А был ли поросенок? А если был, то был он реальным поросенком или человеком, переодевшимся молодой свиньей?
Однажды русский генерал 19 века (записки генерал-майора Ивана Васильевича Чернова «Труды Оренбургской ученой архивной комиссии. Выпуск XVIII. 1907») писал о таком:
«При князе Волконском (1742–1824) выдавался за не подлежащий сомнению факт, что в городе (Оренбурге) по ночам ходит оборотень "человек-свинья", нападает на одиноких пешеходов и сбивает с ног. Падая со страху, они, когда придут в сознание, не находят на себе ценных вещей.
Казначей Алексей Михайлович Романовский как-то ночью возвращался с вечера от князя и на базаре встретился со свиньею; последняя, хрюкая, набежала на него и видимо желала сшибить его с ног, как и других, но он устоял и, заметив у свиньи руки, вступил с нею в борьбу, бил по ушам шпагою, без которой не ходил к начальству; при этом с головы свиньи упала искусно приделанная шапка, изображавшая свиное рыло. Романовский увидал, что свиньею наряжался солдат и по ночам грабил трусливых. На другой день отыскался этот солдат по полученным на ушах ранам, предан суду, и с того времени оборотней в городе не было».
Думается, Пушкин, приезжавший в тот же Оренбург, но значительно позже, все-таки слышал рассказы об этом (в маленьких городах новостей меньше, поэтому дольше помнится). Пушкин тогда собирал материалы по «Истории Пугачева», но сам анекдот мог и рассказать Гоголю. Ведь подарил же он Гоголю идею «Мертвых душ».
И вот этот поросенок выпрыгивает в «Шинели» Гоголя.
«И точно, один коломенский будочник видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но будучи по природе своей несколько бессилен, так что один раз обыкновенный взрослый поросенок, кинувшись из какого-то частного дома, сшиб его с ног, к величайшему смеху стоявших вокруг извозчиков, с которых он вытребовал за такую издевку по грошу на табак, – итак будучи бессилен, он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановись, спросило: "тебе чего хочется?" и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь».
Владимира Набокова, который так любил Гоголя, этот поросенок не мог не заворожить.
«Поток "неуместных" подробностей (таких, как невозмутимое допущение, что "взрослые поросята" обычно случаются в частных домах) производит гипнотическое действие, так что почти упускаешь из виду одну простую вещь (и в этом-то вся красота финального аккорда)».
Набоков пишет в своем эссе про Гоголя, что тот был странным созданием, но ведь любой гениальный ум странен. Все, что гениально, всегда идет по краю разума. Вот входит Гамлет – и начинается странная история ученого невротика. Впрочем, история начинается еще раньше – до того, как входит Гамлет: могильщики тоже странные.
А та же «Шинель» Гоголя? То ли сон (кошмарный), то ли какая-то совсем не смешная (а ведь она должна хоть немного смешить) сатира.
Я однажды уже писал, что пьеса Гоголя «Ревизор» – это сновидческая пьеса. А совсем не сатирическая. То же самое и с «Шинелью».
«...Чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным... Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого не известно. И отец, и дед, и даже шурин, и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки».
И вот гротескная магия уже начиналась.
Гоголь всегда так «прыгает» в текст. И мы, привязанные за хвост его фрака, тоже летим туда, как в бездну.
У Гоголя все вдруг оказываются в абсурдных ситуациях. И значительное лицо, и бедный Башмачкин. И городничий, и Хлестаков. (Только сейчас подумал: единственное «нормальное», не зараженное гротескным полубезумием лицо в «Ревизоре» – это слуга Осип. Именно Осип советует Хлестакову поскорее уезжать из города N, пока его не разоблачили. То есть Осип – как раз тот «звонок будильника», который может разорвать пелену сна.)
Но вернемся к Набокову:
«Уравновешенный Пушкин, земной Толстой, сдержанный Чехов – у всех у них бывали минуты иррационального прозрения, которые одновременно затемняли фразу и вскрывали тайный смысл, заслуживающий этой внезапной смены точки зрения. Но у Гоголя такие сдвиги – самая основа его искусства, и поэтому, когда он пытался писать округлым почерком литературной традиции и рассматривать рациональные идеи логически, он терял даже признаки своего таланта. Когда же в бессмертной "Шинели" он дал себе волю порезвиться на краю глубоко личной пропасти, он стал самым великим писателем, которого до сих пор произвела Россия».
Удивительно, как в стихах Гоголя этот его дар никак не проявляется. Ну стихи и стихи.
Он же не мог этого не понимать?
Но, видимо, не понимал. (Дар уходил, а сам сосуд дара не замечал этого исчезновения.)
Италия – роскошная страна!
По ней душа и стонет и тоскует.
Она вся рай, вся радости полна,
И в ней любовь роскошная веснует.
Бежит, шумит задумчиво волна
И берега чудесные целует;
В ней небеса прекрасные блестят;
Лимон горит и веет аромат.
И всю страну объемлет вдохновенье;
На всем печать протекшего лежит;
И путник зреть великое творенье,
Сам пламенный, из снежных стран спешит;
Душа кипит, и весь он – умиленье,
В очах слеза невольная дрожит;
Он, погружен в мечтательную думу,
Внимает дел давно минувших шуму.
Здесь низок мир холодной суеты,
Здесь гордый ум с природы глаз не сводит;
И радужней в сияньи красоты,
И жарче, и ясней по небу солнце ходит.
И чудный шум и чудные мечты
Здесь море вдруг спокойное наводит;
В нем облаков мелькает резвый ход,
Зеленый лес и синий неба свод.
А ночь, а ночь вся вдохновеньем дышит.
Как спит земля, красой упоена!
И страстно мирт над ней главой колышет,
Среди небес, в сиянии луна
Глядит на мир, задумалась и слышит,
Как под веслом проговорит волна;
Как через сад октавы пронесутся,
Пленительно вдали звучат и льются.
Земля любви и море чарований!
Блистательный мирской пустыни сад!
Тот сад, где в облаке мечтаний
Еще живут Рафаэль и Торкват!
Узрю ль тебя я, полный ожиданий?
Душа в лучах, и думы говорят,
Меня влечет и жжет твое дыханье, –
Я в небесах, весь звук и трепетанье!..
(1829 г.)
Никто не выскочит из этих гладких строф – никакой странный «поросенок», ни страшно нам не станет, ни сладко.
Зато, войдя в прозу Гоголя, мы сразу споткнемся или проскользим как по паркету, но споткнемся потом, даже не поняв, что всё началось еще раньше, то наше падение, то наше скольжение в бездну смеха и страха:
«...На крышке табакерки у портного был "портрет какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки"».
Ну вот что это?
Теперь мы и не знаем, где и у кого будет настоящее лицо, а где маска. А может, у всех нет в этой реальности настоящих лиц? И кто это бежит на нас из темноты? Поросенок? Или солдат, притворившийся поросенком?
Всё хаос, всё мнимость, всё может обернуться «не тем».
И даже в стихотворный текст это всё проникнуть может (хотя стихотворная ткань – не совсем послушная ткань под пальцами Гоголя: всё вроде хорошо, но нет той магии, которая возникает в итоге в «Ревизоре» или в его прозе):
«Невесел ты!» – «Я весел был, –
Так говорю друзьям веселья, –
Но радость жизни разлюбил
И грусть зазвал на новоселье.
Я весел был – и светлый взгляд
Был не печален; с тяжкой мукой
Не зналось сердце; темный сад
И голубое небо скукой
Не утомляли – я был рад…
Когда же вьюга бушевала
И гром гремел и дождь звенел
И небо плакало – грустнел
Тогда и я: слеза дрожала,
Как непогода плакал я…
Но небо яснело, гроза бежала –
И снова рад и весел я…
Теперь, как осень, вянет младость.
Угрюм, не веселится мне,
И я тоскую в тишине,
И дик, и радость мне не в радость.
Смеясь, мне говорят друзья:
«Зачем расплакался? – Погода
И разгулялась и ясна,
И не темна, как ты, природа».
А я в ответ: – Мне всё равно,
Как день, все измененья года!
Светло ль, темно ли – всё одно,
Когда в сем сердце непогода!»
(1826 г.)
Всё, что хочет Акакий Акакиевич – это красиво одеться. Но на самом деле он на глазах читателя все время раздевается, разоблачается. Скоро он вообще превратится в призрак.
Почему в самом начале повести он ходит по улице на цыпочках? (Чтоб взлететь. Потом – но взлететь. Хотя сперва объяснение прозаическое – чтоб сберечь башмаки.)
Или почему он вдруг забудет, где он сейчас, как пишет Набоков: «где находится – посреди улицы или на середине фразы»?
...Так был ли тот поросенок? Так был ли тот солдат, притворившийся поросенком? Или к нам подкрадывался туманный, но гениальный текст?
Ап! – выкрикнул он. И вдруг выпрыгнул прямо на нас.
Однажды русский генерал 19 века (записки генерал-майора Ивана Васильевича Чернова «Труды Оренбургской ученой архивной комиссии. Выпуск XVIII. 1907») писал о таком:
«При князе Волконском (1742–1824) выдавался за не подлежащий сомнению факт, что в городе (Оренбурге) по ночам ходит оборотень "человек-свинья", нападает на одиноких пешеходов и сбивает с ног. Падая со страху, они, когда придут в сознание, не находят на себе ценных вещей.
Казначей Алексей Михайлович Романовский как-то ночью возвращался с вечера от князя и на базаре встретился со свиньею; последняя, хрюкая, набежала на него и видимо желала сшибить его с ног, как и других, но он устоял и, заметив у свиньи руки, вступил с нею в борьбу, бил по ушам шпагою, без которой не ходил к начальству; при этом с головы свиньи упала искусно приделанная шапка, изображавшая свиное рыло. Романовский увидал, что свиньею наряжался солдат и по ночам грабил трусливых. На другой день отыскался этот солдат по полученным на ушах ранам, предан суду, и с того времени оборотней в городе не было».
Думается, Пушкин, приезжавший в тот же Оренбург, но значительно позже, все-таки слышал рассказы об этом (в маленьких городах новостей меньше, поэтому дольше помнится). Пушкин тогда собирал материалы по «Истории Пугачева», но сам анекдот мог и рассказать Гоголю. Ведь подарил же он Гоголю идею «Мертвых душ».
И вот этот поросенок выпрыгивает в «Шинели» Гоголя.
«И точно, один коломенский будочник видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но будучи по природе своей несколько бессилен, так что один раз обыкновенный взрослый поросенок, кинувшись из какого-то частного дома, сшиб его с ног, к величайшему смеху стоявших вокруг извозчиков, с которых он вытребовал за такую издевку по грошу на табак, – итак будучи бессилен, он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановись, спросило: "тебе чего хочется?" и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь».
Владимира Набокова, который так любил Гоголя, этот поросенок не мог не заворожить.
«Поток "неуместных" подробностей (таких, как невозмутимое допущение, что "взрослые поросята" обычно случаются в частных домах) производит гипнотическое действие, так что почти упускаешь из виду одну простую вещь (и в этом-то вся красота финального аккорда)».
Набоков пишет в своем эссе про Гоголя, что тот был странным созданием, но ведь любой гениальный ум странен. Все, что гениально, всегда идет по краю разума. Вот входит Гамлет – и начинается странная история ученого невротика. Впрочем, история начинается еще раньше – до того, как входит Гамлет: могильщики тоже странные.
А та же «Шинель» Гоголя? То ли сон (кошмарный), то ли какая-то совсем не смешная (а ведь она должна хоть немного смешить) сатира.
Я однажды уже писал, что пьеса Гоголя «Ревизор» – это сновидческая пьеса. А совсем не сатирическая. То же самое и с «Шинелью».
«...Чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным... Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого не известно. И отец, и дед, и даже шурин, и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки».
И вот гротескная магия уже начиналась.
Гоголь всегда так «прыгает» в текст. И мы, привязанные за хвост его фрака, тоже летим туда, как в бездну.
У Гоголя все вдруг оказываются в абсурдных ситуациях. И значительное лицо, и бедный Башмачкин. И городничий, и Хлестаков. (Только сейчас подумал: единственное «нормальное», не зараженное гротескным полубезумием лицо в «Ревизоре» – это слуга Осип. Именно Осип советует Хлестакову поскорее уезжать из города N, пока его не разоблачили. То есть Осип – как раз тот «звонок будильника», который может разорвать пелену сна.)
Но вернемся к Набокову:
«Уравновешенный Пушкин, земной Толстой, сдержанный Чехов – у всех у них бывали минуты иррационального прозрения, которые одновременно затемняли фразу и вскрывали тайный смысл, заслуживающий этой внезапной смены точки зрения. Но у Гоголя такие сдвиги – самая основа его искусства, и поэтому, когда он пытался писать округлым почерком литературной традиции и рассматривать рациональные идеи логически, он терял даже признаки своего таланта. Когда же в бессмертной "Шинели" он дал себе волю порезвиться на краю глубоко личной пропасти, он стал самым великим писателем, которого до сих пор произвела Россия».
Удивительно, как в стихах Гоголя этот его дар никак не проявляется. Ну стихи и стихи.
Он же не мог этого не понимать?
Но, видимо, не понимал. (Дар уходил, а сам сосуд дара не замечал этого исчезновения.)
Италия – роскошная страна!
По ней душа и стонет и тоскует.
Она вся рай, вся радости полна,
И в ней любовь роскошная веснует.
Бежит, шумит задумчиво волна
И берега чудесные целует;
В ней небеса прекрасные блестят;
Лимон горит и веет аромат.
И всю страну объемлет вдохновенье;
На всем печать протекшего лежит;
И путник зреть великое творенье,
Сам пламенный, из снежных стран спешит;
Душа кипит, и весь он – умиленье,
В очах слеза невольная дрожит;
Он, погружен в мечтательную думу,
Внимает дел давно минувших шуму.
Здесь низок мир холодной суеты,
Здесь гордый ум с природы глаз не сводит;
И радужней в сияньи красоты,
И жарче, и ясней по небу солнце ходит.
И чудный шум и чудные мечты
Здесь море вдруг спокойное наводит;
В нем облаков мелькает резвый ход,
Зеленый лес и синий неба свод.
А ночь, а ночь вся вдохновеньем дышит.
Как спит земля, красой упоена!
И страстно мирт над ней главой колышет,
Среди небес, в сиянии луна
Глядит на мир, задумалась и слышит,
Как под веслом проговорит волна;
Как через сад октавы пронесутся,
Пленительно вдали звучат и льются.
Земля любви и море чарований!
Блистательный мирской пустыни сад!
Тот сад, где в облаке мечтаний
Еще живут Рафаэль и Торкват!
Узрю ль тебя я, полный ожиданий?
Душа в лучах, и думы говорят,
Меня влечет и жжет твое дыханье, –
Я в небесах, весь звук и трепетанье!..
(1829 г.)
Никто не выскочит из этих гладких строф – никакой странный «поросенок», ни страшно нам не станет, ни сладко.
Зато, войдя в прозу Гоголя, мы сразу споткнемся или проскользим как по паркету, но споткнемся потом, даже не поняв, что всё началось еще раньше, то наше падение, то наше скольжение в бездну смеха и страха:
«...На крышке табакерки у портного был "портрет какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки"».
Ну вот что это?
Теперь мы и не знаем, где и у кого будет настоящее лицо, а где маска. А может, у всех нет в этой реальности настоящих лиц? И кто это бежит на нас из темноты? Поросенок? Или солдат, притворившийся поросенком?
Всё хаос, всё мнимость, всё может обернуться «не тем».
И даже в стихотворный текст это всё проникнуть может (хотя стихотворная ткань – не совсем послушная ткань под пальцами Гоголя: всё вроде хорошо, но нет той магии, которая возникает в итоге в «Ревизоре» или в его прозе):
«Невесел ты!» – «Я весел был, –
Так говорю друзьям веселья, –
Но радость жизни разлюбил
И грусть зазвал на новоселье.
Я весел был – и светлый взгляд
Был не печален; с тяжкой мукой
Не зналось сердце; темный сад
И голубое небо скукой
Не утомляли – я был рад…
Когда же вьюга бушевала
И гром гремел и дождь звенел
И небо плакало – грустнел
Тогда и я: слеза дрожала,
Как непогода плакал я…
Но небо яснело, гроза бежала –
И снова рад и весел я…
Теперь, как осень, вянет младость.
Угрюм, не веселится мне,
И я тоскую в тишине,
И дик, и радость мне не в радость.
Смеясь, мне говорят друзья:
«Зачем расплакался? – Погода
И разгулялась и ясна,
И не темна, как ты, природа».
А я в ответ: – Мне всё равно,
Как день, все измененья года!
Светло ль, темно ли – всё одно,
Когда в сем сердце непогода!»
(1826 г.)
Всё, что хочет Акакий Акакиевич – это красиво одеться. Но на самом деле он на глазах читателя все время раздевается, разоблачается. Скоро он вообще превратится в призрак.
Почему в самом начале повести он ходит по улице на цыпочках? (Чтоб взлететь. Потом – но взлететь. Хотя сперва объяснение прозаическое – чтоб сберечь башмаки.)
Или почему он вдруг забудет, где он сейчас, как пишет Набоков: «где находится – посреди улицы или на середине фразы»?
...Так был ли тот поросенок? Так был ли тот солдат, притворившийся поросенком? Или к нам подкрадывался туманный, но гениальный текст?
Ап! – выкрикнул он. И вдруг выпрыгнул прямо на нас.