Так это было уже всё далеко. И царская Россия, и Серебряный век, и эти люди, которые живут так, как будто всё еще спокойно, но которые чувствуют, что ничего спокойно уже не будет.
Но зато они все любили Пушкина. Не так, как мы. По-настоящему.
Вот Ходасевич говорит: «Мы будем перекликаться его именем в наступающих сумерках». А вот из знаменитой Пушкинской речи Блока: «Веселое имя Пушкин».
А вот и княжеское слово. Правда, еще молодое. И автор его, этого слова, в конце жизни княжеской почести так и не удостоится.
Перед памятником Пушкина в Царском Селе
Осенний день влечет к печальной грезе,
Все замерло... Порхает желтый лист,
И в той же неизменно-тихой позе,
Мечтает вдохновенный Лицеист.
Я здесь один... Безмолвствует аллея,
Но мысли странные бегут волной
И чудится, что томик Апулея
Среди листов лежит передо мной...
О, мой кумир! Наставник лучезарный,
Которому обязан многим я!
Перед тобой стою я – благодарный,
В неясном блеске облачного дня...
Учитель светлый мой! В иные годы
Ты здесь блуждал, лелея юный стих.
Теперь сентябрь... и голос непогоды
Пред думою Твоей как будто стих...
И листьев не колышется завеса,
Застыл весь мир, как чудно-скорбный рай,
И мнится мне, что выстрела Дантеса
Еще не услыхал российский край,
Что Ты еще – воспитанник Лицея,
С грядущею поэмою-мечтой,
Что жизнь Тебя, как жуткая Цирцея,
Томит своею страшной красотой...
О, Юноша с мятежными кудрями!
Ты ожил вновь, божественный пиит,
И Муза, над Тобой взмахнув крылами,
С улыбкой неразгаданной стоит!
И кажется, что все воскресли боги,
Что нет времен, что Ты заговоришь,
Что голос Твой, и ласковый, и строгий,
Нарушит эту призрачную тишь,
Что, полон неземного снисхожденья,
Поймешь Ты, чем мой робкий дух томим,
И в сказку Твоего стихосложенья
Я буду посвящен Тобой самим,
Что объяснишь Ты мне святые тайны,
И долгого мечтанья сладкий вред,
И вдохновенья ореол случайный...
О, Боже мой! Какой прекрасный бред!
Нет! Это – сон... Влечет к унылой грезе
Осенний день, и плачет желтый лист,
И в той же неизменно-тихой позе
Мечтает вдохновенный Лицеист...
(Царское Село, 10 Сентября 1916 год)
Это стихотворение князя Владимира Палея, внука Александра II. Он родился в 1897 году, а погиб в 1918 году (и мы уже сразу понимаем как).
Говорят, он был знаком с Осипом Мандельштамом и даже читал стихи с Гумилевым. Но я пока не могу найти этому подтверждение – может быть, и был знаком, может быть, и читал. Наверное, это Надежда Яковлевна Мандельштам в своей «Второй книге» говорила. Но она много чего там говорила.
Очи неба над пустыней
Свет неясный тихо льют...
О родившейся святыне
Где-то ангелы поют.
Незнакомою тропою,
Не отысканной никем,
Пастухи идут толпою,
Направляясь в Вифлеем.
Ждёт их Царь новорождённый
Чадо, первое из чад,
В их ушах мечтой бездонной
Песни ангелов звучат.
А за ними вслед, оттуда,
Где заря к утру взойдёт,
За верблюдом тень верблюда
Беспрестанно восстаёт...
Чьи-то очи, мглы чернее,
Смотрят в книгу синевы:
То проходят из Халдеи
Прорицатели-волхвы,
То цари грядут с Востока...
Над их пёстрой чередой
Лучезарно и высоко
Путь отмечен им звездой.
К ней, застывшей над пещерой,
Напрягая взор и слух,
Маг идет за новой верой,
За улыбкою – пастух.
Разноцветными дарами
Блещет каждая рука –
Вифлеем не за горами,
Цель заветная близка!
(Владимир Палей)
«Володя был необычайным существом, живым инструментом редкой чуткости, который сам мог производить звуки поразительной мелодичности и чистоты, и создавать мир ярких образов и гармоний. По годам и опыту он еще был ребенком, но дух его проник в области достигаемые немногими. Он был гением...»
Конечно, гением он не был. Но это и писала его сестра Великая Княжна Мария Павловна, дочь Великого Князя Павла Александровича и его первой жены, греческой принцессы Александры. Так и должна сестра про своего младшего брата писать.
Вообще, он не мог носить фамилии своего отца – Романов (поэтому я сперва придумал название «Царское слово», но потом вынужден был переделать на «княжеское»), однако, получил титул князя Палей особым указом Царя Николая II.
«Когда он еще был ребенком, было в нем что-то неуловимое, что отличало его от других. Родители видели, как он отличался от других, и очень мудро не старались подгонять его под одну гребенку, как это делали с нами. Они давали ему сравнительную свободу для развития его необычайных способностей».
Это опять пишет его сестра Мария Павловна.
Его вообще любили в семье.
Вот его хвалит мать:
«С 13-летнего возраста Владимир писал очаровательные стихи... Каждый раз когда он возвращался домой, его талант к поэзии проявлялся все сильней и сильней... Он пользовался каждой свободной минутой, чтобы отдавать свой ум своей возлюбленной поэзии. Обладая темпераментом мечтателя, он обозревал все вокруг себя, и ничто не ускользало от его чуткого, настороженного внимания... Он страстно любил природу. Он приходил в восторг от всего, что сотворил Господь Бог. Лунный луч вдохновлял его, аромат цветка подсказывал ему новые стихи. У него была невероятная память. Все то, что он знал, все то, что он сумел прочесть за свою короткую жизнь, было поистине изумительным».
Сонет матери
Когда в родном гнезде еще я слабо спал,
Под крылышком Твоим мои таились грезы...
Ты их взлелеяла – и вот, мой час настал,
И пышно расцвели мечтательные розы...
На жизненном пути я не видал угрозы,
Мой юный горизонт никто не омрачал:
Все слезы для меня – одни Твои лишь слезы,
Все думы, все мечты - один Твой идеал!
Ты мне вдохнула мощь, и веру, и надежды,
Ты душу облекла в блестящие одежды,
Дрожала надо мной, как я дрожу теперь,
Когда передо мной раскрыта Рифмы дверь...
Тебя, а не меня, архангелы коснулись:
Мои стихи Твои: Они к Тебе вернулись.
(Сентябрь 1916 г.)
А вот уже сонет отцу:
Мой ласковый, мой милый, мой родной!
Средь ужасов земного урагана
Теперь сплотились с силою двойной
Мечты отца и грезы мальчугана.
Из колеи мы выбиты войной,
Томимся мы – но поздно или рано
Вернется счастье солнечной весной,
И прошлого не станет, как тумана...
На память же о днях борьбы и смут,
О вечерах совместного молчанья
И тихого взаимопониманья
Прими мой первый труд, мой робкий труд
И озари его улыбкой, полной света,
Равно любя и сына, и поэта!
Тоже помечено сентябрем 1916 года.
Когда началась Первая мировая, он, наверное, мог бы туда не пойти. Но он пошел. В чине подпоручика.
И больше покоя уже не было.
Вот он стоит перед отъездом на ранней литургии со своей матерью и сестрами. Но в церкви есть еще и сестра милосердия. Оказывается, это переодетая императрица Александра Федоровна.
А потом подарит ему маленькую иконку и молитвенник.
И вот фронт.
Молитва воина
Огради меня, Боже, от вражеской пули
И дай мне быть сильным душой...
В моем сердце порывы добра не заснули,
Я так молод еще, что хочу, не хочу ли,
Но всюду, во всем я с Тобой...
И спаси меня, Боже, от раны смертельной,
Как спас от житейского зла,
Чтобы шел я дорогой смиренной и дельной,
Чтоб пленялась душа красотой беспредельной
И творческой силой жила.
Но, коль Родины верным и преданным сыном
Паду я в жестоком бою –
Дай рабу Твоему умереть христианином,
И пускай, уже чуждый страстям и кручинам,
Прославит он волю Твою...
Под этим стихотворением пометка «действующая армия, сентябрь 1915 г.».
Но в февраля 1916 что-то ломается.
Пепельница
Щелчком привычным пепел скинут,
Он накопляется на дне…
И мнится мне, так годы минут,
Даря лишь отблеск правды мне.
Со мною жизнь играет в жмурки
И, навевая дымку грез,
Бросает в душу мне окурки
Своих душистых папирос…
И сколько-б радости я не пил,
И сколько-б веры не ютил –
Все это – скучный, серый пепел
Давно-погаснувших светил...
Это стихотворение помечено местом написания: Царское Село. И датой: февраль 1916-го. Значит, он уже вернулся.
Мрачное настроение этого стихотворения автора не обмануло: он как будто увидел в этой папиросе свою судьбу.
Пепел падает, как кусочек сгоревшего времени.
Тикают часы.
Летят дни.
И скоро в Россию придет революция.
***
Благий Господь! Я немощен и грешен
Звучит печаль в молениях моих…
В былые дни я песней был утешен
Меня пьянил беспечно-лёгкий стих,
Но мне теперь уже не шлёт забвенья
Мучительный огонь духовных сил –
В пенящемся напитке вдохновенья
Я горечи неведомой вкусил.
О, дай с порывом мне воспрянуть новым,
Дай в ближнем мне не видеть только ложь,
Дай мне любить и дай мне быть готовым,
Когда к Себе меня Ты позовёшь!
(Март 1917 года)
Обратите внимание на дату под стихотворением. Осталось всего несколько месяцев.
И вот революция грянула.
...Есть воспоминания младшей дочери Льва Толстого, Александры, где она рассказывала, что бывали случаи, когда из поездов выбрасывали офицерские вещи, а иногда и самих офицеров выбрасывали.
Вот ты сидишь в этом бесконечно останавливающемся поезде, входит на очередной остановке какой-то агрессивный тип, садится и специально сидящую женщину толкает.
Но ничего, женщина подвинется. Но этому хмырю мало. В какой-то момент он хочет положить ей ноги на колени.
Заложница этой дикой ситуации только и может, что еще раз отодвинуться.
Хотя даже в этой дикости, в этой напряженности может быть своя разрядка.
Их вдруг объединит чай и вредный табак. (Никогда не курите, дети. Минздрав предупреждает. Это и правда так: убивает он, табак-то.) Но тут табак как раз наоборот помог. Может быть, единственный раз, что табак послужил людям на пользу.
Дочь Толстого вдруг говорит попутчикам: «Братцы, кто хочет курить? У меня папиросы есть».
Раздает папиросы. А потом и чай подоспел.
Это же не к проводнику надо было идти, как сейчас. А на станции вылезать.
«Тут, значит, один солдатик решил принести чаю и вылез уже в окно, его подсадили, потому что так все было набито битком, что не мог никак пройти через дверь. Принес кипятку, значит, у меня был чай, сахар, всякая штука… Мы сидели, пили чай, и этот уже, злой, стал теперь подобрее. Мы начали разговаривать. Ну и кончилось тем, что когда мы приехали в Москву, я уже знала, кто на ком женат, сколько у кого детей. Решительно все про их жизни, про отца, про мать, про дом – все знала».
А еще в пути они и Александре Львовне помогли по жизненной необходимости на одной остановке вылезти. Именно вылезти.
Самый злой, тот, который сперва на колени ей ноги хотел положить, толкал ее с одной стороны, а те, более добрые, – с другой.
Так и высадили, так и обратно подсадили. Шутили еще, пока подсаживали.
В общем, все хорошо кончилось в этот раз.
Но не для Владимира Палея.
...3 марта 1918 года почти всемогущий комиссар Петрограда, Моисей Соломонович Урицкий, приказывает всем членам семьи Романовых явиться в городской отдел ЧК.
Великий Князь Павел болеет, семья решает, что княгиня Палей принесет записку от врача, а Владимир, у которого и фамилия-то не Романов, никуда не пойдет.
Но судьба в лице ЧК неумолима.
Владимиру приказано явиться на следующий день.
Его принимает сам Урицкий: «Вы подпишете бумагу о том, что Вы перестаете считать Павла Александровича Вашим отцом, и тогда Вы сразу станете свободным; в противном случае Вы подпишете вот эту другую бумагу, которая будет означать изгнание».
Ну, разумеется, молодой человек не мог принять такое предложение.
***
В июньских сумерках однажды, на войне,
Я, помню, видел раз, как у лесной опушки,
Под яркою звездой, горевшей в вышине,
Зажегся слабый свет в окне простой избушки...
Маня к себе в простор, в страну крылатых грез,
Вечерняя звезда сияла горделиво,
А в дремлющем селе, внизу, среди берез,
Мерцал огонь земной неровно и пугливо;
Но голубой дымок всходил прямой чертой
От очага земли к звезде неугасимой,
И чудилось в душе, неясною мечтой,
Что огоньки горят в связи неуловимой.
(Владимир Палей, февраль 1917 года)
Ну а дальнейшее мы слишком хорошо знаем.
18 июля 1918 года князь Владимир Павлович Палей был убит. Его, как и остальных, сбросили в шахту в 18 километрах от Алапаевска.
В истории всегда много белых пятен, неизвестности. Люди любят создавать легенды, и легенды иногда более живучи, чем правда.
Так что я не знаю, правда это или нет, но в некоторых источниках пишут, что он передал еще и заключения записку.
«Всё, что раньше меня интересовало: эти блестящие балеты, эта декадентская живопись, эта новая музыка, – всё кажется мне теперь пошлым и безвкусным. Ищу правды, подлинной правды, света и добра».
Так это или не так, мне не доказать. Одни источники вспоминают эту записку, некоторые про нее умалчивают.
Но вот стихи точно есть.
Они были, они сохранены, они живут свою дальнейшую жизнь. Передадим их по цепочке.
***
Не зажигай огня... Останься... Помолчим...
Зачем нам говорить, когда в вечерней сказке
Ты грёзою полна и я мечтой томим...
Не зажигай огня... Светильник юной ласки
Ещё горит в душе и мне ещё светло,
Останься... Помолчим и сбросим жизни маски.
Молчанье – ключ златой к тому, что в нас жило
И чем мы до сих пор ещё чудесно живы.
Но зря шептали мы - оно от нас ушло...
О, помолчим: слова так беспощадно лживы...
Оне – соблазн живой, оне томят меня,
А молча дум твоих ясней мне переливы.
Останься... Помолчим... Не зажигай огня...
(Крым, июнь 1915 года)
В этих достаточно наивных стихах, чего стоит это неловкое «сбросим жизни маски» (в каком смысле? у жизни нет масок, есть только те маски, которые мы носим в жизни, в противном случае «жизни маски» звучит угрожающе, по типу «маска смерти», но он явно не это хотел сказать), так вот, в этих достаточно наивных стихах все равно звучит какая-то трогательная мелодия.
Может, потому что мы знаем о трагическом конце жизни их автора?
Или эта мелодия возникает сама по себе?
Я сказал «мелодия» – и вдруг мне захотелось закончить этот рассказ стихами другого поэта.
И хотя его стихотворение про Лермонтова, но почему-то сейчас там сквозит и тема этого мальчика, который родился в высокой семье, писал стихи, сражался за Родину, стал узником новой пришедшей власти, отказался от сделки, ушел в темноту.
Кажется, в этом перезвоне серебряных шпор есть и его звук.
Мелодия становится цветком,
Он распускается и осыпается,
Он делается ветром и песком,
Летящим на огонь весенним мотыльком,
Ветвями ивы в воду опускается...
Проходит тысяча мгновенных лет
И перевоплощается мелодия
В тяжелый взгляд, в сиянье эполет,
В рейтузы, в ментик, в "Ваше благородие"
В корнета гвардии – о, почему бы нет?..
Туман... Тамань... Пустыня внемлет Богу.
– Как далеко до завтрашнего дня!..
И Лермонтов один выходит на дорогу,
Серебряными шпорами звеня.
(Георгий Иванов)
Но зато они все любили Пушкина. Не так, как мы. По-настоящему.
Вот Ходасевич говорит: «Мы будем перекликаться его именем в наступающих сумерках». А вот из знаменитой Пушкинской речи Блока: «Веселое имя Пушкин».
А вот и княжеское слово. Правда, еще молодое. И автор его, этого слова, в конце жизни княжеской почести так и не удостоится.
Перед памятником Пушкина в Царском Селе
Осенний день влечет к печальной грезе,
Все замерло... Порхает желтый лист,
И в той же неизменно-тихой позе,
Мечтает вдохновенный Лицеист.
Я здесь один... Безмолвствует аллея,
Но мысли странные бегут волной
И чудится, что томик Апулея
Среди листов лежит передо мной...
О, мой кумир! Наставник лучезарный,
Которому обязан многим я!
Перед тобой стою я – благодарный,
В неясном блеске облачного дня...
Учитель светлый мой! В иные годы
Ты здесь блуждал, лелея юный стих.
Теперь сентябрь... и голос непогоды
Пред думою Твоей как будто стих...
И листьев не колышется завеса,
Застыл весь мир, как чудно-скорбный рай,
И мнится мне, что выстрела Дантеса
Еще не услыхал российский край,
Что Ты еще – воспитанник Лицея,
С грядущею поэмою-мечтой,
Что жизнь Тебя, как жуткая Цирцея,
Томит своею страшной красотой...
О, Юноша с мятежными кудрями!
Ты ожил вновь, божественный пиит,
И Муза, над Тобой взмахнув крылами,
С улыбкой неразгаданной стоит!
И кажется, что все воскресли боги,
Что нет времен, что Ты заговоришь,
Что голос Твой, и ласковый, и строгий,
Нарушит эту призрачную тишь,
Что, полон неземного снисхожденья,
Поймешь Ты, чем мой робкий дух томим,
И в сказку Твоего стихосложенья
Я буду посвящен Тобой самим,
Что объяснишь Ты мне святые тайны,
И долгого мечтанья сладкий вред,
И вдохновенья ореол случайный...
О, Боже мой! Какой прекрасный бред!
Нет! Это – сон... Влечет к унылой грезе
Осенний день, и плачет желтый лист,
И в той же неизменно-тихой позе
Мечтает вдохновенный Лицеист...
(Царское Село, 10 Сентября 1916 год)
Это стихотворение князя Владимира Палея, внука Александра II. Он родился в 1897 году, а погиб в 1918 году (и мы уже сразу понимаем как).
Говорят, он был знаком с Осипом Мандельштамом и даже читал стихи с Гумилевым. Но я пока не могу найти этому подтверждение – может быть, и был знаком, может быть, и читал. Наверное, это Надежда Яковлевна Мандельштам в своей «Второй книге» говорила. Но она много чего там говорила.
Очи неба над пустыней
Свет неясный тихо льют...
О родившейся святыне
Где-то ангелы поют.
Незнакомою тропою,
Не отысканной никем,
Пастухи идут толпою,
Направляясь в Вифлеем.
Ждёт их Царь новорождённый
Чадо, первое из чад,
В их ушах мечтой бездонной
Песни ангелов звучат.
А за ними вслед, оттуда,
Где заря к утру взойдёт,
За верблюдом тень верблюда
Беспрестанно восстаёт...
Чьи-то очи, мглы чернее,
Смотрят в книгу синевы:
То проходят из Халдеи
Прорицатели-волхвы,
То цари грядут с Востока...
Над их пёстрой чередой
Лучезарно и высоко
Путь отмечен им звездой.
К ней, застывшей над пещерой,
Напрягая взор и слух,
Маг идет за новой верой,
За улыбкою – пастух.
Разноцветными дарами
Блещет каждая рука –
Вифлеем не за горами,
Цель заветная близка!
(Владимир Палей)
«Володя был необычайным существом, живым инструментом редкой чуткости, который сам мог производить звуки поразительной мелодичности и чистоты, и создавать мир ярких образов и гармоний. По годам и опыту он еще был ребенком, но дух его проник в области достигаемые немногими. Он был гением...»
Конечно, гением он не был. Но это и писала его сестра Великая Княжна Мария Павловна, дочь Великого Князя Павла Александровича и его первой жены, греческой принцессы Александры. Так и должна сестра про своего младшего брата писать.
Вообще, он не мог носить фамилии своего отца – Романов (поэтому я сперва придумал название «Царское слово», но потом вынужден был переделать на «княжеское»), однако, получил титул князя Палей особым указом Царя Николая II.
«Когда он еще был ребенком, было в нем что-то неуловимое, что отличало его от других. Родители видели, как он отличался от других, и очень мудро не старались подгонять его под одну гребенку, как это делали с нами. Они давали ему сравнительную свободу для развития его необычайных способностей».
Это опять пишет его сестра Мария Павловна.
Его вообще любили в семье.
Вот его хвалит мать:
«С 13-летнего возраста Владимир писал очаровательные стихи... Каждый раз когда он возвращался домой, его талант к поэзии проявлялся все сильней и сильней... Он пользовался каждой свободной минутой, чтобы отдавать свой ум своей возлюбленной поэзии. Обладая темпераментом мечтателя, он обозревал все вокруг себя, и ничто не ускользало от его чуткого, настороженного внимания... Он страстно любил природу. Он приходил в восторг от всего, что сотворил Господь Бог. Лунный луч вдохновлял его, аромат цветка подсказывал ему новые стихи. У него была невероятная память. Все то, что он знал, все то, что он сумел прочесть за свою короткую жизнь, было поистине изумительным».
Сонет матери
Когда в родном гнезде еще я слабо спал,
Под крылышком Твоим мои таились грезы...
Ты их взлелеяла – и вот, мой час настал,
И пышно расцвели мечтательные розы...
На жизненном пути я не видал угрозы,
Мой юный горизонт никто не омрачал:
Все слезы для меня – одни Твои лишь слезы,
Все думы, все мечты - один Твой идеал!
Ты мне вдохнула мощь, и веру, и надежды,
Ты душу облекла в блестящие одежды,
Дрожала надо мной, как я дрожу теперь,
Когда передо мной раскрыта Рифмы дверь...
Тебя, а не меня, архангелы коснулись:
Мои стихи Твои: Они к Тебе вернулись.
(Сентябрь 1916 г.)
А вот уже сонет отцу:
Мой ласковый, мой милый, мой родной!
Средь ужасов земного урагана
Теперь сплотились с силою двойной
Мечты отца и грезы мальчугана.
Из колеи мы выбиты войной,
Томимся мы – но поздно или рано
Вернется счастье солнечной весной,
И прошлого не станет, как тумана...
На память же о днях борьбы и смут,
О вечерах совместного молчанья
И тихого взаимопониманья
Прими мой первый труд, мой робкий труд
И озари его улыбкой, полной света,
Равно любя и сына, и поэта!
Тоже помечено сентябрем 1916 года.
Когда началась Первая мировая, он, наверное, мог бы туда не пойти. Но он пошел. В чине подпоручика.
И больше покоя уже не было.
Вот он стоит перед отъездом на ранней литургии со своей матерью и сестрами. Но в церкви есть еще и сестра милосердия. Оказывается, это переодетая императрица Александра Федоровна.
А потом подарит ему маленькую иконку и молитвенник.
И вот фронт.
Молитва воина
Огради меня, Боже, от вражеской пули
И дай мне быть сильным душой...
В моем сердце порывы добра не заснули,
Я так молод еще, что хочу, не хочу ли,
Но всюду, во всем я с Тобой...
И спаси меня, Боже, от раны смертельной,
Как спас от житейского зла,
Чтобы шел я дорогой смиренной и дельной,
Чтоб пленялась душа красотой беспредельной
И творческой силой жила.
Но, коль Родины верным и преданным сыном
Паду я в жестоком бою –
Дай рабу Твоему умереть христианином,
И пускай, уже чуждый страстям и кручинам,
Прославит он волю Твою...
Под этим стихотворением пометка «действующая армия, сентябрь 1915 г.».
Но в февраля 1916 что-то ломается.
Пепельница
Щелчком привычным пепел скинут,
Он накопляется на дне…
И мнится мне, так годы минут,
Даря лишь отблеск правды мне.
Со мною жизнь играет в жмурки
И, навевая дымку грез,
Бросает в душу мне окурки
Своих душистых папирос…
И сколько-б радости я не пил,
И сколько-б веры не ютил –
Все это – скучный, серый пепел
Давно-погаснувших светил...
Это стихотворение помечено местом написания: Царское Село. И датой: февраль 1916-го. Значит, он уже вернулся.
Мрачное настроение этого стихотворения автора не обмануло: он как будто увидел в этой папиросе свою судьбу.
Пепел падает, как кусочек сгоревшего времени.
Тикают часы.
Летят дни.
И скоро в Россию придет революция.
***
Благий Господь! Я немощен и грешен
Звучит печаль в молениях моих…
В былые дни я песней был утешен
Меня пьянил беспечно-лёгкий стих,
Но мне теперь уже не шлёт забвенья
Мучительный огонь духовных сил –
В пенящемся напитке вдохновенья
Я горечи неведомой вкусил.
О, дай с порывом мне воспрянуть новым,
Дай в ближнем мне не видеть только ложь,
Дай мне любить и дай мне быть готовым,
Когда к Себе меня Ты позовёшь!
(Март 1917 года)
Обратите внимание на дату под стихотворением. Осталось всего несколько месяцев.
И вот революция грянула.
...Есть воспоминания младшей дочери Льва Толстого, Александры, где она рассказывала, что бывали случаи, когда из поездов выбрасывали офицерские вещи, а иногда и самих офицеров выбрасывали.
Вот ты сидишь в этом бесконечно останавливающемся поезде, входит на очередной остановке какой-то агрессивный тип, садится и специально сидящую женщину толкает.
Но ничего, женщина подвинется. Но этому хмырю мало. В какой-то момент он хочет положить ей ноги на колени.
Заложница этой дикой ситуации только и может, что еще раз отодвинуться.
Хотя даже в этой дикости, в этой напряженности может быть своя разрядка.
Их вдруг объединит чай и вредный табак. (Никогда не курите, дети. Минздрав предупреждает. Это и правда так: убивает он, табак-то.) Но тут табак как раз наоборот помог. Может быть, единственный раз, что табак послужил людям на пользу.
Дочь Толстого вдруг говорит попутчикам: «Братцы, кто хочет курить? У меня папиросы есть».
Раздает папиросы. А потом и чай подоспел.
Это же не к проводнику надо было идти, как сейчас. А на станции вылезать.
«Тут, значит, один солдатик решил принести чаю и вылез уже в окно, его подсадили, потому что так все было набито битком, что не мог никак пройти через дверь. Принес кипятку, значит, у меня был чай, сахар, всякая штука… Мы сидели, пили чай, и этот уже, злой, стал теперь подобрее. Мы начали разговаривать. Ну и кончилось тем, что когда мы приехали в Москву, я уже знала, кто на ком женат, сколько у кого детей. Решительно все про их жизни, про отца, про мать, про дом – все знала».
А еще в пути они и Александре Львовне помогли по жизненной необходимости на одной остановке вылезти. Именно вылезти.
Самый злой, тот, который сперва на колени ей ноги хотел положить, толкал ее с одной стороны, а те, более добрые, – с другой.
Так и высадили, так и обратно подсадили. Шутили еще, пока подсаживали.
В общем, все хорошо кончилось в этот раз.
Но не для Владимира Палея.
...3 марта 1918 года почти всемогущий комиссар Петрограда, Моисей Соломонович Урицкий, приказывает всем членам семьи Романовых явиться в городской отдел ЧК.
Великий Князь Павел болеет, семья решает, что княгиня Палей принесет записку от врача, а Владимир, у которого и фамилия-то не Романов, никуда не пойдет.
Но судьба в лице ЧК неумолима.
Владимиру приказано явиться на следующий день.
Его принимает сам Урицкий: «Вы подпишете бумагу о том, что Вы перестаете считать Павла Александровича Вашим отцом, и тогда Вы сразу станете свободным; в противном случае Вы подпишете вот эту другую бумагу, которая будет означать изгнание».
Ну, разумеется, молодой человек не мог принять такое предложение.
***
В июньских сумерках однажды, на войне,
Я, помню, видел раз, как у лесной опушки,
Под яркою звездой, горевшей в вышине,
Зажегся слабый свет в окне простой избушки...
Маня к себе в простор, в страну крылатых грез,
Вечерняя звезда сияла горделиво,
А в дремлющем селе, внизу, среди берез,
Мерцал огонь земной неровно и пугливо;
Но голубой дымок всходил прямой чертой
От очага земли к звезде неугасимой,
И чудилось в душе, неясною мечтой,
Что огоньки горят в связи неуловимой.
(Владимир Палей, февраль 1917 года)
Ну а дальнейшее мы слишком хорошо знаем.
18 июля 1918 года князь Владимир Павлович Палей был убит. Его, как и остальных, сбросили в шахту в 18 километрах от Алапаевска.
В истории всегда много белых пятен, неизвестности. Люди любят создавать легенды, и легенды иногда более живучи, чем правда.
Так что я не знаю, правда это или нет, но в некоторых источниках пишут, что он передал еще и заключения записку.
«Всё, что раньше меня интересовало: эти блестящие балеты, эта декадентская живопись, эта новая музыка, – всё кажется мне теперь пошлым и безвкусным. Ищу правды, подлинной правды, света и добра».
Так это или не так, мне не доказать. Одни источники вспоминают эту записку, некоторые про нее умалчивают.
Но вот стихи точно есть.
Они были, они сохранены, они живут свою дальнейшую жизнь. Передадим их по цепочке.
***
Не зажигай огня... Останься... Помолчим...
Зачем нам говорить, когда в вечерней сказке
Ты грёзою полна и я мечтой томим...
Не зажигай огня... Светильник юной ласки
Ещё горит в душе и мне ещё светло,
Останься... Помолчим и сбросим жизни маски.
Молчанье – ключ златой к тому, что в нас жило
И чем мы до сих пор ещё чудесно живы.
Но зря шептали мы - оно от нас ушло...
О, помолчим: слова так беспощадно лживы...
Оне – соблазн живой, оне томят меня,
А молча дум твоих ясней мне переливы.
Останься... Помолчим... Не зажигай огня...
(Крым, июнь 1915 года)
В этих достаточно наивных стихах, чего стоит это неловкое «сбросим жизни маски» (в каком смысле? у жизни нет масок, есть только те маски, которые мы носим в жизни, в противном случае «жизни маски» звучит угрожающе, по типу «маска смерти», но он явно не это хотел сказать), так вот, в этих достаточно наивных стихах все равно звучит какая-то трогательная мелодия.
Может, потому что мы знаем о трагическом конце жизни их автора?
Или эта мелодия возникает сама по себе?
Я сказал «мелодия» – и вдруг мне захотелось закончить этот рассказ стихами другого поэта.
И хотя его стихотворение про Лермонтова, но почему-то сейчас там сквозит и тема этого мальчика, который родился в высокой семье, писал стихи, сражался за Родину, стал узником новой пришедшей власти, отказался от сделки, ушел в темноту.
Кажется, в этом перезвоне серебряных шпор есть и его звук.
Мелодия становится цветком,
Он распускается и осыпается,
Он делается ветром и песком,
Летящим на огонь весенним мотыльком,
Ветвями ивы в воду опускается...
Проходит тысяча мгновенных лет
И перевоплощается мелодия
В тяжелый взгляд, в сиянье эполет,
В рейтузы, в ментик, в "Ваше благородие"
В корнета гвардии – о, почему бы нет?..
Туман... Тамань... Пустыня внемлет Богу.
– Как далеко до завтрашнего дня!..
И Лермонтов один выходит на дорогу,
Серебряными шпорами звеня.
(Георгий Иванов)