Современная литература
Современная литература
Поэзия Проза

Не падает велосипед

Помню этот момент ослепления, когда начал (это было очень давно) первый раз читать роман Владимира Набокова «Дар». Роман положили в ящик высокого двадцатитрёхэтажного дома. Стояла перестроечная пора: из-под спуда стали доставать и печатать ранее не представимые в советской печати вещи. Кажется, это был журнал «Урал». Первая часть романа.

Открыл – и ...

«Переходя на угол в аптекарскую, он невольно повернул голову (блеснуло рикошетом с виска) и увидел – с той быстрой улыбкой, которой мы приветствуем радугу или розу, – как теперь из фургона выгружали параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкаф, по которому, как по экрану, прошло безупречно-ясное отражение ветвей, скользя и качаясь не по-древесному, а с человеческим колеба нием, обусловленным природой тех, кто нес это небо, эти ветви, этот скользящий фасад».

Это последовательное отражение того, что успело отразиться, в зеркальной половинке шкафа – это же полемика Набокова (я сам до этого не додумался, ни тогда, ни сейчас, – просто недавно прочел) с эпиграфом к одной из частей «Красного и черного» Стендаля. «Роман – это зеркало, с которым идешь по большой дороге».

Ну так вот, получи это зеркало.

Оно отражает черти что. Небо, ветки, фасад.

И еще помню этот мяч. Который закатился под нянин комод. Герой Набокова Годунов-Чердынцев этот свой текст перечитывает в постели: он недавно вышел в тоненькой книжечке.

«Почему мне не очень по нутру эпитет «трепещущую»? Или тут колоссальная рука пуппенмейстера вдруг появилась на миг среди существ, в рост которых успел уверовать глаз (так что первое ощущение зрителя по окончании спектакля: как я ужасно вырос)? А ведь комната действительно трепетала, и это мигание, карусельное передвижение теней по стене, когда уносится огонь, или чудовищно движущий горбами теневой верблюд на потолке, когда няня борется с увалистой и валкой камышовой ширмой (растяжимость которой обратно пропорциональна ее устойчивости), – все это самые ранние, самые близкие к подлиннику из всех воспоминаний».

В моей памяти это стихотворение про мяч так и осталось коротким, законченным.

1
Мяч закатился мой под нянин
комод, и на полу свеча
тень за концы берет и тянет
туда, сюда – но нет мяча.
Потом там кочерга кривая
гуляет и грохочет зря,
и пуговицу выбивает,
а погодя — полсухаря.
Но вот выскакивает сам он
в трепещущую темноту,
через всю комнату, и прямо
под неприступную тахту.

(Владимир Набоков, из романа «Дар»)

Но, оказывается, это было только начало. И текст извивается, длится и длится. Делится на пронумерованные строфы.

2
и по углам наглеют ночью,
своим законным образцам
лишь подражая между прочим.

3
при музыке миниатюрной
с произношением смешным.

4
И снова заряжаешь ствол
до дна, со скрежетом пружинным
в упругий вдавливая под,
и видишь, притаясь за дверью,
как в зеркале стоит другой –
и дыбом радужные перья
из-за повязки головной.

5
под лестницею винтовой
и за буфетом одиноким,
забытым в комнате пустой.

6
По четвергам старик приходит
учтивый, от часовщика,
и в доме все часы заводит
неторопливая рука.
Он на свои украдкой взглянет
и переставит у стенных.
На стуле стоя, ждать он станет,
чтоб вышел полностью из них
весь полдень. И благополучно
окончив свой приятный труд,
на место ставит стул беззвучно,
и, чуть ворча, часы идут.

Но прервемся на время (слишком длинное стихотворение, его залпом не проглотить: может, даже и не всё тут процитируем – сами найдите, если вдруг станет интересным).

Я всегда думал, что это фраза Цветаевой, оказалось – Набокова. «Балуйте своих детей, господа, – ведь вы не знаете, что их ждет в будущем».

Эта фраза потом аукнется у Александра Кушнера:

Читая Набокова, думал о том,
Что слишком счастливое детство опасно:
За дом петербургский заплатишь потом
Изгнаньем и бедностью, – многообразно
Несчастье, – за летнее море и пляж,
За вид из окна на Большую Морскую,
За взятый с витрины гигант-карандаш –
Бездомную вытянешь долю чужую.
Но кто думал тогда, что аукнется?

И вот едет в самом-самом конце 19 века на велосипеде (такие поездки были тогда очень в моде), Владимир Дмитриевич Набоков и встречает на крутом повороте Елену Ивановну. Там он «спешивается» (смешное слово) и делает, как пишут исследователи жизни и творчества еще не рожденного сына этих двоих, предложение Елене Ивановне. Через 2 года, а именно 23 апреля 1899, в семье любителей той прекрасной велосипедной езды рождается первенец – Владимир Владимирович Набоков.

Солнце, солнце, везде солнце. Даже зимой.

7
Пожалуйте вставать. Гуляет
по зеркалам печным ладонь
истопника: определяет,
дорос ли доверху огонь.
Дорос. И жаркому гуденью
день отвечает тишиной,
лазурью с розовою тенью
и совершенной белизной.

8
Как буду в этой же карете
чрез полчаса опять сидеть?
Как буду на снежинки эти
и ветви черные глядеть?
Как тумбу эту в шапке ватной
глазами провожу опять?
Как буду на пути обратном
мой путь туда припоминать?
(Нащупывая поминутно
с брезгливой нежностью платок,
в который бережно закутан
как будто костяной брелок.)

9
так впечатление былое
во льду гармонии живет…

10
Влезть на помост, облитый блеском,
упасть с размаху животом
на санки плоские – и с треском
по голубому… А потом,
когда меняется картина,
и в детской сумрачно горит
рождественская скарлатина
или пасхальный дифтерит,
съезжать по блещущему ломко,
преувеличенному льду,
в полутропическом каком-то,
полутаврическом саду…

А летом – появляются бабочки.

С самого детства солнечный свет в окне – бликующий, прямой или ложащийся по странной диагонали, говорил одно: если есть солнце, значит, скоро будут бабочки.

В семь лет маленький Володя на персидской сирени (нам только кажется, что она большая, крупная, нет, она мелкая) у веранды увидел первого своего махаона.

Кто-то из слуг ловит маленькому барину эту бабочку в фуражку, и фуражка с добычей запирается в платяной шкаф. После чего красавица-пленнице должна умереть ночью от нафталина.

Но, когда утром шкаф открывают, она выпархивает – и летит прочь из комнаты, от смерти – в раскрытое окно. И вот, ныряя в воздухе, уже превратилась в золотую точку.

А осенью, зимой и весной Набоковы в трехэтажном особняке из розового гранита. Там еще цветистая мозаика над верхними окнами. Кстати, именно тут, на Морской № 47, на втором этаже и родился будущий писатель. В апреле. Когда до будущих бабочек совсем недалеко.

Проезжий, праздный в городе чужом,
Я невзначай перед каким-то домом,
Бессмысленно, пронзительно знакомым,
Все мелочи мгновенно узнаю.
В сплошном окне косую кисею,
Столбцы крыльца, да двор ступенью.
Я чувствую тень шага моего...

А потом опять лето. Еще то, детское.

В усадьбе недалеко от Питера. Тогда Петербурга. «Усадьба наша располагалась на равнинной местности, – вспоминал потом Набоков, – ...дымчатые осинники, сумрачные ели, густые березняки, великолепные торфяные болота, разнообразные цветы и бабочки, преимущественно полярных видов».

И вот обед. И за стол садится не менее двенадцати человек. А если это именины или еще какой праздник, то втрое больше. Компаньонки, какие-то дальние родственники, управляющие, гувернантки.

И всё это сливается в одну счастливую туманную картинку.

«И мне нравится представить себе, при громком ликующем разрешении собранных звуков, сначала какую-то солнечную пятнистость, а затем, в проясняющемся фокусе, праздничный стол, накрытый в аллее. Там, в самом устье её, у песчаной площадки вырской усадьбы, пили шоколад в дни летних именин и рождений. На скатерти та же игра светотени, как и на лицах, под движущейся легендарной листвой лип, дубов и кленов... и управляет всем праздником дух вечного возвращения... Сквозь трепетную призму я различаю лица домочадцев и родственников, двигаются беззвучные уста, беззаботно произнося забытые речи».

Тут случилась и первая любовь.

11
Бювар с бумагою почтовой
всего мне видится ясней,
она украшена подковой
и монограммою моей.
Уж знал я толк в инициалах,
печатках, сплющенных цветках
от девочки из Ниццы, алых
и бронзоватых сургучах.

Или это была уже вторая?

Но здесь точно была девочка, в которую подросток Набоков влюбился. Он потом расскажет нам о ней: в романе «Машенька» и в автобиографическом тексте «Другие берега». Её имя было Валентина Шульгина. «Мы забирались очень далеко, в леса за Рождествено, в мшистую глубину бора, и купались в заветном затоне, и клялись в вечной любви, и собирали кольцовские венки для цветов».

Счастье, счастье, бабочки, шахматы, вечный праздник детства.

Потом он вырос и всё кончилось.

Начало революции Набоков запомнил, увидев его, это начало, из окна петербургского дома. Того, который с цветистой мозаикой. «У будуара матери был навесной выступ, так называемый фонарь, откуда была видна Морская до самой Мариинской площади, в начальные дни революции я из этого фонаря наблюдал уличную перестрелку и впервые видел убитого человека: его несли, и свешивалась нога, и с этой ноги норовил кто-то из живых стащить сапог, а его грубо отгоняли».

Потом Крым, полтора года, потом эвакуация, потом эмиграция. В начале апреля (скоро-скоро уже появятся первые бабочки) в возрасте девятнадцати лет Владимир Набоков с огромной семьей на небольшом греческом судне «Надежда» («огромная», «небольшое», название «Надежда – всё тут как будто литературно, но нет тут ничего литературного) из Севастополя покидает Россию и больше сюда уже не вернется.

12
В канавы скрылся снег со склонов,
и петербургская весна
волнения, и анемонов,
и первых бабочек полна.
Но мне не надо прошлогодних,
увядших за зиму ванесс,
лимонниц, никуда не годных,
летящих сквозь прозрачный лес.
Зато уж высмотрю четыре
прелестных газовых крыла
нежнейшей пяденицы в мире
средь пятен белого ствола.

13
Ни шапки надевать не надо,
ни легких башмаков менять,
чтоб на песок кирпичный сада
весною выбежать опять.

14
О, первого велосипеда
великолепье, вышина,
на раме «Дукс» или «Победа»,
надутой шины тишина.
Дрожанье и вилы в аллее,
где блики по рукам скользят,
где насыпи кротов чернеют
и низвержением грозят.
А завтра пролетаешь через,
и. как во сне, поддержки нет,
и, этой простоте доверясь,
не падает велосипед.

Велосипед не падает, но вся жизнь дает крен – и теперь пойдет совсем по-другому.

Кто-то рассказал (или где-то прочел?), что у немецких романтиков было такое понятие Sehnsucht (зейнзухт) – тоска по любви, той, которая еще не случилась. «На русский обычно это переводят как «томления духа» (в целом достоверно), но русские статьи во всяких Википедиях читать ни в коем случае нельзя – они слишком утилитарно описывают явление».

Вся сложность состоит в том, что в немецком языке есть слова, которых нет больше нигде – и эти слова обозначает очень сложные нюансы, даже не чувств, а чуть заметных, каких-то почти призрачных ощущений, которые мы все испытываем, но которые относим к известным нам уже определениям – типа любовь, грусть, радость, тоска. Немецкий же (настаивает неизвестный мне источник, который я скопировал, но потерял авторство) дает невероятный спектр переживаний между строк.

«Тоска по любви, которая еще не случилась (и, возможно, не случится никогда) – это даже не поиск, а просто мечта об идеале. Причем не идеале человека, а идеале переживания – когда ты с утеса летишь в романтику, и в этом полете ощущаешь не страх, а только восторг. Это пик чувств, которые внезапно накрывают тебя – и мир кажется преисполненным волнений, предвкушений и надежд. И любви – непонятно к чему, но такой любви, что вводит в экстаз».

... Был такой поэт Роальд Мандельштам (как странно и дико слышать такую родную уже фамилию рядом с вычурным чужим именем). Я когда-нибудь еще расскажу о нем, он того стоит. Но пока...

Тут интересный эффект: у Роальда Мандельштама интонационно и каким-то подкладочным образом тоже возникает чуть-чуть Набоков, в одном его стихотворении. Как будто что-то перетекло воздушными путями из стихотворения про мяч – сюда. Или просто мне так кажется.

Качание фонарей

Белый круг ночной эмали,
Проржавевший от бессонниц
И простудного томленья
Перламутровой луны,
Плыл, качаясь, в жёлтом ветре,
И крылом летучей мыши
Затыкал глазницы дому.
Темнота весенних крыш!
За окном рябые лужи,
Запах лестницы и кошек
(Был серебряный булыжник
В золотистых фонарях).
А за стенкой кто-то пьяный,
В зимней шапке и галошах,
Тыкал в клавиши роялю
И смеялся.

Пока кто-то смеется, вспомним чужое детство и мы. И свое чужое (оно же уже совсем не наше: так, какие-то картинки, то ли подсмотренные у кого-то, то ли нами придуманные), и чужое совсем, нами где-то прочитанное.

Прочтем – и забудем.

* * *
Ковшом Медведицы отчеркнут,
Скатился с неба лунный серп.
Как ярок рог луны ущербной
И как велик её ущерб!

На медных досках тротуаров
Шурша, разлёгся лунный шёлк,
Пятнист от лунного отвара,
От лихорадки лунной жёлт.

Мой шаг, тяжёлый, как раздумье
Безглазых лбов – безлобых лиц,
На площадях давил глазунью
Из луж и ламповых яиц.

– Лети, луна! Плети свой кокон,
Седая вечность – шелкопряд –
Пока темны колодцы окон,
О нас нигде не говорят.

(Роальд Мандельштам)

Летти-лети, говорим мы, и лезем под тахту, чтоб убрать новой шваброй там пыль.

А там вдруг – мяч.