Не погиб. Не забыли его. Не пал, оклеветанный молвой. Пропал.
24 октября 1980 торговое судно «Поэт» вышло из порта Филадельфии и бесследно исчезло. Можно было бы сказать: как в воду кануло. Если это не было бы бессмысленной смысловой тавтологией. А еще куда?
В общем где-то в Атлантическом океане «Поэт» исчез.
По официальным данным было известно, что на борту этого судна находились 34 члена экипажа и около 13,5 тысяч тонн кукурузы. В последний раз борт видели отходящим из порта.
Дикою, грозною ласкою полны, Бьют в наш корабль средиземные волны. Вот над кормою стал капитан: Визгнул свисток его. Братствуя с паром, Ветру наш парус раздался недаром: Пенясь, глубоко вздохнул океан!
Это из стихотворения Евгения Баратынского (мы знаем, что тут бегает, перебегает первая гласная: то ли «а», то ли «о»). Одно из лучших стихотворений русской поэзии о большой воде и корабле. И идет пироскаф Баратынского не из Филадельфии, и конечный итог его пути – итальянская Ливурна (то есть Ливорно, по-теперешнему, крупнейший порт Тосканы), и то, что дойдет он до конечной цели, мы уверены.
А вот «Поэт» пропал. Исчез.
Это был бывший военный корабль, который переоборудовали в торговое судно после Второй мировой войны. Правда, злые языки говорили, что он ржавая рухлядь, которая имеет все шансы затонуть при первой буре.
Кто-то из прежних моряков, на нем работавших («ходивших»), вспоминал, что там всё было не слава богу: люки дышали на ладан, могли пропускать воду в трюмы. А если шторм?
Мчимся. Колеса могучей машины Роют волнистое лоно пучины. Парус надулся. Берег исчез. Наедине мы с морскими волнами; Только-что чайка вьется за нами Белая, рея меж вод и небес.
Это всё тот же Баратынский.
В последний раз весть с корабля была подана в полночь 24 октября, когда один из членов команды, третий помощник капитана, связался со своей женой по радиосвязи.
А потом тишина.
Корабль
– Что ты видишь во взоре моём, В этом бледно-мерцающем взоре? – Я в нём вижу глубокое море С потонувшим большим кораблём.
Тот корабль… величавей, смелее Не видали над бездной морской. Колыхались высокие реи, Трепетала вода за кормой.
И летучие странные рыбы Покидали подводный предел И бросали на воздух изгибы Изумрудно-блистающих тел.
Ты стояла на дальнем утёсе, Ты смотрела, звала и ждала, Ты в последнем весёлом матросе Огневое стремленье зажгла.
И никто никогда не узнает О безумной, предсмертной борьбе И о том, где теперь отдыхает Тот корабль, что стремился к тебе.
И зачем эти тонкие руки Жемчугами прорезали тьму, Точно ласточки с песней разлуки, Точно сны, улетая к нему.
Только тот, кто с тобою, царица, Только тот вспоминает о нём, И его голубая гробница В затуманенном взоре твоём.
(Николай Гумилев, 1907 г.)
В общем, потом, после сеанса радиосвязи, ни одно сообщение от «Поэта» не поступало. Ни следов кораблекрушения, ни кого-то из экипажа так и не нашли.
Исчезновение всегда вызывает бурные слухи. Человек страшится исчезновения. Вот и придумывает версии. Чтоб хоть как-то – пусть самой безумной – себя успокоить. Чтоб не стоять на краю мистического.
Существуют основные две конспирологические теории. Первая – что корабль был захвачен мафией и переправлен в Иран, где кукурузу обменяли на героин. (Какая ценная кукуруза.)
Вторая – что судно было использовано ЦРУ для тайной поставки оружия в поддержку проамериканских сил на Ближнем Востоке.
Но Баратынский в 1844-м поет и поет о своем:
Только, вдали, океана жилица, Чайке подобно вод его птица, Парус развив, как большое крыло, С бурной стихией в томительном споре, Лодка рыбачья качается в море: С брегом набрежное скрылось, ушло!
Много земель я оставил за мною; Вынес я много смятенной душою Радостей ложных, истинных зол; Много мятежных решил я вопросов, Прежде чем руки марсельских матросов Подняли якорь, надежды символ!
С детства влекла меня сердца тревога В область свободную влажного бога; Жадные длани я к ней простирал. Темную страсть мою днесь награждая, Кротко щадит меня немочь морская: Пеною здравья брызжет мне вал!
Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега! В сердце к нему приготовлена нега. Вижу Фетиду: мне жребий благой Емлет она из лазоревой урны: Завтра увижу я башни Ливурны, Завтра увижу Элизий земной!
...А я всё думаю про название того, исчезнувшего, корабля.
«Поэт».
Нет. Поэт – это не корабль. Поэт – это тот, кому ничего нельзя дать и ничего нельзя отнять. Как говорила Ахматова.
Ой ли, Анна Андреевна?
Можно-можно дать. Звание, квартиру, щелбан.
Можно-можно отнять. Жизнь, возможность оправдаться, покой. Некоторые исследователи считают, что внезапно вспыхнувший рак у Бориса Пастернака был последствием той большой травли, которую устроила ему Советская власть после получения Нобелевской премии. (Я не очень верю в соматические причины любой онкологии.)
Нобелевская премия
Я пропал, как зверь в загоне. Где-то люди, воля, свет, А за мною шум погони, Мне наружу ходу нет.
Темный лес и берег пруда, Ели сваленной бревно. Путь отрезан отовсюду. Будь что будет, все равно.
Что же сделал я за пакость, Я убийца и злодей? Я весь мир заставил плакать Над красой земли моей.
Но и так, почти у гроба, Верю я, придет пора – Силу подлости и злобы Одолеет дух добра.
(Борис Пастернак, 1959 г.)
Пастернак под натиском сдается и отказывается от премии. В телеграмме Шведской академии Пастернак объяснил свой отказ так: общество, к которому он принадлежит, на этот шаг Нобелевского комитета отреагировало неоднозначно. Поэтому он не может принять награду.
«Не сочтите за оскорбление мой добровольный отказ», – добавляет он в конце.
Еще Пастернак пишет покаянное письмо Хрущёву. Там, в частности, он говорит, что, имея возможность уехать из страны, делать этого не будет и не хочет, поскольку покинуть Родину для него подобно смерти.
Кто-то из знакомых, которые еще общаются с ним, считает это решение ошибкой. Я считаю, что Пастернак поступил правильно.
Об этом еще Ахматова писала, в шестьдесят первом:
Родная земля
В заветных ладанках не носим на груди, О ней стихи навзрыд не сочиняем, Наш горький сон она не бередит, Не кажется обетованным раем. Не делаем ее в душе своей Предметом купли и продажи, Хворая, бедствуя, немотствуя на ней, О ней не вспоминаем даже. Да, для нас это грязь на калошах, Да, для нас это хруст на зубах. И мы мелем, и месим, и крошим Тот ни в чем не замешанный прах. Но ложимся в нее и становимся ею, Оттого и зовем так свободно – своею.
Но факт остается фактом. Огромное, прекрасное здание-корабль под именем «Поэт Пастернак» накренилось и исчезло в океане.
Вообще поэт существо странное. Он, может, и не корабль, а плотоядная чайка. Летает над водой, ищет тему. Потом бросается за ней, но не касается, кажется, земли: не помню, но вроде нырять чайки не умеют. Хватают рыбу на лету.
Вообще с поэтом всё всегда не слава богу. (Помните? То ли Боратынский, то ли Баратынский. Так и тут. То ли слава богу. То ли слово богу.)
Я не знаю, Земля кружится или нет, Это зависит, уложится ли в строчку слово. Я не знаю, были ли моими бабушкой и дедом Обезьяны, так как я не знаю, хочется ли мне сладкого или кислого. Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы солнце И жилу моей руки соединила общая дрожь. Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза, Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!). Но я хочу, чтобы, когда я трепещу, общий трепет приобщился вселенной. И я хочу верить, что есть что-то, что остается, Когда косу любимой девушки заменить, например, временем. Я хочу вынести за скобки общего множителя, соединяющего меня, Солнце, небо, жемчужную пыль.
(Велимир Хлебников, 1909 г.)
Так кто они – поэты? Чайка или корабль? Преследуемый или преследующий? Побежденный или победитель?
Такая картинка: переполненный зал в музее Маяковского. На дворе май. Первый раз после постановления Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград» (мы помним, это было в 1946 году) в Москве проводится литературный вечер Анны Ахматовой.
На сцене появляется пожилая ведущая и представляет всех основных действующих лиц вечера — филолога Жирмунского, поэтов Тарковского, Корнилова, Озерова, ну и разумеется, саму Анну Андреевну.
По воспоминаниям людей, приближенных к теперь царствующей, а прежде бедствующей поэтической особе, когда вечер был только в задумке, организаторы спрашивали Ахматову, кого бы ей хотелось видеть в роли ведущего, открывающего вечер. Были варианты. Писатель и литературовед Виктор Шкловский. Или эстрадник Ираклий Андронников.
Ахматова сказала: «Нет, ни того, ни другого я не хочу». «А кого же?» Та подумала и ответила – «Карандаша».
Это был такой клоун. Знаменитый артист цирка.
Сейчас, наверное, его мало знают, а я видел в детстве по телевизору его трюки.
Удивительно. Что тогда я не думал, как он чем-то неуловимо напоминает Чарли Чаплина.
А ведь сперва, в самом начале его карьеры, эти параллели в его облике с Чаплиным, которые не были запечатлены ни на какую пленку, были особенно очевидны.
Но Карандаш долго работал с обликом.
Дело в том, что коверный (а Карандаш был именно коверным клоуном, то есть выступал в паузах между номерами программы при смене реквизита и уборке) должен сразу привлекать к себе внимание. Таковы законы циркового представления.
В театре или кино характер героя все-таки претерпевает постепенное развитие: персонаж может постепенно завоевывать симпатии зрителей, либо, наоборот, постепенно вызывать антипатию.
В цирке всё не так.
В цирке зрителей надо «брать» сразу, «с ходу». Тут и пригождается костюм.
Как поэт над стихотворением, артист Карандаш над своим костюмом работал долго и тщательно.
Только что отпрыгали, отлетали, отзвенели в блестящих костюмах «основные» (хотя как знать, может, клоун как раз и есть основной в цирке) артисты: борцы, акробаты, фокусники. И вот появляется «коверный».
После всех них он должен быть понятным, простым, своим.
К тому же каждая деталь костюма должна играть.
Например, мягкая шляпа для клоуна в работе предпочтительнее, чем твердый котелок. Загибая ее поля, то сминая шляпу, то выпрямляя, можно менять характеры персонажей.
Чарли Чаплин вышел из кино. Две подметки, заячья губа, Две гляделки, полные чернил И прекрасных удивленных сил. Чарли Чаплин – заячья губа, Две подметки – жалкая судьба. Как-то мы живем неладно все – чужие, чужие.
(Осип Мандельштам)
Еще считается, что широкие брюки тут предпочтительнее, чем узкие. Тут как с котелком или шляпой. Их можно крутить и тянуть. А в их карманы возможно спрятать реквизит, который потом выпрыгнет на зрителя. (Это прям как скрытая рифма у поэтов.)
И еще черный цвет. Лучше если костюм, считал Карандаш, будет черным. Во-первых, это будет не похоже на яркие костюмы жонглёров и наездников. Во-вторых, на черном всегда выигрышно играет деталь. Та же собачка, с которой выступал этот клоун.
Ну и усики. Они, собственно, и делали эту отсылку к Чаплину больше всего.
Усы подчеркивают мимику. И сперва попробовав пышные, Карандаш все-таки вернулся к «чаплиновским». Правда, видоизменив. Они у него разделены полоской пополам и немного меньше.
Оловянный ужас на лице, Голова не держится совсем. Ходит сажа, вакса семенит, И тихонько Чаплин говорит: Для чего я славен и любим и даже знаменит? И ведет его шоссе большое к чужим, к чужим. Чарли Чаплин, нажимай педаль, Чаплин, кролик, пробивайся в роль. Чисти корольки, ролики надень, А твоя жена – слепая тень. И чудит, чудит чужая даль.
Интересно это внимание Мандельштама к главному комику мира. Оно не случайно. Оно поэтически точно и хищно.
Так кто же такой поэт? Корабль? Плотоядная чайка? Или клоун, в котором угадывается еще один?