Был такой поэт, прозаик и художник Александр Морев.
Родился в 1934, погиб в 1979.
Это он написал:
Человек – не грязный рубль разменных монет.
Человек – не мешок морщин и сомнений.
Человек – это ярь, это солнечный свет…
Многие стихи его были утеряны, но часть, сохранившаяся по архивам друзей (сохраняйте свои архивы), в 1977 году удалось собрать.
И сразу стихи разлетелись по городу во множестве копий.
В деревне я.
Со мной моя любовь.
Мы ходим в лес
и на ночь моем ноги,
смываем пыль проселочной дороги,
пыльцу цветов нескошенных лугов.
Роскошествуем.
Утром – молоко,
крик пастуха,
а в полночь – сон, и снится,
что, кажется, живется нам легко,
и я – то царь Гвидон,
и даже Соломон,
а ты – ветхозаветная царица.
Блаженствуем –
и только иногда,
когда скрипя крыльцом
ты с солнца входишь в сени, –
мне кажется, что больше никогда
меня не посетит мой ясный
тихий гений.
Жил Александр Морев на Васильевском острове, мальчиком там встретил войну, мальчиком пережил блокаду. Двенадцать родственников умерло у него в то страшное время, а на его глазах – самые главные: мать, бабушка, младший брат.
Трое
Не так это было, как думают люди.
Ей ключ оставляли, а мы приходили...
Я вижу булыжников серые груди,
И стены парадной, покрытые пылью.
Нам дверь открывала старуха. Блестели
Глаза – не глаза – две старых монеты.
Вела коридором... Дверей конверты,
Пряча чужое, молчали, чернели,
Пряча исподнее, пряча исконное,
Деньги, любовь, матерщину, буфеты...
Входили мы двое в дверь незнакомую,
В дверь, словно в ночь, в неизвестность
рисковую...
Рука нащупывала выключатель.
Сухой и пустой, как орех, щелчок
И левый угол взрывался кроватью,
И в левом углу над кроватью бог.
Черный, как ночь, и непонятный, как шорох,
Засиженный днями и мухами бог.
Он видел там двух – двух счастливых,
Которых, мертвецки распятый, не видеть не мог.
Он слышал там шёпот, где слово каждое
Было грехом и за грех прощеньем.
И знаю, он там захотел вот так же
Нести этот крест – губ и рук скрещенье,
Взять в губы глаза ее, мочку уха,
И сердце с сердцем спаять до рассвета,
И также к дверям прижимала б старуха
Белый глаз – щупалец с блеском монеты.
Я плакал. Небритой щекой, как рогожей,
Я тер ее щеки, и тер ее груди,
Я плакал... Ты знаешь, ты видел, боже...
Не так это было, как думают люди.
Наверное, это стихотворение не об этом – не о гибели близких, но оно о смерти. Как знать, может, там закодирован и тот страшный ленинградский опыт, который он пережил мальчишкой.
...Потом воспитывался теткой – отец, вернувшийся с фронта, завел другую семью. Поступил в художественную школу.
Один из его сверстников вспоминал: «Среди нас, послевоенных, блокадных ребят класса, он был, пожалуй, наиболее талантливым человеком. Стремительно талантливым. И нисколечко не придающим никакого значения этому своему таланту...».
Но дальнейшая его судьба как художника складывалась несчастливо: в 1953 году был исключен училища «по состоянию здоровья», но как говорят, за увлечение «формализмом».
Потом работал иллюстратором. Подрабатывал иногда сторожем.
И что-то уже точило его. Изнутри. А потом грянуло.
11 октября 1967 года, видимо, в приступе отчаяния, во дворе дома он сжигает весь архив своих стихов. Это счастье, что потом какую-то их часть, как уже было сказано, ту часть, которая сохранилась в копиях у друзей и почитателей, смогла разыскать одна из его поклонниц. Как нам известно, сам Александр Морев потом, в 1977, из найденного и собранного составил машинописный сборник. «Листы с пепелища».
Но в конце 60-х даже печатал прозу.
С прозой потом будет связана трагическая история.
Долгое время Александр Морев работал над романом «Костёр и звёзды», который (внимание) в одной из первоначальных редакций назывался «Мастер диалога», а в другой – «Сними обувь свою».
Вот однажды автор обувь свою и снял. Решив передать экземпляр законченного и переплетённого в мешковину романа в Смольный (там тогда помещался обком КПСС), 26 января 1977 у входа в здание Морев на самом деле снимает обувь и с ботинками и романом в руках пытается подняться по лестнице. Разумеется, его задержали.
Александр Морев был отправлен в психушку. Кажется, после «лечения» там у него и начались депрессивные состояния. Хотя справедливости ради, фортель со снятыми ботинками свидетельствует о другой стадии этого заболевания – маниакальной. Значит, и депрессивные периоды до больницы тоже были.
***
Когда поезд останавливается на минуту,
Останавливается на полустанке, заросшем цветами,
Вам кажется полустанок тем уголком земли,
Где вы остались бы навсегда.
Но жизнь вы проводите в городе,
В душном городе,
В каменном городе,
Где много бань, больных и аптек,
Где много библиотек.
И много женщин
С ногами, красивыми, как на витринах,
И жизнь для вас – за стеной
Играющий сосед – скрипач,
Квартирный коридор, где воду спускает жена скрипача,
Жизнь – это десять минут до работы,
И на плечах непромокаемый плащ.
Жизнь – это ящик для свежих газет
И ящик для мятых газет,
Это робкое «да», потонувшее в категорическом н е т!
Это дрова, а не лес, это сено – но не трава,
Это окно, за которым кто-то платит за свет.
Это утра и вечера, холодные, как закуски,
Но главное – это ноги женщин,
Красивые, как на витринах.
Но когда вас гонят, чтоб убивать подобных себе и бесподобных,
Вы, равнодушные, в серых клубах дыма,
Вы видите дорогу, серую, как шинели,
Вы видите шинели, серые, как панель в пыли,
И вы стреляете в шинели, как в мишени.
Вы еще помните, что где-то есть вино,
Чистое белье, радость и жалость,
И вы идете чужими дорогами,
Любя вино, улыбки, тепло и жалость,
Любя хлеб, синее небо и женщин,
Да, главное, женщин с красивыми ногами, как на витринах.
Но перед тем, как поезд остановился, еще есть жизнь, еще только теплится болезнь, еще не сожжены стихи, еще есть надежда и жизнь.
...Его страшная смерть (с высоты под землю) 8 июля 1979 года поразила весь литературный Ленинград, было написано много стихов в его память. Поэт Глеб Горбовский пишет о смерти Морева: «Смерть его загадочна дважды – как любая смерть, тем более внезапная, неожиданная, и как смерть, у которой не нашлось свидетелей».
Вот еще одно его стихотворение, но какое оно, несмотря на судьбу автора, жизнеобещающее.
Люди, дождитесь утра,
дождитесь пришествия утра,
оно уже за пригородом
идёт по рельсам к городу.
Я заклинаю: дождитесь утра!
Я иду, я курю, ну а там, –
где-то там, за домами, в комнате
я ещё обнимаю тебя,
прижимаю к щеке твои волосы,
придвигаю к тебе твои туфельки,
даже завтрак неслышно в газету
заворачивается сам,
придвигаясь к краю стола.
Заклинаю: меня не забудь!
Этот воздух и шорох листьев – я!
Это солнце, к шторам приникшее – я!
Эта слава, в шторме погибшая – я!
Это слово, в штольне затихшее – я!
Неужели я жив? Подожди!
Дай осмыслить потерю и встречу.
Что ж, что нет меня там, позади, впереди,
что ж, что нет тебя в твоей комнате.
Не уйди от меня, не уйди!
Жизнь до боли в глазах –
в твоей памяти я!
Ведь до боли в висках незапамятен я!
Дом кричит, и трамвай,
и углами – стол:
– Задержите его!
Стекла в окнах звенят,
в коридоре шаги мои держит пол,
я иду – я ещё не успел, не ушёл.
Но не ждите меня,
не зовите меня...
Моя молодость –
в страшном свержении лет,
в дивном страстном молчанье холстов
на стене,
в непрописанных истинах сигарет,
и в согбенной рембрандтовской спине.
Я стар до предела,
и полк мой разбит.
Я иду – моей палкой дорога стучит.
О, такси! Нет, не надо такси!
А свеча всё горит,
всё горит и горит...
Но светает – свечу погаси.
Прощайте, дюны, дом, дубы и долы,
долги, прощайте, выдумки и думы.
О, как в неведенье я жил среди вас долго!
Вернитесь, дамы, в пушкинские залы,
вернитесь, дымы, в пушечные жерла.
Прощай, мой век, неистовый и бурный,
наполненный, как в воскресенье урны!
Прощайте, книги – исповеди века,
где люди есть, но нету человека!
Прости, любимая, отмеченная мною.
Я - противостояние аншлагов!
Прощай, неведомая ложь амвонов!
Прощай, заведомая правда флагов!
Прощай, зелёный свет реклам неонных:
«Храните деньги...»
О, с какою болью
звенят медяшки у меня в кармане!
Земля, как много всё же ты дала мне!
Прощай, дощечка: «Не ходите по газонам!»
Я ухожу в неведомые дали.
Леса, я снова задыхаюсь от озона,
поля, я снова полонён и полон вами.
Я снова с вами, снова я отшельник,
нет тени за спиной – я снова дома.
Иду – и расступается мой ельник,
туда, где всё мне до брусничинки знакомо,
иду, освеченный осенним солнцем,
иду, беспаспортный и беспартийный,
иду, свободный снова, чистый снова,
иду – и расступается осинник.
О, погружаюсь в море хвои, листьев,
багульником и вереском ведомый.
О, не пугайтесь меня, волки, лисы,
я вам не враг – я брат ваш,
все мы дома.
О, обрамляйте лик мой жёлтым, листья,
как нимбом, золотом.
И с верою в поверья
лижите мои руки, волки, лисы.
Я вам не враг –
я брат ваш заповедный.
Я – те же травы в человеческом обличье.
Я – радугою с неба в землю врезан.
Примите ж меня в вотчину, примите!
Иду и расступается березник...
Хочу быть там, у самого истока,
с корнями слиться, в ветви воплотиться,
хочу бежать цветами вдоль дороги,
на синем белым облаком клубиться!
Хочу бессмертия,
растёртый в прахе,
свою ненужность, мизерность измерив,
чтоб шёл во мне огромный
звонкий пахарь,
и песни пел,
и свои зерна веял!
Как солнце возвращается к востоку,
всё в мире возвращается к восторгу!
Как реки возвращаются к истоку -
всё в мире возвращается к восторгу!
Как вдовы возвращаются от стона
вновь к сладкой, всё врачующей истоме,
так блудный сын опять уйдёт из дома,
так пьяница опять вернётся к водке.
Всё в мире возвращается к восторгу!
Поэтому и вспоминает его живого, странного, с каким-то вывертом, но живого.
«Саша Морев мог позвонить вам по телефону и пригласить на беседу с угощением. И вот вы, поспешно принимаете приглашение, входите в его узкую девятиметровую “кишечку”. Хозяин достает с полки тазик. В тазике – вино. И вы ничему не удивляетесь, потому что знаете: это не пижонство, это… нужда. Хозяин успел обернуться – сдать бутылки из-под вина и купить на вырученные копейки хлеба, и двести граммов “собачьего студня” – на закусь».
Зачем в тазике-то? – хочется спросить нам. Но мы не будем. У каждого свои чудачества.
У Александра Морева в уже процитированном ранее особенно запоминается это:
Заклинаю, меня не забудь!
Этот воздух и шорох листьев – я!
Это солнце, к шторам приникшее, – я.
Эта слава, в шторме погибшая, – я!
Это слово, в штольне затихшее, – я!
Поэты иногда умеют предсказывать свою судьбу.
И тем не менее. Всё в жизни возвращается к восторгу. Будем жить.
...Недавно тут рассказали про чудеса.
Когда ты что-то видел, точно видел, это не сон был, не болезнь, не видение, но доказать ты это не можешь.
Одна женщина о чем-то подобном мне написала:
«Вот интересно, что люди, с которыми никогда ничего не случалось странного, убеждены, что подобные истории выдуманы. Те же, кому довелось столкнуться с подобными выносящими мозг вещами, знают, что это может и не быть выдумкой. Я однажды в нашем городе пошла в канцтовары. За акварельной бумагой. Это второй квартал от нашего центрального рынка. Там всегда было два магазина по разные стороны дороги, друг напротив друга.
И я иду целенаправленно, как обычно, сначала в один, за ярославской акварелью, а потом, через дорогу, в другой, за бумагой. Я так делала тыщу раз, и дорогу нашла бы с закрытыми глазами.
И вот, не доходя до первого магазина, я вдруг вижу полуподвальный новый магазин, тоже с канцтоварами. Никогда раньше я его не видела. Я спускаюсь по ступенькам вниз (их было штук шесть-семь) и захожу в этот магазин.
Он очень странный. Длинный и низкий, как ангар.
Я начинаю рассматривать товары и испытываю шок. Ибо там товары для акварелистов мирового уровня. Я взяла в руки упаковку бумаги формата А-2, хлопок-600.
Она стоила 1600 рублей. Спросила у продавщицы на кассе, почему так дорого?
Она удивленно посмотрела на меня и сказала, что для бумаги этого уровня это дешево. Там были немыслимые товары, а у меня не было лишних денег. Мне хватило только на кисточку толстенькую, которая тоже для её ширины была недорогой. Оплатила на кассе и взяла чек.
Я поднялась по ступенькам наверх, с целью прийти сюда попозже с деньгами.
Когда через неделю я специально пошла в этот магазин, то я не нашла его.
Я спрашивала в соседней аптеке, в канцтоварах, поднялась на второй этаж в стоматологию, которая там всегда находилась.
Никто не знал о таком магазине. Более того, на том квартале, и вообще, в том районе нет полуподвальных магазинов, так как высоко подпочвенные воды. В том районе вообще даже подвалов нет у людей из-за этого.
Я достала чек из кошелька. Обычно я их выбрасываю, но тут не успела. Чек был полностью выцветший. Белый. Но он был.
А кисточка развалилась почти сразу. Хотя акварельные кисти практически вечные бывают.
Я потом обошла и следующий квартал, и еще один, и слева, и справа, и не могла понять, как такое может быть.
Потом постаралась выкинуть из головы.
Но всё равно, хотя прошло уже несколько лет, я каждый раз прохожу мимо того места (я же помню, где это было), и каждый раз смотрю, не появился ли этот магазин снова».
...Возможно, что кто-то не верил в смерть Александра Морева. Из тех, его знакомых. И тоже иногда оглядывался в ленинградской толпе: не он ли там мелькнул, на быстром повороте?
Родился в 1934, погиб в 1979.
Это он написал:
Человек – не грязный рубль разменных монет.
Человек – не мешок морщин и сомнений.
Человек – это ярь, это солнечный свет…
Многие стихи его были утеряны, но часть, сохранившаяся по архивам друзей (сохраняйте свои архивы), в 1977 году удалось собрать.
И сразу стихи разлетелись по городу во множестве копий.
В деревне я.
Со мной моя любовь.
Мы ходим в лес
и на ночь моем ноги,
смываем пыль проселочной дороги,
пыльцу цветов нескошенных лугов.
Роскошествуем.
Утром – молоко,
крик пастуха,
а в полночь – сон, и снится,
что, кажется, живется нам легко,
и я – то царь Гвидон,
и даже Соломон,
а ты – ветхозаветная царица.
Блаженствуем –
и только иногда,
когда скрипя крыльцом
ты с солнца входишь в сени, –
мне кажется, что больше никогда
меня не посетит мой ясный
тихий гений.
Жил Александр Морев на Васильевском острове, мальчиком там встретил войну, мальчиком пережил блокаду. Двенадцать родственников умерло у него в то страшное время, а на его глазах – самые главные: мать, бабушка, младший брат.
Трое
Не так это было, как думают люди.
Ей ключ оставляли, а мы приходили...
Я вижу булыжников серые груди,
И стены парадной, покрытые пылью.
Нам дверь открывала старуха. Блестели
Глаза – не глаза – две старых монеты.
Вела коридором... Дверей конверты,
Пряча чужое, молчали, чернели,
Пряча исподнее, пряча исконное,
Деньги, любовь, матерщину, буфеты...
Входили мы двое в дверь незнакомую,
В дверь, словно в ночь, в неизвестность
рисковую...
Рука нащупывала выключатель.
Сухой и пустой, как орех, щелчок
И левый угол взрывался кроватью,
И в левом углу над кроватью бог.
Черный, как ночь, и непонятный, как шорох,
Засиженный днями и мухами бог.
Он видел там двух – двух счастливых,
Которых, мертвецки распятый, не видеть не мог.
Он слышал там шёпот, где слово каждое
Было грехом и за грех прощеньем.
И знаю, он там захотел вот так же
Нести этот крест – губ и рук скрещенье,
Взять в губы глаза ее, мочку уха,
И сердце с сердцем спаять до рассвета,
И также к дверям прижимала б старуха
Белый глаз – щупалец с блеском монеты.
Я плакал. Небритой щекой, как рогожей,
Я тер ее щеки, и тер ее груди,
Я плакал... Ты знаешь, ты видел, боже...
Не так это было, как думают люди.
Наверное, это стихотворение не об этом – не о гибели близких, но оно о смерти. Как знать, может, там закодирован и тот страшный ленинградский опыт, который он пережил мальчишкой.
...Потом воспитывался теткой – отец, вернувшийся с фронта, завел другую семью. Поступил в художественную школу.
Один из его сверстников вспоминал: «Среди нас, послевоенных, блокадных ребят класса, он был, пожалуй, наиболее талантливым человеком. Стремительно талантливым. И нисколечко не придающим никакого значения этому своему таланту...».
Но дальнейшая его судьба как художника складывалась несчастливо: в 1953 году был исключен училища «по состоянию здоровья», но как говорят, за увлечение «формализмом».
Потом работал иллюстратором. Подрабатывал иногда сторожем.
И что-то уже точило его. Изнутри. А потом грянуло.
11 октября 1967 года, видимо, в приступе отчаяния, во дворе дома он сжигает весь архив своих стихов. Это счастье, что потом какую-то их часть, как уже было сказано, ту часть, которая сохранилась в копиях у друзей и почитателей, смогла разыскать одна из его поклонниц. Как нам известно, сам Александр Морев потом, в 1977, из найденного и собранного составил машинописный сборник. «Листы с пепелища».
Но в конце 60-х даже печатал прозу.
С прозой потом будет связана трагическая история.
Долгое время Александр Морев работал над романом «Костёр и звёзды», который (внимание) в одной из первоначальных редакций назывался «Мастер диалога», а в другой – «Сними обувь свою».
Вот однажды автор обувь свою и снял. Решив передать экземпляр законченного и переплетённого в мешковину романа в Смольный (там тогда помещался обком КПСС), 26 января 1977 у входа в здание Морев на самом деле снимает обувь и с ботинками и романом в руках пытается подняться по лестнице. Разумеется, его задержали.
Александр Морев был отправлен в психушку. Кажется, после «лечения» там у него и начались депрессивные состояния. Хотя справедливости ради, фортель со снятыми ботинками свидетельствует о другой стадии этого заболевания – маниакальной. Значит, и депрессивные периоды до больницы тоже были.
***
Когда поезд останавливается на минуту,
Останавливается на полустанке, заросшем цветами,
Вам кажется полустанок тем уголком земли,
Где вы остались бы навсегда.
Но жизнь вы проводите в городе,
В душном городе,
В каменном городе,
Где много бань, больных и аптек,
Где много библиотек.
И много женщин
С ногами, красивыми, как на витринах,
И жизнь для вас – за стеной
Играющий сосед – скрипач,
Квартирный коридор, где воду спускает жена скрипача,
Жизнь – это десять минут до работы,
И на плечах непромокаемый плащ.
Жизнь – это ящик для свежих газет
И ящик для мятых газет,
Это робкое «да», потонувшее в категорическом н е т!
Это дрова, а не лес, это сено – но не трава,
Это окно, за которым кто-то платит за свет.
Это утра и вечера, холодные, как закуски,
Но главное – это ноги женщин,
Красивые, как на витринах.
Но когда вас гонят, чтоб убивать подобных себе и бесподобных,
Вы, равнодушные, в серых клубах дыма,
Вы видите дорогу, серую, как шинели,
Вы видите шинели, серые, как панель в пыли,
И вы стреляете в шинели, как в мишени.
Вы еще помните, что где-то есть вино,
Чистое белье, радость и жалость,
И вы идете чужими дорогами,
Любя вино, улыбки, тепло и жалость,
Любя хлеб, синее небо и женщин,
Да, главное, женщин с красивыми ногами, как на витринах.
Но перед тем, как поезд остановился, еще есть жизнь, еще только теплится болезнь, еще не сожжены стихи, еще есть надежда и жизнь.
...Его страшная смерть (с высоты под землю) 8 июля 1979 года поразила весь литературный Ленинград, было написано много стихов в его память. Поэт Глеб Горбовский пишет о смерти Морева: «Смерть его загадочна дважды – как любая смерть, тем более внезапная, неожиданная, и как смерть, у которой не нашлось свидетелей».
Вот еще одно его стихотворение, но какое оно, несмотря на судьбу автора, жизнеобещающее.
Люди, дождитесь утра,
дождитесь пришествия утра,
оно уже за пригородом
идёт по рельсам к городу.
Я заклинаю: дождитесь утра!
Я иду, я курю, ну а там, –
где-то там, за домами, в комнате
я ещё обнимаю тебя,
прижимаю к щеке твои волосы,
придвигаю к тебе твои туфельки,
даже завтрак неслышно в газету
заворачивается сам,
придвигаясь к краю стола.
Заклинаю: меня не забудь!
Этот воздух и шорох листьев – я!
Это солнце, к шторам приникшее – я!
Эта слава, в шторме погибшая – я!
Это слово, в штольне затихшее – я!
Неужели я жив? Подожди!
Дай осмыслить потерю и встречу.
Что ж, что нет меня там, позади, впереди,
что ж, что нет тебя в твоей комнате.
Не уйди от меня, не уйди!
Жизнь до боли в глазах –
в твоей памяти я!
Ведь до боли в висках незапамятен я!
Дом кричит, и трамвай,
и углами – стол:
– Задержите его!
Стекла в окнах звенят,
в коридоре шаги мои держит пол,
я иду – я ещё не успел, не ушёл.
Но не ждите меня,
не зовите меня...
Моя молодость –
в страшном свержении лет,
в дивном страстном молчанье холстов
на стене,
в непрописанных истинах сигарет,
и в согбенной рембрандтовской спине.
Я стар до предела,
и полк мой разбит.
Я иду – моей палкой дорога стучит.
О, такси! Нет, не надо такси!
А свеча всё горит,
всё горит и горит...
Но светает – свечу погаси.
Прощайте, дюны, дом, дубы и долы,
долги, прощайте, выдумки и думы.
О, как в неведенье я жил среди вас долго!
Вернитесь, дамы, в пушкинские залы,
вернитесь, дымы, в пушечные жерла.
Прощай, мой век, неистовый и бурный,
наполненный, как в воскресенье урны!
Прощайте, книги – исповеди века,
где люди есть, но нету человека!
Прости, любимая, отмеченная мною.
Я - противостояние аншлагов!
Прощай, неведомая ложь амвонов!
Прощай, заведомая правда флагов!
Прощай, зелёный свет реклам неонных:
«Храните деньги...»
О, с какою болью
звенят медяшки у меня в кармане!
Земля, как много всё же ты дала мне!
Прощай, дощечка: «Не ходите по газонам!»
Я ухожу в неведомые дали.
Леса, я снова задыхаюсь от озона,
поля, я снова полонён и полон вами.
Я снова с вами, снова я отшельник,
нет тени за спиной – я снова дома.
Иду – и расступается мой ельник,
туда, где всё мне до брусничинки знакомо,
иду, освеченный осенним солнцем,
иду, беспаспортный и беспартийный,
иду, свободный снова, чистый снова,
иду – и расступается осинник.
О, погружаюсь в море хвои, листьев,
багульником и вереском ведомый.
О, не пугайтесь меня, волки, лисы,
я вам не враг – я брат ваш,
все мы дома.
О, обрамляйте лик мой жёлтым, листья,
как нимбом, золотом.
И с верою в поверья
лижите мои руки, волки, лисы.
Я вам не враг –
я брат ваш заповедный.
Я – те же травы в человеческом обличье.
Я – радугою с неба в землю врезан.
Примите ж меня в вотчину, примите!
Иду и расступается березник...
Хочу быть там, у самого истока,
с корнями слиться, в ветви воплотиться,
хочу бежать цветами вдоль дороги,
на синем белым облаком клубиться!
Хочу бессмертия,
растёртый в прахе,
свою ненужность, мизерность измерив,
чтоб шёл во мне огромный
звонкий пахарь,
и песни пел,
и свои зерна веял!
Как солнце возвращается к востоку,
всё в мире возвращается к восторгу!
Как реки возвращаются к истоку -
всё в мире возвращается к восторгу!
Как вдовы возвращаются от стона
вновь к сладкой, всё врачующей истоме,
так блудный сын опять уйдёт из дома,
так пьяница опять вернётся к водке.
Всё в мире возвращается к восторгу!
Поэтому и вспоминает его живого, странного, с каким-то вывертом, но живого.
«Саша Морев мог позвонить вам по телефону и пригласить на беседу с угощением. И вот вы, поспешно принимаете приглашение, входите в его узкую девятиметровую “кишечку”. Хозяин достает с полки тазик. В тазике – вино. И вы ничему не удивляетесь, потому что знаете: это не пижонство, это… нужда. Хозяин успел обернуться – сдать бутылки из-под вина и купить на вырученные копейки хлеба, и двести граммов “собачьего студня” – на закусь».
Зачем в тазике-то? – хочется спросить нам. Но мы не будем. У каждого свои чудачества.
У Александра Морева в уже процитированном ранее особенно запоминается это:
Заклинаю, меня не забудь!
Этот воздух и шорох листьев – я!
Это солнце, к шторам приникшее, – я.
Эта слава, в шторме погибшая, – я!
Это слово, в штольне затихшее, – я!
Поэты иногда умеют предсказывать свою судьбу.
И тем не менее. Всё в жизни возвращается к восторгу. Будем жить.
...Недавно тут рассказали про чудеса.
Когда ты что-то видел, точно видел, это не сон был, не болезнь, не видение, но доказать ты это не можешь.
Одна женщина о чем-то подобном мне написала:
«Вот интересно, что люди, с которыми никогда ничего не случалось странного, убеждены, что подобные истории выдуманы. Те же, кому довелось столкнуться с подобными выносящими мозг вещами, знают, что это может и не быть выдумкой. Я однажды в нашем городе пошла в канцтовары. За акварельной бумагой. Это второй квартал от нашего центрального рынка. Там всегда было два магазина по разные стороны дороги, друг напротив друга.
И я иду целенаправленно, как обычно, сначала в один, за ярославской акварелью, а потом, через дорогу, в другой, за бумагой. Я так делала тыщу раз, и дорогу нашла бы с закрытыми глазами.
И вот, не доходя до первого магазина, я вдруг вижу полуподвальный новый магазин, тоже с канцтоварами. Никогда раньше я его не видела. Я спускаюсь по ступенькам вниз (их было штук шесть-семь) и захожу в этот магазин.
Он очень странный. Длинный и низкий, как ангар.
Я начинаю рассматривать товары и испытываю шок. Ибо там товары для акварелистов мирового уровня. Я взяла в руки упаковку бумаги формата А-2, хлопок-600.
Она стоила 1600 рублей. Спросила у продавщицы на кассе, почему так дорого?
Она удивленно посмотрела на меня и сказала, что для бумаги этого уровня это дешево. Там были немыслимые товары, а у меня не было лишних денег. Мне хватило только на кисточку толстенькую, которая тоже для её ширины была недорогой. Оплатила на кассе и взяла чек.
Я поднялась по ступенькам наверх, с целью прийти сюда попозже с деньгами.
Когда через неделю я специально пошла в этот магазин, то я не нашла его.
Я спрашивала в соседней аптеке, в канцтоварах, поднялась на второй этаж в стоматологию, которая там всегда находилась.
Никто не знал о таком магазине. Более того, на том квартале, и вообще, в том районе нет полуподвальных магазинов, так как высоко подпочвенные воды. В том районе вообще даже подвалов нет у людей из-за этого.
Я достала чек из кошелька. Обычно я их выбрасываю, но тут не успела. Чек был полностью выцветший. Белый. Но он был.
А кисточка развалилась почти сразу. Хотя акварельные кисти практически вечные бывают.
Я потом обошла и следующий квартал, и еще один, и слева, и справа, и не могла понять, как такое может быть.
Потом постаралась выкинуть из головы.
Но всё равно, хотя прошло уже несколько лет, я каждый раз прохожу мимо того места (я же помню, где это было), и каждый раз смотрю, не появился ли этот магазин снова».
...Возможно, что кто-то не верил в смерть Александра Морева. Из тех, его знакомых. И тоже иногда оглядывался в ленинградской толпе: не он ли там мелькнул, на быстром повороте?