Современная литература
Современная литература
Поэзия

Ушаты нежности

Дмитрий Воденников

Когда уже нечего делать, ничего не изменить, ничего не поправить (в любви ли, в её уходе, в её стойком ли противоположном отражении) остается только одно: ушаты горькой нежности, которые ты можешь перевернуть на людей, которых тебе привелось любить на этой земле. На какой срок – уже не имеет значения. Надолго ли, коротко, взаимно ли, или без.

Когда-то, когда мне предстояла разлука с людьми, которых я собирался оставить – никогда я так не захлёбывался в нежности, как в этот короткий временной перешеек, когда разрыв ещё не оформлен словами.

Похожее творится со мной и теперь – при любой новой дружбе, новом общении (которых почему-то всё больше и больше). Как будто я заранее хочу насытить этих людей своей горечью и нежностью, которой не успею (не захочу, забуду, не смогу) насытить при расставании.

* * *

я с ужасом понял
что никого не могу утешить;
есть люди которые могут утешить меня;
один-два человека
не имеющие отношения к литературе;
а я не могу никого утешить
ещё я почему-то не умею
описывать физическую боль
как именно болит у тебя голова –
спрашивает мама
опиши свою боль
говорит она
ты же
литератор
а я не могу
описать собственную физическую боль
и значит тем более не могу описать
чужую боль и не могу
никого утешить
об этом ещё георгий иванов писал
о том что литераторы больше не могут никого утешить
я думаю может быть они могут
что-то другое
вполне возможно
я правда не знаю что именно
но только не это;
почему-то литература ушла сейчас так далеко от читателя;
ему ведь всё ещё нужно чтоб описывали его страдания;
ему нужно
чтоб его пугали или смешили
а иногда
утешали
а литература предала читателя
а может быть и наоборот – читатель предал литературу –
он обменял её на вульгарные развлечения
дешёвые приключения
переключения
политика мистика
психология
компьютер
кинематограф
пляски святого Вита
дикие судороги обречённых
на краю преисподней огненной
геенны кипящей
и я думаю
что взаимное предательство произошло

(Кирилл Медведев)

О чём пишут в стихах? (В сети, в закоулках инета, в чужих дневниках, статьях или книгах.) О том, что, когда проходит любовь и остаются только ушаты нежности (и периодической злобы, ну так уж устроен наш раздваивающийся звериный мозг), это означает, что теперь я могу лечь на дно, уснуть мимо всех, ускользнуть от когда-то любивших, остаться самим собой. Это значит, что теперь – я свободен. Свободен от них всех, которые с такой настоящей искренностью научились от нас отрекаться.

Это значит, что теперь я никому ничего не должен.

* * *

Снится блудному сыну
вот,
починил он игрушку, что сломал в детстве, –
всё исправил, всё приладил на место.
Это ли станет ложью, это ли
ничему не поможет?
Такая странная верность ненужной доле
скудного, нищенского наследства,
этой плюшевой мелюзге с клочьями ваты,
шевелящимися от личинок моли.
Стариковская память
забытой в песочнице куклы, заросший
сад, наизусть, навсегда
застывший теперь в перфектном прошлом, эта
одинокая дачная местность – всё
что осталось от нескольких лет
проведенных с мамой.
Станет ли это правдой?
Поможет ли это чему-либо? – так
думает человек,
внезапно проснувшийся посреди ночи
от отсутствия рядом
плюшевого медвежонка.

(Станислав Львовский)

Читал однажды (давно это было), когда ехал в метро:

«Большинство мужчин созданы для войны; большинство женщин – для любви.
В обыденной жизни это обычно сводится к тому, что первые явно или тайно соревнуются с каждым встречным, а вторые погрязают в скучном семейном болоте.
Одно из твоих правил гласит: не имей дела ни с теми, ни с другими. По крайней мере, не играй с ними в их игры. Не соперничай с мужчинами, рождёнными для войны; не связывайся с женщинами, созданными для любви. Не принимай их всерьёз; не давай им принимать всерьёз тебя. Лукавь, ускользай, выкручивайся, ты это умеешь. Можешь ездить вместе с ними в городском транспорте, но этим, пожалуйста, и ограничься».

Это из одной книги Макса Фрая. Я прочёл это, пока ехал в одну сторону своего маршрута, а когда возвращался, уже ничего не читал: я смотрел на людей, а они почему-то смотрели на меня. Хотя ничего во мне интересного не было. Но они всё равно смотрели. И всё мне было понятно.

* * *

у семилетнего в обоях живут и бойкие гасконцы
и чебурашкин мокрый носик
и две лошадки друг на друге
и принципы добра и света
и полногрудая Кукуня
и мёртвой бабушки кудряшки
и лучший друг трёхногий демон
полуголовый полустрашный
всепонимающий любимый
умеющий на истребленье
если ему помазать губы
слюною, сдобренной какао:
проводишь пальцем, шепчешь слово,
рукой придерживаешь сердце,
и больше бабушка ни разу
ни разу, ясно вам, ни разу.
Его зовут Агамумумон
он к нам повёрнут левым рогом
любимая, ремонт не страшен
любимая, пока мы живы –
но вот он снова проступает
через рулон и два рулона
скажи, что кончилось какао
пригнись перед летящим стулом
и бесполезно звать гасконцев
и это семь – а будет восемь

(Линор Горалик)

Кто уж там живет за обоями – бог весть. Лукавь не лукавь, ускользай не ускользай, мы всё равно вырастем (нам станет восемь, потом сорок восемь, потом и считать уже не надо: скучно) и уже не будем рассматривать обои, да и обои выйдут из моды (только краска, как же хорошо она ложится на стены; как она хорошо смотрится там).

Вместо обоев, которые мы раньше читали, мы будет читать умные книги и нужные блоги. И однажды сделаем поразительное открытие.

Мой приятель Евгений Сулес, актер, писатель, сценарист, недавно написал у себя в ФБ:

«Тогда повелел им рассадить всех отделениями на зелёной траве» (Евангелие от Марка, глава 6, стих 39). Апостол Марк, единственный из четырёх евангелистов, описывая чудо насыщения пяти тысяч пятью хлебами и двумя рыбами, уточняет, что трава, на которой они сидели, была зелёная. Казалось бы, какая ещё? И тут задумываешься, это же тебе не среднерусская полоса, не трава у дома, а трава Палестины, выжженная палящим солнцем. Зелёная трава – редкость, не масло масленое, и потому запомнилась очевидцам чуда. Может быть, место было особое, северный склон холма, тень от горы. Или – весна, и трава ещё не успела выгореть на солнце».

Вот это открытие так открытие, такое я люблю больше всего. Всего одна деталь – и ты правда видишь, как сидят живые, ещё не легендарные люди на траве.
Такое умеет делать только поэзия.

ЭЛЕГИЯ СЕНТЫ

Ирина в платье в голубой цветочек и почти что длинном
Духами вея и наглаженным сатином
Из парикмахерской восходит
 не спеша.
Цветки на платье завивались густо
И в мостовую каблучками-босоножками до хруста
Она стучит,
 как праздник, хороша!
Она ступает горделиво и нескоро
И платье было – силуэт Диора.
Такой уже старинный силуэт!
С тех пор уже минýло столько лет.
Густые волосы её чернели
В короткой стрижке весело блестя.
Она смеётся, как балканское дитя,
В балканском празднике,
 где кофе и качели.
Она Еленку за руку ведёт
куда-то в непонятное вперёд.
Ещё с утра Ириной совершён
Был по обычаю серьёзных господарских жён
Над милой керкой-дочкой ритуал плетения косичек,
вплетанья бантиков
и платьица глаженья
И круглота весёлых женских рук производила расторопные движенья
С лёгкостью порханья птичек.
И теперь Еленка в платьице на розовой кокетке
Глядит на новенькие сандалетки,
Глядит на белые свои носочки
И мать гордится милым видом дочки.

(Это отрывок из длинного стихотворения Фаины Гримберг, называется стихотворение, как уже отмечено выше, «Элегия Сенты», найдите его сами, оно того стоит, текст прекрасен; впрочем, как всё, что пишет Фаина Ионтелевна.)

Но что я там говорил про ушаты? А, да.

Когда ты расстаёшься с человеком (например, в том же Фейсбуке: допустим, банишь его), ты иногда возвращаешься к нему в мыслях и чувствуешь нежность. (В Фейсбуке есть свой Аид: там бродят не люди, тени, тени, которые мы больше не захотели видеть.)

* * *

Мы все умрём, но каждому из нас
Дана свобода умирать не раз
И после смерти жить на этом свете,
И родину печальную любить.
Закрыть глаза, и небеса забыть,
И быть как дети.
Пока живём – давайте умирать
И новых мёртвых в кучи собирать.
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.
И после нет. Лишь родина одна
По-прежнему из всех щелей видна,
И в ясный день её легко заметить...
Но смерть свою, как землю наших тел,
Вбираем мы по ломтику ржаному,
И нужен только родины надел,
И мёртвому нужнее, чем живому.
В глуши небес поставив теремок –
Одним ножом, не выходя из дому, –
И после смерти буду одинок,
В иных мирах, печальных по-другому.

(Виталий Пуханов)

Последние две строчки у Пуханова разнятся. В его «Живом журнале» (господи, было же время: некоторые из нас ещё помнят «Живой журнал») в публикации «печальных» написано в окончании через «ы». А на сайте «Вавилон», на пухановской странице, – уже «печальних». Я не знаю, ошибка это, случай, смутная, как меркнущий день, помарка – но мне нравится второй вариант больше: «печальних». Ты должен сделать усилие, сузить звук. А стишок – это и есть фонетическое усилие.

...Кстати, об усилии. Память так ненадёжна, мы болезненны и смертны, а ушаты нежности уже расплескались, поэтому так хорошо, что нам на помощь иногда приходит техническая функция. В Фейсбуке, который тоже когда-нибудь отомрёт, как и «Живой Журнал», есть раздел «воспоминания», я каждое утро смотрю его.

И вот недавно нашёл:

«Осень ранняя развесила флаги желтые на вязах.
У Анны Андреевны флаги, а у нас осень развешивает обострения.
Зашел в Перекресток, но не успел пройти в зал, как вижу: движение.
Толстый мужик, как бык, с неподвижным лицом решительно идёт с двумя бутылками в каждой руке из торгового зала. Видимо, не заплатил. Его пытается остановить кассир, тот – без внимания.

Наперерез ему бросается охранник зала – мужик прёт вперед.
Из отдела табачных изделий бросается на защиту правопорядка восточный продавец никотина. Но нашего мужика не остановить. Он уже на середине холла.

“Стой! Стой!” – кричит ему ещё один продавец из бокового заведения.
Но у мужика – сильная воля к победе. Тащит за собой двух вцепившихся в него мужиков. (Мы, бедные обыватели, жмёмся по стенкам.)

Как волки, насели они на убегающего оленя.

Вдруг бац – одна бутылка упала. Вдребезги. Бац, вторая. Пена дней, струя Иппокрены.
Мужик тянет за собой уже трёх вцепившихся мужиков.
Свобода близка.

“Триста лет питаться мертвечиной, или один раз напиться дарового спирта?” – вот вопрос, так и нерешённый в “Капитанской дочке”.
Видимо, мужик всё же его решил: один раз напиться.
Эх, Савелич-Савелич. Не жалей свой заячий тулупчик.

Но на лестнице нашего Пугачева уже прижимает к стенке ещё один восточный, только что зашедший в магазин, парень. (Взаимовыручка, бунинское тяжёлое дыханье.)

Мужик сломлен.

Вот его ведут уже обратно. Он на прощание ещё раз взбрыкивает рукой, задевает по затылку зазевавшуюся среднелетнюю тётку (а не будь дурой, стой, как мы – по стеночке), тетка – в крик.
Но ещё десять секунд, и всё смолкло.
Только разбитые бутылки на полу да тётка трогает себя за затылок.

Не гневайтесь, сударь: по долгу моему
Я должен сей же час отправить вас в тюрьму.
– Извольте, я готов; но я в такой надежде,
Что дело объяснить дозволите мне прежде”.

Так написал Княжнин. И грустно представить, что сейчас нашего емельку-мужика запрут (где-нибудь в кладовке), вызовут наряд, те приедут, составят протокол, его самого в кутузку, впаяют срок – и никто, никто не будет слушать его объяснений. Что осень в этом году такая пронзительная, что нет сил дышать и хочется выпить. Что жизнь прошла, а смысла не принесла. Что семеро на одного нечестно. Что надо было просто засунуть бухло под куртку и пронести. Но он вольный человек, решил: пан или пропал. Ну вот и пропал».

Не посидел мужик с чекушкой на зелёной траве. Хотя какая зеленая трава в ноябре?

Впрочем, пора заканчивать.

Никто так не писал про сирых и убогих (про нас, про того мужика, которого поймали, про всех-всех, кто рассматривал, одинокий, в детстве обои), как уже покойный поэт Вениамин Блаженных. Что-то в нём есть то ли от кликуши, хотя кликуша всегда только женского рода, то ли от юродивого (неслучайно Вениамин Михайлович Айзенштадт взял себе этот псевдоним, да и его ещё «крутил»: сперва был Блаженных (что лучше), потом уточнил окончательно – Блаженный).

Я люблю это его стихотворение.

* * *

Воскресшие из мёртвых не брезгливы.
Свободные от помыслов и бед,
Они чуть-чуть, как в детстве, сиротливы
В своей переменившейся судьбе.
Вот мать; её постигла та же участь –
Пропел ей смертный каменный рожок...
Испытанная бедами живучесть
В певучий рассыпается песок.
Вот мать; в её улыбке меньше грусти;
Ведь тот, кто мёртв, он сызнова дитя,
И в скучном местечковом захолустье
Мы разбрелись по дням, как по гостям.
Нас узнают, как узнавали б тени,
Как бы узнав и снова не узнав...
Как после маеты землетрясенья,
У нас у всех бездомные глаза.
Но почему отец во всём судейском?
На то и милость, Господи, твоя:
Он, облечённый даром чудодейства,
Кладёт ладонь на кривду бытия.
А впрочем, он кладёт ладонь на темя –
И я седею, голову клоня
В какое-то немыслимое время,
Где ни отца, ни мира, ни меня.
О, сухо каменеющие лики!
...Смятение под маской затая,
Воскресшие из мёртвых безъязыки,
Как безъязыка тайна бытия.

(Вениамин Блаженный)

Господи, как же стыдно жить.