Не помню где, не помню у кого, не помню, кто автор – но прочёл, и осталось только облако смысла, тень бабочки, слепок собственного пересказа.
Как одна женщина, мать, по национальности – еврейка, рассказывала. Тогда на границе между Россией и Польшей был крошечный городок, но никто точно не знал, какой стране он сейчас принадлежит. Но когда-то любое незнание кончается: был подписан официальный договор и в город однажды приехали топографы, чтобы провести границу. Пока они там суетились со своими приборами, устанавливали их, а для этого соседний холм – лучшая точка, к ним подошли некоторые из местных.
– Так мы живем где? А? В Польше или в России? – По нашим расчетам, ваше селение находится на территории Польши, столько-то метров от границы.
Местные жители очень обрадовались.
Топографы удивились. «Вам-то какая разница?»
– Неужели вы не понимаете, что это значит? Это значит, что нам теперь не придётся терпеть эти ужасные русские зимы!
Всё дело в оптике. Мы родные, мы родственники, но всегда готовы отречься друг от друга. Хотя спим, как бабочки, в одинаковых коконах, и неизвестно, из кого вылупится хлопок пыли, а из кого – прекрасная бабочка.
Кстати, два дня назад моё утро сделало стихотворение Giulia Rusconi в переводе Максима Амелина. Вот оно.
***
Когда родственники рассаживаются ужинать вкруг стола, беспорядочность их – та малость, что умиляет. Кто-то проливает вино на чистейшую скатерть, кто-то курит между пастой и индюшатиной. Мой дом густонаселён: есть руки, за всё хватающиеся, и рты, говорливые и несдержанно хохочущие, есть, что выпить, есть жизнь, чтоб о ней поболтать, и огонь, чтобы его теплить. Я же, если сажусь, сижу на краю стула, самого неудобного, держу свой бокал двумя пальцами, курю, словно в горле заслонка. Я гляжу на них, моих подопечных, у себя на кухне, силясь их всех представить семьёй, а не сборищем кривых и дебелых. Я чужая, мне не хочется есть и пить, сирота, лишённая всех их вожделений. А затем – лишь слова благодарности: «Всё было так замечательно» и «Спокойной ночи» – и это конец.
(Джулия Рускони)
Как же было хорошо, если бы в середине текста появилось не то, что было написано, а вот это, моё:
«Я гляжу на них, моих подопечных, у себя на кухне, силясь их всех представить семьёй, а не сборищем кривых лебедей».
Мы спим в квартире – все эти лебеди: матушка, бабушка, папа, сестра, брат. Нет, нам кажется, что мы невиданной красоты бабочки, а они – только куколки. Недопроявленные, невылупившиеся. Но это неправда. Когда-то папа мне сказал, когда я любил в детстве пластинку «Бременские музыканты»: «Не бывает у глупых королей дочерей прекрасных принцесс. Если он был глупый, то и она дура. Если она была прекрасной, то и он прекрасный».
Я не понял тогда ничего. А сейчас – понимаю. Не бывает кривых лебедей, не бывает плохих куколок.
О, теперь нам не придется терпеть эти ужасные русские зимы!
***
– ну хорошо, давай всё сначала. выбирай. – да пусть всё будет так, как есть. только можно я буду петь. как Мерлин или Марлен. нет, нет, не так – хочу душу Монро, а голос Дитрих. – ну они же обе плохо кончили: одна умерла несчастным одиноким ребенком, другая – несчастной одинокой старухой. – ну и пусть. там, у казармы, в свете фонаря, точно стояла Монро, а теперь буду я: каждое утро этой вечной войны я стою у казармы, а каждую ночь я пою в кабаке. на мне дурацкое платье в блестках, левая бретелька все время спадает и спадает. я пою для тебя, мой мальчик, мой солдат, мой старик. даже если тебя уже нет. даже если тебя ещё нет. даже если тебя забыли в грязи. или закопали в грязь. я буду стоять на своих покосившихся каблуках и петь там, где нет фонарей, тем, кто до смерти устал, кто уже опоздал. – всё это пафос и гордыня, по-моему. но дело твое. договорились.
считается, что скорость звука меньше скорости света. но ведь утро наступает не со светом, а со звуком лома, лопаты, метлы по асфальту, грохота облезлой самодельной тележки.
И вот Мерлин выходит. Она идёт и видит, как из детского сада папа ведёт ребенка. Это мой папа, это он меня ведёт.
Помню, когда я был нервным дитём и папа влёк меня из детсада домой по Короленко, я смотрел на впереди идущего дядьку, у которого в авоське (вы даже, что это такое, не знаете, вы – дети полиэтиленовых пакетов) качались четвертушка черного и банка кильки в томате, притягиваемые к земле.
И я тогда думал: вот же загадочная жизнь! («Иди-иди, тупое существо», – думал, наверное, папа, дёрнув меня за руку).
Вот же загадочная жизнь взрослых! Сейчас придёт домой, ОДИН! – поест кильки, заест хлебом, посмотрит по телевизору балет, помнется немного – и раз – да и позвонит Марии Владимировне из бухгалтерии по телефону (стационарному, разумеется). Позвонит, послушает её хорошо поставленные «алё, алё! говорите громче, вы не сюда попали» – и повесит трубку.
– Как прекрасна взрослая жизнь! – продолжал думать я, ускоряя шаг после папиного пинка.
И вот теперь – прошли миллионы лет, умер Советский союз, отцвела сельскохозяйственная балетная телепрограмма, Европа отделилась от Африки ещё на полметра, соблюдая скорость, с которой у нас растут ногти, – и наконец я спустился в мае двухтысячно-очередного-двадцатого года на улицу, вниз, в кипучую красоту, зашёл в магазин, купил себе полкирпича черного «Дарницкого», какие-то консервированные шарики, поел их, а всё не то! Всё не то! Всё не то!
Взрослая жизнь, уходи. Ты обманула. Мазнула томатным соусом по губам и ушла. Рассыпалась сухими крошками «Столового», отпипикала телевизором после двенадцати. Отзвучала короткими гудками в телефоне, положила трубку. И больше не возьмёшь. И только тот мужик с килькой в томате, давно уже ставший сиренью или другим каким нарядным прахом, остался в моей солнечной памяти. А я ведь даже имени его не узнал. Как он жил? О чём мечтал? Любил ли он кильку? И что же ему в конце концов ответила Мария Владимировна из бухгалтерии? Вопрос. И ребёнок плачет.
***
вот бы мы все плакали, как дети – сразу и взахлёб. и никаких поджатых губ. укушенных душ. просто вода с солью. мгновенные моря и белые пляжи.
а потом мы бы все хохотали беззубыми ртами над нелепым комаром. как он залетел на пляж? и нет вопроса важнее и смешнее.