протянут канат.
Легко и спокойно идет акробат.
В руках его – палка, он весь – как весы,
А зрители снизу задрали носы.
Толкаются, шепчут: «Сейчас упадет!» –
И каждый чего-то взволнованно ждет.
Направо – старушка глядит из окна,
Налево – гуляка с бокалом вина.
Но небо прозрачно, и прочен канат.
Легко и спокойно идет акробат.
А если, сорвавшись, фигляр упадет
И, охнув, закрестится лживый народ, –
Поэт, проходи с безучастным лицом:
Ты сам не таким ли живешь ремеслом?
(Владислав Ходасевич)
Или вот художник Анри Руссо. Первый, как утверждают знатоки (так это или не так, не мне судить), который ввел в искусстве живописный примитивизм.
Самое его известное произведение написано в 1910 году. «Сновидение». Говорят, Руссо был робким человеком, все время боялся, что его неправильно поймут, поэтому даже снабдил картину аннотацией (что уже смешно).
В аннотации говорится, что возлюбленной мастера Ядвиге приснился яркий фантастический сон, там играла флейта и месяц освещал цветы и деревья. И даже хищники замерли (там, на картине, самый прекрасный удивленный то ли барс, то ли удивленная львица, но точно не лев – гривы нет), слушая дивную музыку. Кстати, где-то прочитал, что может быть Ядвигой не звалась ни одна возлюбленная, просто художник любил это имя.
... Оказалось, у Сильвии Плат есть стихотворение «Ядвига» – и оно явно про Ядвигу таможенника Руссо.
Вот фрагмент перевода, там непонятно, чей он – но нам этот перевод хотя бы даст представление, о чем в тексте идет речь.
(...) И змеи, и заклинатель, и округлость луны,
И райские птицы, и тигры, и цветы
Померкли в контрасте с красным
Цветом, отмеченным прозаическим глазом.
Вот почему Руссо, объяснил, как попала ты
На кушетку, оттененную пятьюдесятью зелеными,
Описал, как под звуки флейты, в зеленом
С кистями будуаре, под эгидой полных лун
В полудреме увидела ты,
Как яркие лилии, лунные цветы,
В берилловых джунглях под лунным глазом
Кивали головками в лепестках тебе, на кушетке красной.
Приятель же он признался, что просто не мог оторваться от красного,
И, пока критики, восхищаясь, всесторонне переходя в зеленый цвет,
Руссо устроит пир для собственных глаз,
Отвлекая рассказами о причудах луны,
Приглашая полюбиться на заклинателя и огромные цветы,
Рассказывая, как сюда попали и кушетка, и ты.
Ядвига, позируй вечно, здесь король красного цвета и ты.
Глаз все не насытится сочно-красным, пирует под взором луны
В море зелени, где тебя окружают цветы.
Совсем не примитивистски замешанный текст другого поэта, Уитмена, тем не менее тоже обнажает этот детский взгляд на людей и предметы. И герой его стихотворения тоже в данный момент спит. Но, правда, уже последним сном.
О капитан! Мой капитан! Рейс трудный завершен,
Все бури выдержал корабль, увенчан славой он.
Уж близок порт, я слышу звон, народ глядит, ликуя,
Как неуклонно наш корабль взрезает килем струи.
Но сердце! Сердце! Сердце!
Как кровь течет ручьем
На палубе, где капитан
Уснул последним сном!
О капитан! Мой капитан! Встань и прими парад,
Тебе салютом вьется флаг и трубачи гремят;
Тебе букеты и венки, к тебе народ теснится,
К тебе везде обращены восторженные лица.
Очнись, отец! Моя рука
Лежит на лбу твоем,
А ты на палубе уснул
Как будто мертвым сном.
Не отвечает капитан и, побледнев, застыл,
Не чувствует моей руки, угаснул в сердце пыл.
Уже бросают якоря, и рейс наш завершен,
В надежной гавани корабль, приплыл с победой он.
Ликуй, народ, на берегу!
Останусь я вдвоем
На палубе, где капитан
Уснул последним сном.
Интересно, что и Руссо, и Уитмен были какими-то «поздними», «опоздавшими», пришедшими каждый в свою лакуну славы, звука и краски уже совсем не юными, а зрелыми, возле сорока.
Но это им не помешало видеть мир и описывать его через молодое буйство деталей, через юный интенсивный цвет, иметь какую-то почти наивную оптику.
«Странники и вопрошатели ... люди, которых встречаю ... мой обед и мое платье ... подлинное или воображаемое равнодушие ко мне мужчины или женщины ... спазмы событий».
Это Уитмен.
И это тоже он:
Когда я слушал ученого астронома
И он выводил предо мною целые столбцы мудрых цифр
И показывал небесные карты, диаграммы для измерения
звезд,
Я сидел в аудитории и слушал его, и все рукоплескали ему,
Но скоро – я и сам не пойму отчего – мне стало так нудно и
скучно,
И как я был счастлив, когда выскользнул прочь и в полном
молчании зашагал одинокий
Среди влажной таинственной ночи
И взглядывал порою на звезды.
В таких случаях наивный (но не в том смысле, как Руссо и Уитмен, а в другом – скучном и обиженном) читатель любит спросить: «А где рифма?»
«А где правильная перспектива?» – мог бы спросить зритель картин Руссо.
Ну нет их, нет.
...Уолт Уитмен родился в семье фермера в селе на Лонг-Айленде. С детства видел пустынные холмы, дышал воздухом океана. И вокруг – бесконечность: тут соленая бездна, тут бескрайнее небо.
«Ещё мальчуганом я грезил написать что-то о морском побережье, про тот загадочный горизонт, который делит, соединяет воедино, как в супружеском союзе, незыблемое и изменчивое… о величавое столкновение реального с безупречным» – он так потом писал, ища истоки своего же текста.
И ферма тут неслучайна. Нелегкий труд, жизнь обычных людей, обильная еда.
Я славлю себя, я воспеваю себя,
И что я принимаю, то примете и вы,
Ибо каждый атом, принадлежащий мне, также принадлежит и вам.
Я брожу и призываю мою душу,
Я слоняюсь бесцельно, праздный, и наклонясь, рассматриваю былинку летней травы.
Мой язык, каждый атом моей крови созданы из этого воздуха, из этой земли,
Рожденный здесь от родителей, рожденных здесь от родителей, тоже рожденных здесь,
Я, тридцати семи лет от роду, в полном здоровьи, начинаю эту песню,
Надеясь не кончить до смерти.
Догматы и школы, отойдите на минуту назад,
Повремените немного, не бойтесь, мы не забудем вас.
Я – гавань для доброго и злого, я позволяю природе в любую минуту всегда
Говорить невозбранно с первобытной энергией.
Интересно тут, что как Уитмен «перебирает» в своих текстах предметы и названия, так в юности он «перебрал» много профессий и занятий. Ученик печатника, сельский учитель, репортер, секретарь в политическом дискуссионном клубе.
Но свои настоящие зрелые стихи он напишет именно в зрелом возрасте.
Чем-то Уитмен, кстати, напоминает нашего Бродского.
Откуда к нам пришла зима,
не знаешь ты, никто не знает.
Умолкло все. Она сама
холодных губ не разжимает.
Она молчит. Внезапно, вдруг
упорства ты ее не сломишь.
Вот оттого-то каждый звук
зимою ты так жадно ловишь.
Шуршанье ветра о стволы,
шуршанье крыш под облаками,
потом, как сгнившие полы,
скрипящий снег под башмаками,
а после скрип и стук лопат,
и тусклый дым, и гул рассвета…
Но даже тихий снегопад,
откуда он, не даст ответа.
И ты, входя в свой теплый дом,
взбежав к себе, скажи на милость,
не думал ты хоть раз о том,
что где-то здесь она таилась:
в пролете лестничном, в стене,
меж кирпичей, внизу под складом,
а может быть, в реке, на дне,
куда нельзя проникнуть взглядом.
Быть может, там, в ночных дворах,
на чердаках и в пыльных люстрах,
в забитых досками дверях,
в сырых подвалах, в наших чувствах,
в кладовках тех, где свален хлам…
Но видно, ей там тесно было,
она росла по всем углам
и все заполонила.
Должно быть, это просто вздор,
скопленье дум и слов неясных,
она пришла, должно быть, с гор,
спустилась к нам с вершин прекрасных:
там вечный лед, там вечный снег,
там вечный ветер скалы гложет,
туда не всходит человек,
и сам орел взлететь не может.
Должно быть, так. Не все ль равно,
когда поднять ты должен ворот,
но разве это не одно:
в пролете тень и вечный холод?
Меж ними есть союз и связь
и сходство – пусть совсем немое.
Сойдясь вдвоем, соединясь,
им очень просто стать зимою.
Дела, не знавшие родства,
и облака в небесной сини,
предметы все и вещества
и чувства, разные по силе,
стихии жара и воды,
увлекшись внутренней игрою,
дают со временем плоды,
совсем нежданные порою.
Бывает лед сильней огня,
зима – порой длиннее лета,
бывает ночь длиннее дня
и тьма вдвойне сильнее света;
бывает сад громаден, густ,
а вот плодов совсем не снимешь…
Так берегись холодных чувств,
не то, смотри, застынешь.
И люди все, и все дома,
где есть тепло покуда,
произнесут: пришла зима.
Но не поймут откуда.
Я однажды провел эксперимент: показал, как поэт совсем другого времени, Чарльз Буковски, может вдруг стать похожим на Уитмена, хотя, кажется, где певец великих пространств и где поэт-битник. И тем не менее.
моей жене нравятся кинотеатры, воздушная кукуруза и прохладительные напитки,
усаживание на места, она испытывает детский восторг от
этого, и я рад за неё – но на самом же деле, я сам, должно быть,
откуда-то не отсюда, я, должно быть, кротом был в другой
жизни, чем-то, что закапывалось и пряталось в одиночку:
другие люди, сгрудившиеся на сиденьях и далеко, и близко, передают мне
чувства, которые мне не нравятся; это глупо, быть может, но так оно и
есть; а затем –
темнота и за ней –
гигантские человеческие лица, тела, шевелящиеся по экрану, они
говорят, а мы
слушаем.
Это как раз Буковски.
Чтобы сделать из Буковски Уитмена нужно просто перевернуть антипафос на пафос, то есть, поменять знак: минус перевести на плюс. А энергия стиха, многочисленность деталей, интенсивность текста – всё это останется.
Вот моя переделка, как все переделки она прихрамывает, но мне тут важно показать сам обнажающий всё принцип.
моей жене, твоей жене, нашей жене, всем женам, любившим своих мужей, ненавидевшим, плакавшим,
хотевшим сидеть в темном зале кинотеатров, есть кукурузу, воздушную, золотую,
пить прохладительные напитки,
надо знать, что люди вокруг, сгрудившиеся на сиденьях,
передают нам, мне, тебе, всем другим людям,
чувства, которые мне не по нраву,
потому что гигантские лица,
шевелящиеся на экране,
должны хотеть одного:
читать твои книги,
Уитмен!
Ну и знание, что тексты и Уитмена, и Буковски – это стихи взрослых людей, не мальчиков, не желторотых юношей, тоже тут работает.
Вернемся опять к настоящему Уитмену.
Комнаты и дома пропитаны духами, полки загромождены духами,
Я и сам вдыхаю их запах, я знаю его и люблю,
Но от духов кружится голова, а этого я не хочу.
Воздух не духи, он не сделан на фабрике, он без запаха,
Я глотал бы его вечно, я влюблен в него,
Я пойду на лесистый берег, разденусь и стану голым,
Я до безумия рад, что воздух прикасается ко мне.
Пар моего дыхания,
Эхо, струйки воды, журчащие шопоты, любовный корень, шелковинка, дерево с вилообразными сучьями, лоза виноградная,
Мое вдыхание и выдыхание, биение моего сердца,
Движение крови и воздуха у меня в легких,
Запах свежей листвы и сухой листвы, запах морского берега и темных морских утесов, запах сена в амбаре,
Мой голос, источающий слова, которые я бросаю по течению ветра,
Легкие поцелуи, объятия, прикосновения ласковых рук,
Игра света и тени на деревьях, когда колышатся гибкие ветви,
Радость – оттого, что я один, или оттого, что я в уличной сутолоке, или оттого, что я брожу по холмам, по полям,
Ощущение здоровья, трели и рулады в полуденный час, моя песня, которую я пою, встав с постели и увидев солнце.
Ты думал, что тысяча акров – это много? Ты думал, что земля это много?
Ты так долго читал по складам, чтобы научиться читать?
Ты лелеял гордые замыслы доискаться до смысла поэм?
Побудь этот день и эту ночь со мною, и у тебя будет источник всех поэм,
Все блага земли и солнца станут твоими (миллионы солнц в запасе у нас!)
Ты уже не будешь брать вещи из вторых или из третьих рук,
Ты перестанешь смотреть глазами давно умерших или жить привиденьями книг,
И моими глазами ты не станешь смотреть, ты не возьмешь у меня ничего,
Ты выслушаешь всех и профильтруешь все чрез себя.
Чем мы, собственно, и занимаемся. Такой накат на нас мира, столько информации, столько волнений и страхов. Проснешься утром – и мир лезет на тебя из экрана андроида, размахивает руками, кричит.
И его, этот мир, можно понять. Но и нас тоже можно. Нам трудно быть спокойными. А нам хочется ими быть. Поэтому, может, стоит прислушаться к совету Уитмена? (Внимание – спойлер: не получится.)
Вдали от этой суеты и маеты стоит то, что есть Я,
Стоит, никогда не скучая, благодушное, участливое, праздное,
целостное.
Стоит и смотрит вниз, стоит прямо или опирается согнутой
в локте рукой на некую незримую опору,
Смотрит, наклонив голову набок, любопытствуя, что будет
дальше.
Оно и участвует в игре, и не участвует, следит за нею и
удивляется ей.
Я смотрю назад, на мои минувшие дни, когда я пререкался
в тумане с разными лингвистами и спорщиками,
У меня нет ни насмешек, ни доводов, я наблюдаю и жду.