Современная литература
Современная литература
Поэзия

Ахматова и стрекоза

Дмитрий Воденников

Лето летит, как стрекоза. Лето – вообще стрекозиное время. Ещё не приполз по нашу душу занудный муравей. Но разве мы довольны? Разве мы видели, успели увидеть наше лето?

Уже семнадцатое июля, завтра день рождения твоей сестры («О, сестра моя-жизнь», – как писал Пастернак, но он писал именно о жизни, а я – про сестру: так всегда завидовал, что у неё день рождения в середине лета), а ты только опомнился: лето-то давно наступило, скоро уже пройдёт. Середина лета – это значит, что скоро спуск с горки.

И всё – кончилось твоё лето, кончился твой день рождения, долгие отпуска, бесконечные школьные каникулы, за которые ты почти разучился читать.

В прошлом году был на чужой даче, сидел на старых плетёных стульях («у одного ножка подламывается: можно упасть», – предупредила хозяйка), смотрел на людную веранду, думал: идеальная дача. Никакой геометрии, всё в сорняках. Идеальная дача – это где лопухи. Всё заросло, яблоки в траве. Если выйти за калитку – иногда шишка.

***

В еловой шишке мы с тобой увидим
Такие чудеса, каких мы раньше
Не видели
Ни в Баку, ни в Самарканде.
Это, признаться, так.
Ты отведёшь, наконец, глаза и, взволнованный, скажешь,
Что потрясён необыкновенными возможностями,
Которые открываются перед простыми наблюдателями чудес.
Ты поднимешь шишку высоко над головой
И будешь стоять две или три минуты
Абсолютно молча, и я даже увижу на твоих глазах слёзы счастья.
Признаюсь, это меня удивит, так как я не ожидал от тебя подобной сентиментальности.
Но, умея уважать чувства других, я тоже не пророню ни слова.
Наконец, ты очнёшься и скажешь, что проголодался
И не стоит ждать ни секунды.
Это, признаться, так.
Мы обнимемся с тобой и зашагаем легко, невесомо, прямо по поверхности земли...

(Андрей Гришаев)

Куда они пошли, нам не известно – мы за ними не пойдём. Нам и тут хорошо. Сидим на опасном плетённом стуле, ну то есть один, конечно, сидит, другие сидят на нормальных: слушаем, что говорит хозяйка. Мы стрекозы, она муравей: придётся нам ещё у неё корочки хлеба или веточки мелиссы просить, ну если пустят второй раз на эту дачу, конечно.
Она говорит: «У меня есть подруга: она сидит на веранде – перед ней распаханное поле. Всё-всё распахала. Довольна. Но мы не такие».

И мы не такие.

«Вот тут у меня мелисса, тут розмарин, а тут мята».

Где мята, где розмарин, мне не понять. Но это моё пространство. Моя дача.

Я люблю дачи запущенные: чтоб непонятно, где огород переходит в лес. Где тропинки и дорожки слегка заросли. Где всё в лопухах и люпинах. И чтоб земляника росла у дороги. Земляника – ягода дикая, чего не расти. А вот клубника у таких, у нас, непутёвых, поспевала не скоро. Лето, лето, где твоя середина? Потерянный рай. Мелисса, мята, розмарин.

***

А берёзова кукушечка зимой не куковат.
Стал я на ухо, наверно, и на память глуховат.
Ничего, опричь молитвы, и не помню, окромя:
Мати Божия, Заступнице в скорбех, помилуй мя.

В школу шёл, вальки стучали на реке, и в лад валькам
я сапожками подкованными тукал по мосткам.
Инвалид на чём-то струнном тренькал-бренькал у реки,
всё хотел попасть в мелодию, да, видно, не с руки,
потому что жизнь копейка, да и та коту под зад,
потому что с самолёта пересел на самокат,
молодость ли виновата, мессершмит ли, медсанбат,
а берёзова кукушечка зимой не куковат.

По мосткам, по белым доскам в школу шёл, а рядом шла
жизнь какая-никакая, и мать-мачеха цвела,
где чинили палисадник, где копали огород,
а киномеханик Гулин на бегу решал кроссворд,
а наставник музыкальный Тадэ, слывший силачом,
нёс футляр, но не с баяном, как всегда, а с кирпичом,
и отнюдь не ради тела, а живого духа для,
чтоб дрожала атмосфера в опусе «Полёт шмеля».

Участь! вот она – бок о бок жить и состояться тут.
Нас потом поодиночке всех в березнячок свезут,
и кукушка прокукует и в глухой умолкнет час...
Мати Божия, Заступнице, в скорбех помилуй нас.

(Олег Чухонцев)

Не помилует. Лето – это ящерица: пробежит, отбросит хвост, поминай как звали.
Только обрубок с красной раной извивается. Лето, лето, где твоё жало? В траве? На прогретой жаркой ступеньке, где мы ящерицу пытались поймать? На солнцепёке?

Ящерицы любят жару. Ящерицы любят сидеть в жару на каменном фундаменте дома, ящерицы любят греться.

Я не ящерица. Я от жары чумею.
Я больше люблю на даче дождь. (Кстати, когда писал этот текст, прям в этот момент, после двух недель испепеляющей жары в Москве началась гроза.)

Дачный дождь

Дачный дождь
Пойдёт ли дождь. Чем он хорош?
Верёвки вьёт, и шьёт, и вяжет,
И всё, что скажут в облаках
Траве расскажет.
Хлестнули плети вдруг дорогу
И закружились,
Как мириады осьминогов
Засеребрились.
Веранда влажная шипит
В дожде как сковородка,
Но реже, тяжче и слабей
Воды чечётка.

(Елена Шварц)

...Шла однажды девочка, лет пятнадцати, с электрички в писательский поселок Комарово. Шла, чтоб предстать пред светлые очи Ахматовой. Ахматова, впрочем, уже плохо видела и поэтому решила поменять очи на очки.

Большая, величественная, как огарок большой свечи, она сидела спиной к окну в своей знаменитой «Будке» и сказала девочке: «Подайте мне очки».

Елена Шварц, а это была именно она, в свои пятнадцать лет сильно обиделась.

«Я была самолюбивым и обидчивым подростком, мне это показалось оскорбительным в первую минуту знакомства, и вместо того чтобы подойти и взять протянутые кем-то из окна очки, я пробурчала себе под нос что-то вроде – «Сами берите». Очки принесли. Мы сидели друг против друга, на мне был ярко-лазурный плащ, я была крохотная и слегка китайчатая или япончатая – через год после этого Г.А. Товстоногов сказал: «Лена стала похожа на японскую принцессу». Стихи я писала, да и читала, чуть больше года, в моей взбаламученной душе царила фанатичная любовь к Цветаевой, Блоку, Белому и Хлебникову (последние двое ещё не были даже напечатаны в то время). Ахматова тоже нравилась мне и тоже была предметом поклонения и последним священным обломком великой эпохи. Я была уверена, что она разделяет мою страсть к Цветаевой, она ведь написала «Письмо к Марине». Ахматова спросила (до этого я просто подошла к калитке и попросила разрешения показать ей стихи, хотя могла бы познакомиться через общих знакомых), кого я люблю. Я сказала – Цветаеву, и протянула небольшую статью о Цветаевой, апофеоз. Цветаева только всплыла из небытия, и я была уверена, что это счастье для всех».

И тут-то и грянул первый гром. «Ей не хватало вкуса», – сказала Ахматова.
«Но вкус же в поэзии не главное», – упавшим голосом пробормотала Шварц.

Девочка так тихо говорила, что Анна Ахматова даже переспросила.

Ну а потом грянул второй гром – и началась быстрая летняя гроза.

«“Ну, а стихи?” – спросила она. Я протянула ей несколько перепечатанных на машинке листков, она сразу (естественно) остановила свой взор на стихотворении, посвященном ей, восторженном и нелепом. Там говорилось о том, что за неё и молиться не надо, ангелы и Бог и так знают.
“Вы что, призываете не молиться за меня?” – воскликнула она гневно.
“Да нет… наоборот”.
“За меня вся Россия молится! А вы призываете не молиться”.
Видя, что она не понимает и не хочет понять лестного смысла стихотворения, оскорбленная этим, я встала и, не прощаясь, ушла. У самой калитки я обернулась и увидела взгляд её вслед мне – недоумевающий и настороженный.
Я плакала всю дорогу домой, а дома сожгла стихи, посвященные ей».

Убежала ящерица, отбросив свой длинный хвост. Работает муравей, летает стрекоза, половина лета ещё впереди. Мы ещё сведём счеты друг с другом: и со стрекозой, и с муравьём, и с мелиссой, и с дачей, и с хвостом.

Мы еще помолимся, мы еще поживём.