Его принято было потом в советском литературоведении ругать.
Но началось это не только с революцией. Он уже был известным писателем, но мало кто знал, что у него с 1902 года в рукописи уже пять лет лежит роман, который потом вызвал большой скандал.
Когда еще в 1902 году Михаил Петрович Арцыбашев принес своего «Санина» в журнал «Божий мир» (удивительное, конечно, название журнала и содержания романа, но оставим это на совести иногда усмехающейся судьбы), Куприн, который прочел его первым, оценил текст, но сказал, что вряд ли редакция согласится его напечатать.
Ну а что мы хотели? Протест против всего, всех моральных, социальных и иных рамок. Роман о неправильно понятой свободе.
Тогда много этого всего было. В том числе и в стихах.
Здравствуй, –
Желанная
Воля –
Свободная,
Воля
Победная,
Даль осиянная, –
Холодная,
Бледная.
Ветер проносится, желтью травы колебля, –
Цветики поздние, белые.
Пал на холодную землю.
Странны размахи упругого стебля,
Вольные, смелые.
Шелесту внемлю.
Тише...
Довольно:
Цветики
Поздние, бледные, белые,
Цветики,
Тише...
Я плачу: мне больно.
(Андрей Белый, 1904 год)
Но все-таки позже роман Арцыбашева был напечатан, и скандал не заставил себя ждать. Его назвали непристойным, упадническим и несвоевременным. Роман вышел в сентябрьском выпуске «Современный мир» за 1907 год, и Горький скоро откликнулся: роман «антиреволюционный». Так была судьба Арцыбашева предопределена. И хотя после 1917 года Горький сам пытался «Санина» переиздать, но увы. Второе рождение романа пришлось только на 90-е годы XX века.
Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Из сочных гроздий венки свивать.
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с тебя сорвать!
Хочу я зноя атласной груди,
Мы два желанья в одно сольем.
Уйдите, боги! Уйдите, люди!
Мне сладко с нею побыть вдвоем!
Пусть будет завтра и мрак и холод,
Сегодня сердце отдам лучу.
Я буду счастлив! Я буду молод!
Я буду дерзок! Я так хочу!
(Константин Бальмонт, 1903 год)
Но Арцыбашев не хотел – он был дерзким.
Даже в наружности. Вот его вспоминают, когда он только был подростком: «наружности оригинальной: длинные чёрные волосы, чёрная борода, мертвенно-зелёный цвет лица, худой и сутулый, в чёрной русской косоворотке – ходячий мертвец».
Но в той школе рисования он не задержался. Сам писал: «...Очень долго мечтал быть художником, и довольно неожиданно стал писателем. Произошло это потому, что за напечатанный рассказ одна газета в Харькове уплатила мне 8 руб., на которые я купил красок. Потом мне захотелось ещё денег, и я ещё писал, а так как учиться живописи мне показалось скучно, то я и перешёл на литературу. Потом уже полюбил её и возжелал славы именно литератора и непременно мировой. Желаю и теперь. Жил я, пока можно было, на отцовские деньги, а потом уже на что попало: рисовал карикатуры, писал статейки в газетах...».
Я не из тех, чье имя легион,
Я не из царства духов безымянных.
Пройдя пути среди равнин туманных,
Я увидал безбрежный небосклон.
В моих зрачках – лишь мне понятный сон,
В них мир видений зыбких и обманных,
Таких же без конца непостоянных,
Как дымка, что скрывает горный склон.
Ты думаешь, что в тающих покровах
Застыл едва один-другой утес?
Гляди: покров раскрыт дыханьем гроз.
И в цепи гор, для глаза вечно-новых,
Как глетчер, я снега туда вознес,
Откуда виден мир в своих основах!
(Константин Бальмонт, 1899 год)
Но вернемся к роману Арцыбашева «Санин».
Когда у больного чахоткой студента горлом хлынула кровь, он сразу осознал, что теперь он в особой группе людей: он теперь между жизнью и смертью, живущие люди теперь ему не указ, не поймут. Однако это его не испугало. И смерть его не испугала.
Он, как будто отстранясь от всех, видел, как беспокоятся за него люди вокруг, чувствовал тяжелую пустоту внутри, чувствовал, что его куда-то несут, но вот смерти своей и просто смерти он не боялся.
Это раньше она его пугала, когда была где-то рядом. Таилась как черная дыра. Иногда он даже спал при лампе. И тогда смерть уползала. Но уползала недалеко. Лампа помочь не смогла.
Тогда он отказался играть с ней в прятки. И вообще с ней играть. Он даже перестал спать со сложенными на груди руками, как раньше делал.
Но его отказ с ней играть в прятки не помог. Теперь она не пряталась – теперь она уже была тут.
Приходи на меня посмотреть.
Приходи. Я живая. Мне больно.
Этих рук никому не согреть,
Эти губы сказали: "Довольно!"
Каждый вечер подносят к окну
Мое кресло. Я вижу дороги.
О, тебя ли, тебя ль упрекну
За последнюю горечь тревоги!
Не боюсь на земле ничего,
В задыханьях тяжелых бледнея.
Только ночи страшны оттого,
Что глаза твои вижу во сне я.
(Анна Ахматова)
Но студент из арцыбашевского романа никого, кажется, не зовет: ни посмотреть, ни греть руки.
«Именно в виде огромной, круглой, совершенно черной бездны и представлялась Семенову смерть. И куда бы он ни шел, что бы он ни делал, эта круглая, черная дыра стояла перед ним, и в ее черной пустоте терялись и исчезали все звуки, краски и ощущения».
Удивительно, как этот фрагмент напоминает нам Льва Толстого. Его «Смерть Ивана Ильича».
«...Главное мучение Ивана Ильича была ложь, – та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее. Он же знал, что, что бы ни делали, ничего не выйдет, кроме еще более мучительных страданий и смерти. И его мучила эта ложь, мучило то, что не хотели признаться в том, что все знали и он знал, а хотели лгать над ним по случаю ужасного его положения и хотели и заставляли его самого принимать участие в этой лжи. Ложь, ложь эта, совершаемая над ним накануне его смерти, ложь, долженствующая низвести этот страшный торжественный акт его смерти до уровня всех их визитов, гардин, осетрины к обеду… была ужасно мучительна для Ивана Ильича. И – странно – он много раз, когда они над ним проделывали свои штуки, был на волоске от того, чтобы закричать им: перестаньте врать, и вы знаете и я знаю, что я умираю, так перестаньте, по крайней мере, врать. Но никогда он не имел духа сделать этого. Страшный, ужасный акт его умирания, он видел, всеми окружающими его был низведен на степень случайной неприятности, отчасти неприличия (вроде того, как обходятся с человеком, который, войдя в гостиную, распространяет от себя дурной запах), тем самым «приличием», которому он служил всю свою жизнь; он видел, что никто не пожалеет его, потому что никто не хочет даже понимать его положения».
(Лев Толстой, «Смерть Ивана Ильича)
Вот, собственно, о том же (только еще и о смерти духовной) пишет свой роман Арцыбашев.
Поэтому мне странно, что многие знаменитые писатели тогда Арцыбашева не любили, что им не бросилась в глаза эта очевидная параллель. (Это к вопросу о нечуткости литературного мира.)
Справедливости ради, Горький, правда, поддержал Арцыбашева, когда против того было возбуждено судебное дело (сразу в Берлине и Мюнхене, а потом и против переводчиков в Венгрии) из-за излишней сексуальной натуралистичности, по мнению истцов, его прозы.
«Удивили Вы меня Вашим вопросом – защищать ли Арцыбашева? Мне кажется, что в данном случае – нет вопроса: на мой взгляд, дело не в том, что некто написал апологию животного начала в человеке, а в том, что глупцы, командующие нами, считают себя вправе судить человека за его мнения, насиловать свободу его мысли, наказывать его – за что?»
Это из письма Горького с Капри адвокату Грузенбергу, который часто защищал в судах писателей. К сожалению, Грузенберг пишет ответ: «я уже отказал Арцыбашеву».
Довольно странно он потом объяснит это: «Я ответил Горькому, что согласиться с ним не могу, что правительство тут ни при чем, ибо вопрос идет не о свободе творчества, а о свободе опубликования всякой пакости, что у меня от последней строчки „Санина“ („Он выпрыгнул из вагона навстречу восходящему солнцу“) заныли даже вставные зубы. Прыгать из вагона, на ходу поезда, навстречу восходящему солнцу, ему не было надобности: выпрыгнул же он как безбилетный (во всех смыслах) пассажир, заприметивший приближение контроля».
Страшный грех, конечно, кто бы спорил: не купить билет. Есть отчего зубам заныть. (Кстати, Санин действительно не купил билет: в тексте есть этому подтверждение.)
Но что бы сказал Грузенберг, прочитав стихотворение Гумилева – «Заблудившийся трамвай»? Думаю, до Нила у Николая Степановича билет тоже был не оплачен.
Шёл я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы,
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Мчался он бурей тёмной, крылатой,
Он заблудился в бездне времён…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трём мостам.
И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, – конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад. (...)
(Николай Гумилев)
Но, с другой стороны, может, не так уж адвокат Грузенберг и не прав? Перед нами действительно метафизический безбилетник. И «приличные» люди сразу почувствовали.
В общем, скандал набирал обороты.
Арцыбашев даже вроде вызвал Чуковского на дуэль. Тот обвинил писателя, что Арцыбашев вывел в своем романе образ «хама». Впрочем, дуэль не состоялась. Странно, что писатели (вроде свободные люди) не почувствовали эту ноту странной свободы в герое и самом тексте.
О, весна без конца и без краю –
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха – позорного нет!
(...)
Перед этой враждующей встречей
Никогда я не брошу щита…
Никогда не откроешь ты плечи…
Но над нами – хмельная мечта!
И смотрю, и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель – я знаю –
Всё равно: принимаю тебя!
(Александр Блок)
Вот как раз только что процитированный Блок написал, что утреннее чувство книги заражает читателя. Что именно в главном герое он почувствовал настоящего человека, с непреклонной волей, к чему-то готового, молодого, свободного и крепкого. «И думаешь, – пишет Блок, – то ли еще будет?» (Мы знаем, что дальше будет.) Интересно, что случилось бы с Саниным после революции? Если этот роман уже из другого времени дописать.
Если взять за основу жизнь самого Арцыбашева (а все мы так или иначе приписываем авторам близость своим героям), то ничего хорошего.
Арцыбашев не принял советскую власть. В 1923 году, под предлогом лечения за границей он эмигрирует в Польшу.
«Я покинул родину не из страха перед террором не потому, что боялся голодной смерти, не потому, что у меня украли имущество, и не потому, что я надеялся здесь, за границей, приобрести другое... Я покинул родину потому, что в ней воцарилось голое насилие, задавившее всякую свободу мысли и слова, превратившее весь русский народ в бессловесных рабов... Я покинул родину не для того только, чтобы бороться за нее, чтобы освободить русский народ от рабства, но прежде всего – для того, чтобы самому не быть рабом».
Ну и к вопросу о героях. Арцыбашев умрет, как тот его герой Семенов, от туберкулеза. Помните? «Он, как будто отстранясь от всех, видел, как беспокоятся за него люди вокруг, чувствовал тяжелую пустоту внутри, чувствовал, что его куда-то несут, но вот смерти своей и просто смерти он не боялся».
Впрочем, мы не знаем, что чувствовал сам Арцыбашев.
Писатель-эмигрант умрет в 48 лет, а в Советском Союзе в «Огоньке» 23 марта 1927 года выйдет скользкий некролог: «За границей умер М.П. Арцыбашев. Вряд ли кто-нибудь из русской читающей публики горевал о смерти этого столь знаменитого в свое время русского беллетриста».
Может, и правда: никто и не горевал. Кто-то горевал о своем, у кого-то была новая прекрасная жизнь – чего непонятно о ком горевать?
Но тот обруганный адвокатом Грузенбергом финал романа – прекрасен. Владимир Санин с отвращением смотрит на очередного вагонного соседа и вот выходит на утреннюю площадку.
«Проходя по вагону, он видел множество почти навалившихся друг на друга людей. Уже светало, и в окно вагона падал бледный синеватый свет; причем лица их казались мертвыми, и какие-то робкие и печальные тени ходили по ним, придавая бессильное и страдальческое выражение».
Но теперь всё позади. На площадке Санин вдыхает всей грудью рассветный воздух.
Помните, из того стихотворения Блока? Которое, конечно, Санин не вспоминает, не может вспомнить: стихотворение Блока написано только в 1907 году.
И встречаю тебя у порога –
С буйным ветром в змеиных кудрях,
С неразгаданным именем бога
На холодных и сжатых губах…
«Противная штука человек!» – так подумает Санин. И сразу же ему захочется – в этот же миг, ну хоть на недолгий срок, но уйти от этих людей – от этого спертого воздуха, спертой жизни, от дыма, который бьет из трубы поезда, от всего этого грохота.
Заря уже отчетливо встает на горизонте. Ночь отступает. Степь начинает просыпаться.
Тогда, почти не думая, Санин сходит на подножку поезда и, не думая о своем пустом чемодане, спрыгивает на землю.
Поезд свистит и с грохотом проносится мимо, земля выскальзывает у Санина из-под ног – Санин падает на мокрую насыпь.
Поезд уже далеко, и когда Санин поднимается с земли, он вдруг рассмеялся. А потом издал громкий победительный крик.
(Только сейчас подумал: а ведь Санин – это будущий Остап Бендер.)
Когда я читал этот роман, я подумал: «Какой сильный финал». А не этого ли хотят все люди? (Хотя и знают, что после торжествующего финала может быть отрезвляющий эпилог. Как в тех же «Двенадцати стульях» и «Золотом теленке».)
...Санин идет, дыша легко, смотрит веселыми глазами в утреннюю, как будто бесконечную даль земли. Он уходит, ничего не зная о будущем себя и страны, о каком-то Остапе Бендере, о недалеких уже потрясеньях. Он, широко и сильно ступая, уходит все дальше и дальше – в продолжающему светлеть небу. Уже начинается заря. Невозможно не пойти в неизвестной местности к встающему из-за горизонта солнцу – так уж устроен человек. Он всегда пойдет именно туда.
И пока он идет, а степь, просыпаясь, вспыхивает зелеными и голубыми далями, то человеку кажется, что и солнце поднимается – специально – ему навстречу.
Но началось это не только с революцией. Он уже был известным писателем, но мало кто знал, что у него с 1902 года в рукописи уже пять лет лежит роман, который потом вызвал большой скандал.
Когда еще в 1902 году Михаил Петрович Арцыбашев принес своего «Санина» в журнал «Божий мир» (удивительное, конечно, название журнала и содержания романа, но оставим это на совести иногда усмехающейся судьбы), Куприн, который прочел его первым, оценил текст, но сказал, что вряд ли редакция согласится его напечатать.
Ну а что мы хотели? Протест против всего, всех моральных, социальных и иных рамок. Роман о неправильно понятой свободе.
Тогда много этого всего было. В том числе и в стихах.
Здравствуй, –
Желанная
Воля –
Свободная,
Воля
Победная,
Даль осиянная, –
Холодная,
Бледная.
Ветер проносится, желтью травы колебля, –
Цветики поздние, белые.
Пал на холодную землю.
Странны размахи упругого стебля,
Вольные, смелые.
Шелесту внемлю.
Тише...
Довольно:
Цветики
Поздние, бледные, белые,
Цветики,
Тише...
Я плачу: мне больно.
(Андрей Белый, 1904 год)
Но все-таки позже роман Арцыбашева был напечатан, и скандал не заставил себя ждать. Его назвали непристойным, упадническим и несвоевременным. Роман вышел в сентябрьском выпуске «Современный мир» за 1907 год, и Горький скоро откликнулся: роман «антиреволюционный». Так была судьба Арцыбашева предопределена. И хотя после 1917 года Горький сам пытался «Санина» переиздать, но увы. Второе рождение романа пришлось только на 90-е годы XX века.
Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Из сочных гроздий венки свивать.
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с тебя сорвать!
Хочу я зноя атласной груди,
Мы два желанья в одно сольем.
Уйдите, боги! Уйдите, люди!
Мне сладко с нею побыть вдвоем!
Пусть будет завтра и мрак и холод,
Сегодня сердце отдам лучу.
Я буду счастлив! Я буду молод!
Я буду дерзок! Я так хочу!
(Константин Бальмонт, 1903 год)
Но Арцыбашев не хотел – он был дерзким.
Даже в наружности. Вот его вспоминают, когда он только был подростком: «наружности оригинальной: длинные чёрные волосы, чёрная борода, мертвенно-зелёный цвет лица, худой и сутулый, в чёрной русской косоворотке – ходячий мертвец».
Но в той школе рисования он не задержался. Сам писал: «...Очень долго мечтал быть художником, и довольно неожиданно стал писателем. Произошло это потому, что за напечатанный рассказ одна газета в Харькове уплатила мне 8 руб., на которые я купил красок. Потом мне захотелось ещё денег, и я ещё писал, а так как учиться живописи мне показалось скучно, то я и перешёл на литературу. Потом уже полюбил её и возжелал славы именно литератора и непременно мировой. Желаю и теперь. Жил я, пока можно было, на отцовские деньги, а потом уже на что попало: рисовал карикатуры, писал статейки в газетах...».
Я не из тех, чье имя легион,
Я не из царства духов безымянных.
Пройдя пути среди равнин туманных,
Я увидал безбрежный небосклон.
В моих зрачках – лишь мне понятный сон,
В них мир видений зыбких и обманных,
Таких же без конца непостоянных,
Как дымка, что скрывает горный склон.
Ты думаешь, что в тающих покровах
Застыл едва один-другой утес?
Гляди: покров раскрыт дыханьем гроз.
И в цепи гор, для глаза вечно-новых,
Как глетчер, я снега туда вознес,
Откуда виден мир в своих основах!
(Константин Бальмонт, 1899 год)
Но вернемся к роману Арцыбашева «Санин».
Когда у больного чахоткой студента горлом хлынула кровь, он сразу осознал, что теперь он в особой группе людей: он теперь между жизнью и смертью, живущие люди теперь ему не указ, не поймут. Однако это его не испугало. И смерть его не испугала.
Он, как будто отстранясь от всех, видел, как беспокоятся за него люди вокруг, чувствовал тяжелую пустоту внутри, чувствовал, что его куда-то несут, но вот смерти своей и просто смерти он не боялся.
Это раньше она его пугала, когда была где-то рядом. Таилась как черная дыра. Иногда он даже спал при лампе. И тогда смерть уползала. Но уползала недалеко. Лампа помочь не смогла.
Тогда он отказался играть с ней в прятки. И вообще с ней играть. Он даже перестал спать со сложенными на груди руками, как раньше делал.
Но его отказ с ней играть в прятки не помог. Теперь она не пряталась – теперь она уже была тут.
Приходи на меня посмотреть.
Приходи. Я живая. Мне больно.
Этих рук никому не согреть,
Эти губы сказали: "Довольно!"
Каждый вечер подносят к окну
Мое кресло. Я вижу дороги.
О, тебя ли, тебя ль упрекну
За последнюю горечь тревоги!
Не боюсь на земле ничего,
В задыханьях тяжелых бледнея.
Только ночи страшны оттого,
Что глаза твои вижу во сне я.
(Анна Ахматова)
Но студент из арцыбашевского романа никого, кажется, не зовет: ни посмотреть, ни греть руки.
«Именно в виде огромной, круглой, совершенно черной бездны и представлялась Семенову смерть. И куда бы он ни шел, что бы он ни делал, эта круглая, черная дыра стояла перед ним, и в ее черной пустоте терялись и исчезали все звуки, краски и ощущения».
Удивительно, как этот фрагмент напоминает нам Льва Толстого. Его «Смерть Ивана Ильича».
«...Главное мучение Ивана Ильича была ложь, – та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее. Он же знал, что, что бы ни делали, ничего не выйдет, кроме еще более мучительных страданий и смерти. И его мучила эта ложь, мучило то, что не хотели признаться в том, что все знали и он знал, а хотели лгать над ним по случаю ужасного его положения и хотели и заставляли его самого принимать участие в этой лжи. Ложь, ложь эта, совершаемая над ним накануне его смерти, ложь, долженствующая низвести этот страшный торжественный акт его смерти до уровня всех их визитов, гардин, осетрины к обеду… была ужасно мучительна для Ивана Ильича. И – странно – он много раз, когда они над ним проделывали свои штуки, был на волоске от того, чтобы закричать им: перестаньте врать, и вы знаете и я знаю, что я умираю, так перестаньте, по крайней мере, врать. Но никогда он не имел духа сделать этого. Страшный, ужасный акт его умирания, он видел, всеми окружающими его был низведен на степень случайной неприятности, отчасти неприличия (вроде того, как обходятся с человеком, который, войдя в гостиную, распространяет от себя дурной запах), тем самым «приличием», которому он служил всю свою жизнь; он видел, что никто не пожалеет его, потому что никто не хочет даже понимать его положения».
(Лев Толстой, «Смерть Ивана Ильича)
Вот, собственно, о том же (только еще и о смерти духовной) пишет свой роман Арцыбашев.
Поэтому мне странно, что многие знаменитые писатели тогда Арцыбашева не любили, что им не бросилась в глаза эта очевидная параллель. (Это к вопросу о нечуткости литературного мира.)
Справедливости ради, Горький, правда, поддержал Арцыбашева, когда против того было возбуждено судебное дело (сразу в Берлине и Мюнхене, а потом и против переводчиков в Венгрии) из-за излишней сексуальной натуралистичности, по мнению истцов, его прозы.
«Удивили Вы меня Вашим вопросом – защищать ли Арцыбашева? Мне кажется, что в данном случае – нет вопроса: на мой взгляд, дело не в том, что некто написал апологию животного начала в человеке, а в том, что глупцы, командующие нами, считают себя вправе судить человека за его мнения, насиловать свободу его мысли, наказывать его – за что?»
Это из письма Горького с Капри адвокату Грузенбергу, который часто защищал в судах писателей. К сожалению, Грузенберг пишет ответ: «я уже отказал Арцыбашеву».
Довольно странно он потом объяснит это: «Я ответил Горькому, что согласиться с ним не могу, что правительство тут ни при чем, ибо вопрос идет не о свободе творчества, а о свободе опубликования всякой пакости, что у меня от последней строчки „Санина“ („Он выпрыгнул из вагона навстречу восходящему солнцу“) заныли даже вставные зубы. Прыгать из вагона, на ходу поезда, навстречу восходящему солнцу, ему не было надобности: выпрыгнул же он как безбилетный (во всех смыслах) пассажир, заприметивший приближение контроля».
Страшный грех, конечно, кто бы спорил: не купить билет. Есть отчего зубам заныть. (Кстати, Санин действительно не купил билет: в тексте есть этому подтверждение.)
Но что бы сказал Грузенберг, прочитав стихотворение Гумилева – «Заблудившийся трамвай»? Думаю, до Нила у Николая Степановича билет тоже был не оплачен.
Шёл я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы,
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Мчался он бурей тёмной, крылатой,
Он заблудился в бездне времён…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трём мостам.
И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, – конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад. (...)
(Николай Гумилев)
Но, с другой стороны, может, не так уж адвокат Грузенберг и не прав? Перед нами действительно метафизический безбилетник. И «приличные» люди сразу почувствовали.
В общем, скандал набирал обороты.
Арцыбашев даже вроде вызвал Чуковского на дуэль. Тот обвинил писателя, что Арцыбашев вывел в своем романе образ «хама». Впрочем, дуэль не состоялась. Странно, что писатели (вроде свободные люди) не почувствовали эту ноту странной свободы в герое и самом тексте.
О, весна без конца и без краю –
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха – позорного нет!
(...)
Перед этой враждующей встречей
Никогда я не брошу щита…
Никогда не откроешь ты плечи…
Но над нами – хмельная мечта!
И смотрю, и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель – я знаю –
Всё равно: принимаю тебя!
(Александр Блок)
Вот как раз только что процитированный Блок написал, что утреннее чувство книги заражает читателя. Что именно в главном герое он почувствовал настоящего человека, с непреклонной волей, к чему-то готового, молодого, свободного и крепкого. «И думаешь, – пишет Блок, – то ли еще будет?» (Мы знаем, что дальше будет.) Интересно, что случилось бы с Саниным после революции? Если этот роман уже из другого времени дописать.
Если взять за основу жизнь самого Арцыбашева (а все мы так или иначе приписываем авторам близость своим героям), то ничего хорошего.
Арцыбашев не принял советскую власть. В 1923 году, под предлогом лечения за границей он эмигрирует в Польшу.
«Я покинул родину не из страха перед террором не потому, что боялся голодной смерти, не потому, что у меня украли имущество, и не потому, что я надеялся здесь, за границей, приобрести другое... Я покинул родину потому, что в ней воцарилось голое насилие, задавившее всякую свободу мысли и слова, превратившее весь русский народ в бессловесных рабов... Я покинул родину не для того только, чтобы бороться за нее, чтобы освободить русский народ от рабства, но прежде всего – для того, чтобы самому не быть рабом».
Ну и к вопросу о героях. Арцыбашев умрет, как тот его герой Семенов, от туберкулеза. Помните? «Он, как будто отстранясь от всех, видел, как беспокоятся за него люди вокруг, чувствовал тяжелую пустоту внутри, чувствовал, что его куда-то несут, но вот смерти своей и просто смерти он не боялся».
Впрочем, мы не знаем, что чувствовал сам Арцыбашев.
Писатель-эмигрант умрет в 48 лет, а в Советском Союзе в «Огоньке» 23 марта 1927 года выйдет скользкий некролог: «За границей умер М.П. Арцыбашев. Вряд ли кто-нибудь из русской читающей публики горевал о смерти этого столь знаменитого в свое время русского беллетриста».
Может, и правда: никто и не горевал. Кто-то горевал о своем, у кого-то была новая прекрасная жизнь – чего непонятно о ком горевать?
Но тот обруганный адвокатом Грузенбергом финал романа – прекрасен. Владимир Санин с отвращением смотрит на очередного вагонного соседа и вот выходит на утреннюю площадку.
«Проходя по вагону, он видел множество почти навалившихся друг на друга людей. Уже светало, и в окно вагона падал бледный синеватый свет; причем лица их казались мертвыми, и какие-то робкие и печальные тени ходили по ним, придавая бессильное и страдальческое выражение».
Но теперь всё позади. На площадке Санин вдыхает всей грудью рассветный воздух.
Помните, из того стихотворения Блока? Которое, конечно, Санин не вспоминает, не может вспомнить: стихотворение Блока написано только в 1907 году.
И встречаю тебя у порога –
С буйным ветром в змеиных кудрях,
С неразгаданным именем бога
На холодных и сжатых губах…
«Противная штука человек!» – так подумает Санин. И сразу же ему захочется – в этот же миг, ну хоть на недолгий срок, но уйти от этих людей – от этого спертого воздуха, спертой жизни, от дыма, который бьет из трубы поезда, от всего этого грохота.
Заря уже отчетливо встает на горизонте. Ночь отступает. Степь начинает просыпаться.
Тогда, почти не думая, Санин сходит на подножку поезда и, не думая о своем пустом чемодане, спрыгивает на землю.
Поезд свистит и с грохотом проносится мимо, земля выскальзывает у Санина из-под ног – Санин падает на мокрую насыпь.
Поезд уже далеко, и когда Санин поднимается с земли, он вдруг рассмеялся. А потом издал громкий победительный крик.
(Только сейчас подумал: а ведь Санин – это будущий Остап Бендер.)
Когда я читал этот роман, я подумал: «Какой сильный финал». А не этого ли хотят все люди? (Хотя и знают, что после торжествующего финала может быть отрезвляющий эпилог. Как в тех же «Двенадцати стульях» и «Золотом теленке».)
...Санин идет, дыша легко, смотрит веселыми глазами в утреннюю, как будто бесконечную даль земли. Он уходит, ничего не зная о будущем себя и страны, о каком-то Остапе Бендере, о недалеких уже потрясеньях. Он, широко и сильно ступая, уходит все дальше и дальше – в продолжающему светлеть небу. Уже начинается заря. Невозможно не пойти в неизвестной местности к встающему из-за горизонта солнцу – так уж устроен человек. Он всегда пойдет именно туда.
И пока он идет, а степь, просыпаясь, вспыхивает зелеными и голубыми далями, то человеку кажется, что и солнце поднимается – специально – ему навстречу.