Современная литература
Современная литература
Поэзия Проза

Мир без колокола

Есть вещи, которые нельзя забывать. Я совсем не хотел бы об этих вещах знать и совсем не хотел бы помнить, но, когда я набредаю на такую книгу, я читаю ее и читаю, преодолевая отвращение, нежелание быть свидетелем: желая вообще всё это отменить, желая, чтоб этого вообще никогда не было – чтоб это было просто дурным сном, кошмаром, который уйдет, как только спящий проснется. Но спящий просыпается, а кошмар не проходит.

Потому что это было – и этого уже не отменить.

У Пауля Целана есть трудное, но невероятное стихотворение. Целана даже потом упрекали за то, что стихотворение так прекрасно: дескать, нельзя писать о таких чудовищных событиях, как концлагерь, такими небесными строчками. Но, видимо, убеждение Теодора Адорно, что «писать стихи после Освенцима – варварство» тут не работает. И у Целана есть на это два возражения: его стихотворение есть, и оно гениально, и сам автор, Целан, прошел опыт нацистских лагерей, когда из черновицкого гетто был отравлен в концлагерь Тэбэрэшти в Валахии, откуда в 1944 году ему удалось сбежать и вернуться в освобождённые Черновцы, потеряв всех родных.

Называется стихотворение «Фуга смерти»:

Чёрное молоко рассвета – мы пьём его вечером,
мы пьём его утром и днём, мы пьём его ночью,
мы пьём его, пьём,
мы в воздухе роем могилу, в ней лежится легко.
В доме живёт человек, он играет со змеями, пишет,
когда же темнеет, он пишет в Германию, твои золотые волосы, Маргарита,
он пишет это и выходит из дома, звёзды вспыхивают, он псов подзывает своих,
он свищет евреев своих, заставляет могилу копать в земле,
он приказ отдаёт нам: сыграйте теперь плясовую!

(Перевод Бориса Шапиро)

... Я читаю книгу Эли Визеля, человека, тоже пережившего опыт концентрационного нацистского лагеря, которую я не хотел бы читать (я вообще хотел бы, чтоб самой возможности существования такой системы, после которой написаны эти книги, не было), читаю его книгу «Ночь» – и вот на меня их книги наплывает такой фрагмент:

«...Бог умер; Бог любви, доброты и утешения, Бог Авраама, Исаака и Иакова на глазах этого ребенка навсегда растворился в дыму человеческого жертвоприношения, которого потребовала Раса – самый алчный из всех идолов. И сколько еще набожных евреев испытали смерть Бога в своей душе? В один страшный день в один из многих страшных дней – мальчик присутствовал при том, как вешали (да, вешали!) другого ребенка, – как он пишет, с лицом печального ангела. – И вот кто-то позади простонал: "Где же Бог? Где Он? Да где же Он сейчас?". И голос внутри меня ответил: "Где Он? Да вот же Он – Его повесили на этой виселице!"».

Еще когда несчастных везут на их долгую-долгую муку, в книге возникает какой-то провидческий мотив. Черное молоко стало литься – и человек чувствует, что из этого потока ему не выбраться.

Одна женщина сходит с ума – уже в поезде. В первый же день она начала спрашивать, почему ее разлучили с семьей. Она стонет. Потом кричит. Ее крики переходят в истерику.

На третью ночь, пока все пассажиры, если бы можно было их назвать пассажирами в вагонах для животных, спят, прижавшись друг к другу (не потому что хотят прижаться, а потому что там невозможно иначе лежать – их затолкали туда, как кильку в банку, еще одно расчеловечивающее уподобление, которое сделано намеренно), а некоторые – спят даже стоя, вдруг тишину адского вагона нарушает пронзительный крик: «Огонь! Я вижу огонь! Я вижу огонь!»

В вагоне на миг вспыхивает паника. Кто кричит?

Кричит госпожа Шехтер.

Она стоит посреди вагона (видимо, люди, набитые туда, как селедка, все же отпрянули, освободили ранее не освобождаемое пространство: страх уплотняет людей), стоит в слабом свете, который падает из окна. Госпожа Шехтер похожа на засохшее дерево в поле. Она указывает протянутой рукой в окно и кричит.

«Смотрите! Смотрите же! Огонь! Этот страшный огонь! Сжальтесь надо мной! Этот огонь!»

Кто-то прижался лицом к оконной решетке. Там только ночь, тьма. Немного Луны.

«Мы долго еще оставались под впечатлением этого жуткого пробуждения. Мы никак не могли унять дрожь. При каждом скрежетании колес о рельсы казалось, что под ними разверзается бездна. Не в силах побороть страх, мы убеждали себя: "Она, бедняжка, сошла с ума!..". Но она по-прежнему продолжала кричать: "Этот огонь! Этот пожар!..".
Ее сынишка плакал, прижавшись к ее юбке, ловя ее руки: "Не надо, мама! Там ничего нет… Сядь…". Для меня это было еще тягостнее, чем вопли его матери. Женщины старались ее утешить: "Вы скоро опять встретитесь с мужем и сыновьями… Через несколько дней…"».

(Эли Визель «Ночь»)

Но женщина кричит, плачет, говорит им, захлебываясь: «Евреи, слушайте меня: я вижу огонь! Какое пламя! Это печь!»

Всем кажется, что какой-то демон вселился в нее и кричит оттуда.

(Но у нас, читателей, уже бегут мурашки под волосами: мы знаем – поздним знанием – о чем кричит эта женщина.)

Люди в адском вагоне утешают себя тем, что женщине просто хочется пить.

Несколько парней силой усаживают ее, связывают, засовывают кляп в рот.

К рассвету госпожа Шехтер успокаивается. Скорчившись в своем углу, она смотрит безумным взглядом в пустоту, она больше не видит никого рядом.

Эли Визель пишет потом:

«В течение всего дня она так и сидела: немая, с отсутствующим видом, далекая от нас. С наступлением ночи она вновь начала кричать: "Пожар, там!". При этом она всё время указывала в одну и ту же точку в пространстве. Ее постоянно били. Жара, жажда, зловоние, духота казались пустяками по сравнению с этими душераздирающими криками. Еще несколько дней — и мы все стали бы кричать точно так же. Но вот мы остановились на какой-то станции. Те, кто были около окна, прочли нам название: "Аушвиц". Никто из нас никогда не слышал этого слова».

Но поезд идет дальше. Еще немного и заключенные в этом вагоне видят колючую проволочку на заборе.

Все уже забыли о госпоже Шехтер. Но внезапно опять раздается страшный крик.

«Евреи, смотрите! Смотрите, огонь! Смотрите, пламя!»

И так как поезд затормаживает и тяжело останавливается, все видят, как из высокой трубы в черное небо вырываются языки пламени.

Они прибыли в Биркенау.

Чёрное молоко рассвета – мы пьём тебя ночью,
мы пьём тебя утром и днём, мы пьём тебя вечером,
пьём тебя, пьём.
В доме живёт человек, он играет со змеями, пишет,
когда же темнеет, он пишет в Германию, твои золотые волосы, Маргарита,
пепельные твои, Суламифь, мы воздушную роем могилу, в ней лежится просторно.

Он погоняет: глубже копайте в пространство земли, такие-сякие, играйте и пойте,
он железку выхватывает из кобуры и машет ею, глаза его голубые,
глубже втыкайте лопату, такие-сякие, сыграйте мне плясовую!

Чёрное молоко рассвета – мы пьём тебя ночью,
мы пьём тебя днём, мы пьём тебя утром и вечером,
пьём тебя, пьём,
в доме живёт человек, твои золотые волосы, Маргарита,
пепельные твои, Суламифь, он играет со змеями.

Он велит: слаще играйте мне смерть, смерть – из Германии мастер,
ведите темнее смычок по скрипкам и дымом подниметесь в воздух,
могила вам в облаках, не тесно там и легко.

(Пауль Целан, перевод Бориса Шапиро)

В этой книге есть, уже ближе к концу, после всех других ужасов:

«Я не постился. Прежде всего, чтобы сделать приятное отцу, который мне это запретил. А кроме того, это потеряло для меня всякий смысл. Я больше не принимал молчания Бога. Съесть миску супа – значило для меня выразить Ему свое возмущение и протест.
И я грыз свой хлеб. Ударил колокол, возвещая, что селекция окончилась во всем лагере.
Я со всех ног бросился к 36-му блоку, но по дороге встретил отца. Он шел ко мне.
– Ну что? Ты проскочил?
– Да. А ты?
– Я тоже.
Теперь мы оба вздохнули с облегчением. У отца был для меня подарок полпайки хлеба, которую он выменял на кусок найденной на складе резины, годной на изготовление подметки.
Колокол. Пора было расходиться, идти спать. Здесь всё делалось по сигналу колокола. Он подавал мне команды, и я автоматически их выполнял. Я его ненавидел. Когда мне случалось мечтать о лучшей жизни, я мог вообразить себе только одно: мир без колокола».

(Эли Визель «Ночь»)

В это момент я понял, как мне надо назвать этот текст.

Мир без колокола.

Пусть этот колокол никогда больше не раздастся на этой земле.

... В книге Эли Визеля есть много про эти связи: родня, отец, сын, мать (которую сразу увели в другую сторону, теперь ее судьба будет вершиться в женском отделе этого земного ада).

Про отца в книге Визеля много.

«Он задыхался и никак не мог разжать губы.
– Я тоже… Я тоже… мне велели остаться в лагере.
Его номер записали во время селекции, а он не заметил.
– Что же делать? – спросил я в ужасе.
Но это он пытался успокоить меня:
– Пока еще не точно. Еще можно этого избежать. Сегодня будет вторая селекция… решающая…
Я молчал.
Он чувствовал, что у него мало времени. Он говорил быстро и сбивчиво, прерывающимся голосом. Ему хотелось сказать мне многое. Он знал, что через несколько секунд я должен буду уйти. И он останется один, совершенно один…
– Вот, возьми этот нож, мне он больше не нужен. А тебе может пригодиться. И возьми еще ложку. Не продавай их. Быстро! Ну, бери то, что я даю!
Наследство…
– Не говори так, папа. (Я чувствовал, что сейчас разрыдаюсь.) Не надо так говорить. Оставь себе и ложку, и нож. Они нужны тебе так же, как и мне. Мы увидимся вечером, после работы.
Он посмотрел на меня усталым и полным отчаяния взглядом и повторил:
– Я прошу тебя. Возьми, сделай, как я прошу, сынок. У нас нет времени… Выполни отцовскую просьбу».

Когда сын возвращается с работ, он сразу бежит к 36-му блоку. Неужели чудо возможно? Да. Отец жив. Он выдержал вторую селекцию. Он смог доказать, что может приносить пользу. Сын отдает ему нож и ложку.

Но наступит время, когда советские войска станут ближе.

И тогда начнется эвакуация. (Никто не знает, но лагерь будет освобожден нашими через два дня. Но для кого-то ад еще длится и длится.)

Последняя ночь в лагере. Опять, пишет Визель, последняя ночь. «Последняя ночь дома, последняя ночь в гетто, последняя ночь в поезде – и вот теперь последняя ночь в Буне. Долго ли нам еще отмерять свою жизнь от одной "последней ночи" до другой?»

Там в тексте возникнет невероятная деталь:

«Староста вдруг вспомнил, что мы забыли прибрать в блоке. Он приказал четырем заключенным как следует вымыть полы… За час до ухода из лагеря! Зачем? Для кого?
– Для освободительной армии, – крикнул он. – Пусть знают, что здесь жили люди, а не свиньи.
Так значит, мы все-таки люди?
Блок убрали как следует, вымыли каждый уголок».

И вот их погнали из лагеря. Зачем? Куда? Нацисты не могут не понимать, что их время прошло. Ночь для их пленников позади. Но все равно зачем-то эвакуируют лагерников. Зачем? Какая-то неостановимость зла.

Лагерников заставляют в какой-то момент бежать. Нет, то есть поезда тоже были. Еще приходили составы, лагерников везли, ссаживали на каких-то перронах, заставляли ждать другого поезда. (Зачем? Зачем?)

И вот теперь заставляют бежать по дороге. До очередного перевалочного пункта.

Автор книги «Ночь» уже хочет умереть, у него нет сил:

«Сделать это мешало лишь присутствие отца… Он бежал рядом, задыхаясь, на пределе сил, в полном изнеможении. Я не имел права умирать. Что он будет делать без меня? Я его единственная опора.
Я думал об этом некоторое время. И продолжал бежать, не чувствуя больной ноги, не сознавая даже, что бегу, не ощущая своего тела, которое неслось по дороге среди тысяч других.
Очнувшись от этого состояния, я попытался слегка замедлить шаг. Но это было невозможно. Людская лавина катилась, подобно штормовой волне, и раздавила бы меня, как муравья.
Я превратился в сомнамбулу. Мне удавалось закрыть глаза, и тогда я бежал, будто во сне. Время от времени кто-нибудь сильно толкал меня вперед, и я просыпался. Другие кричали: "Беги быстрее! Сам не хочешь, пропусти других!". Но мне довольно было на секунду закрыть глаза, чтобы увидеть, как целый мир проносится мимо, чтобы во сне мне явилась совсем иная жизнь.
Бесконечная дорога. Пусть несет меня толпа, пусть влечет куда-то слепая судьба. Когда эсэсовцы уставали, их меняли. Ну а мы были всё те же. С окоченевшими, несмотря на бег, руками и ногами, с пересохшим горлом, голодные, задыхающиеся, мы продолжали бежать.
Каждый из нас был царем природы, властелином мира. Мы забыли обо всем: о смерти, об усталости, о собственных потребностях. Сильнее мороза и голода, сильнее пуль и желания умереть, мы, бродяги и смертники, безымянные номера, – мы были единственными людьми на всей земле».

А потом снова поезд. Этот бесконечный поезд. Драки за хлеб, которые на редких остановках бросают зеваки: им интересно смотреть как люди рвут друг друга за кусок хлеба.

И вот вдруг в вагоне раздается крик, похожий на вопль раненого зверя. В вагоне кто-то умер.

Другие – те, кто чувствуют, что тоже вот-вот умрут, – вдруг тоже повторяют этот вопль. И кажется, что эти крики доносятся с того света. Вскоре кричали уже все. «Жалобные стоны, вопли, крики отчаяния рвались сквозь ветер и снег».

«Словно зараза, это передалось в другие вагоны. И одновременно раздались сотни воплей. Мы не знали, к кому обращен наш крик. Не знали, почему мы кричим. Это был предсмертный хрип целого эшелона людей, почувствовавших приближение конца. Мы все умрем здесь. Мы перешли все пределы. Ни у кого не осталось сил. А впереди еще долгая ночь».

Чёрное молоко рассвета – мы пьём тебя ночью,
мы пьём тебя днём, смерть – из Германии мастер,
мы пьём тебя вечером, утром, мы пьём тебя, пьём,
смерть – из Германии мастер, глаза его голубые,
он встретит тебя свинцовою пулей, его попадание точно,
в доме живёт человек, твои золотые волосы, Маргарита,
он псов натравливает на нас и могилу дарит в пространстве,
он играет со змеями и видит во сне, что смерть – из Германии мастер,
твои золотые волосы, Маргарита,
пепельные твои, Суламифь.

(Пауль Целан, перевод Бориса Шапиро)

А потом – уже в другом, промежуточном лагере, куда этих измученных людей все-таки в этом бесконечном круговороте зла снова доставят – отец умрет.

Визель потом вспомнит: он проснется на своей койке, расположенной над отцовской, а когда проснется, там уже будет лежать другой больной.

«Должно быть, отца забрали еще до рассвета и отправили в крематорий. Может быть, он еще дышал… Над могилой отца не читали молитв. Не зажигали свечей в его память. Его последним словом было мое имя. Он звал меня, а я не откликнулся».

И дальше – самое страшное. О чувстве освобождения, что отец больше не «висит» на нем, на сыне. Еще раньше там, в тексте, будет страшный эпизод, когда при перегонке бегущих узников другой сын побежит быстрее, чтоб оторваться от уже обессилевшего отца. Потому что тогда нацист-надсмотрщик убьет не только старика, но и сына, который тоже станет задерживать бегущую вперед колонну.

И вот теперь и автор книги «Ночь» тоже оказался этим почувствовавшим облегчение сыном: «Я не мог плакать, и от этого мне было тяжело. Но слез уже не осталось. А если бы я тщательно пошарил в потаенных уголках своего затуманенного сознания, то, возможно, обнаружил бы там нечто вроде: наконец-то свободен!»

Ты читаешь эти строки и не понимаешь, как человек, доведший этих людей до такого состояния, мог вообще изобрести такое черное молоко.

А потом Бухенвальд, в котором все пленники оказались, как в своей последней мучительной точке, был освобожден американцами.

И ничем не освобождающий нас, читателей, финал самой книги:

«Через три дня после освобождения Бухенвальда я тяжело заболел: это было пищевое отравление. Меня отправили в больницу, где я провел две недели между жизнью и смертью. Однажды, собравшись с силами, я смог подняться. Мне хотелось посмотреться в зеркало, которое висело на стене напротив. Я не видел себя со времен гетто.
Из зеркала на меня глядел мертвец. С тех пор его взгляд не оставляет меня».

(Эли Визель «Ночь»)

Пусть больше никогда. Ни с кем. Нигде. Никогда.