Современная литература
Современная литература
Поэзия Проза

Кислое домашнее вино и фиалки

Выдающийся гуманитарий второй половины XX века Юрий Лотман сам, кажется, стихов не писал. Зато писали про него. Ну пусть шуточные, зато показательные.

Так его коллега Леонид Столович оставил такое четверостишие:

«И счастлив ты, что в Тарту ты живешь.
Бог дал или не дал тебе таланта.
Когда вдруг встретишь Лотмана, поймешь
Того, кто видел в Кенигсберге Канта.

Когда осенью 1940 года 18-летний Лотман только успел перейти на второй курс филологического факультета Ленинградского государственного университета, его сразу призвали в армию. Теперь Лотман – связист. А когда началась война, он попал на фронт, где воевал на передовой, налаживал связь своей батареи с другими.

* * *
Я только раз видала рукопашный.
Раз – наяву и сотни раз во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.

(Юлия Друнина)

Я не знал об этом, но, оказалось, Юрий Михайлович Лотман, семиотик и культуролог, который начался для меня в девятом классе с его комментариев к «Евгению Онегину», а потом в студенчестве пришел своими «Беседами о русской культуре», не возвращался с войны, даже когда она уже кончилась, очень долго.

Он сам написал: «Наступил вечер, и мы вдруг неожиданно поняли, что война кончилась. Это было странно – более точного слова найти не могу. Наверно, так себя чувствует младенец, когда он родился: привычной ситуации нет, а что делать – он не знает».

Они с сотоварищами достали где-то кислого домашнего вина и пили его на темном немецком берегу («уже совершенно безопасном», как он сам написал). И тут случилось что-то совсем необычное.

«Общее настроение все эти годы, как я говорил, было бодрым. Бывала усталость, проклятья, иногда энергию и силу приходилось поддерживать длинной и изощренной матерщиной (очень помогает). Вообще – никакой идиллии. Но это было нечто совсем иное по сравнению с тем, что случилось с нами сразу же после окончания войны. Стало почему-то очень грустно».

ВЕСНА НА ФРОНТЕ

Весна на фронте пахнет не фиалками –
бурлят из леса затхлые ручьи.
А там вповал –
январские, февральские,
немецкие, советские – ничьи.
В овчинных шубах,
как в звериных шкурах,
кто навзничь, кто ничком, кто на боку...

Весной на фронте очень много курят,
и вечно не хватает табаку.

(Николай Панченко, стихотворение 1945 года)

Позже Лотман напишет, что в традиции фильмов, которые потом тиражировали тему конца войны, было принято снимать массовую сцену: едет поезд, он подходит к вокзалу, на перроне ждут взбудораженные скорой встречей матери и жены, девушки и младшие братья. Цветы, охапки цветов.

Но на самом деле между окончанием войны и «даже первыми незначительными демобилизациями прошли месяцы». И это были самые тяжелые месяцы, пишет Лотман.

«…Мы стояли в чем-то вроде негустого лесочка. Нас не допекали занятиями (обычная мука солдата в небоевых условиях), мы были свободны. Мы даже могли, когда хотели, пойти в ближайшую немецкую деревню или в очень милый близлежащий городок. Но вдруг, и казалось без видимой причины, нас охватила гнетущая смертная тоска – не скука, а именно тоска. Мы пили по-мертвому и не пьянели. Приходилось вспоминать и давать себе отчет в том, что в эти годы старательно забывалось».

У Яна Сатуновского есть пронзительное стихотворение про войну.

Мама, мама,
когда мы будем дома?
Когда мы увидим
наш дорогой плебейский двор
и услышим
соседей наших разговор:

– Боже, мы так боялись,
мы так бежали,
а вы?
– А мы жили в Андижане,
а вы?
– А мы в Сибири,
а вы?
– А нас убили.

Мама,
так хочется уже быть дома,
чтоб все, что было, прошло
и чтоб все было хорошо.

Дома были не скоро. Лотман рассказывает дальше в своих воспоминаниях (сама идея записать военные рассказы Лотмана принадлежит Заре Григорьевне Минц: «осенью 1988 года Юрий Михайлович неохотно и с большим количеством оговорок согласился начать диктовать свои воспоминания, но за недостатком времени этот замысел постоянно откладывал», а додиктовал он свои «не-мемуары» только в конце 1992, начав их диктовать с большими перерывами в декабре), что «в соседнем полку был скучноватый пожилой человек из запасников, выполнявший отнюдь не уважаемую нами роль какого-то мелкого политработника».

Однажды он, немного выпив, подошел к гвардии сержанту Лотману, подсел к нему и, «рыдая (до этого между нами не было никакой близости) и утирая локтем сопли, заговорил со мной на "ты". Начал рассказывать, что у них сожгли деревню, что дети у тетки, а где жена, он до сих пор не знает».

Это «заговорив на "ты"» поражает больше всего. Даже не слезы, а именно эта выправка: кажется, и повидали всего, и сейчас ждут решения по их судьбе, а все равно «вы». И только в момент пьяной слабости прорывается это обычное мужское «послушай меня».

Видно, сил уже не было планку держать. «Пребывание в армии обрыдло до невыносимости, а демобилизация все еще была в каком-то далеком будущем. Желавшие поддержать дисциплину командиры уверяли, что нас совсем не демобилизуют, а переправят в Китай. Мы пили мертвую чашу».

Последнее предложение как гиря. А этот мой текст как сплошная дыра незнания. С моего «я не знал этого» начинается, моим «я не знал этого» и закончится. «Мы пили мертвую чашу» я воспринял как сильный образ, почти метафору. Мы пили мертвую чашу, мы жили не нашей жизнью, мы глотали воду забвения. Но на самом деле нет.

Я полез проверять эту фразу в поисковик (как кто-то под локоть толкнул), а ведь мог на этом и остановиться.

Пить МЁРТВУЮ ЧАШУ. Устар. Экспрес. Запойно, беспробудно (пить, пьянствовать).

И пример: – Что, выздоровел ли повар? – Какой выздоровел, сударь? Пьёт опять мёртвую чашу! (Лажечников. Ледяной дом).

Никакого забвения, никакой «не нашей жизни», просто – пить как алкоголик. Много, до одури, как не в себя.

Но всё кончается. Кончилась и эта неправильно понятая мною чаша.

«Наконец пришла и демобилизация». Лотман вернулся в Ленинград.

* * *
Нас хоронила артиллерия.
Сначала нас она убила.
Но, не гнушаясь лицемерия,
Теперь клялась, что нас любила.

Она выламывалась жерлами,
Но мы не верили ей дружно
Всеми обугленными нервами
В натруженных руках медслужбы.

За нас молились леди Англии
И маркитантки полковые.
Нас интервьюировали б ангелы,
Когда бы были таковые.

Мы доверяли только морфию,
По самой крайней мере – брому.
А те из нас, что были мертвыми –
Земле, и никому другому.

Тут всё еще ползут, минируют
И принимают контрудары.
А там – уже иллюминируют,
Набрасывают мемуары...

И там, вдали от зоны гибельной,
Циклюют и вощат паркеты,
Большой театр квадригой вздыбленной
Следит салютную ракету.

А там по мановенью файеров
Взлетают стаи лепешинских,
И фары плавят плечи фрайеров
И шубки дамские в пушинках.

Бойцы лежат. Им льет регалии
Монетный двор порой ночною.
Но пулеметы обрыгали их
Блевотиною разрывною!

Но тех, кто получил полсажени,
Кого отпели суховеи,
Не надо путать с персонажами
Ремарка и Хемингуэя.

Один из них, случайно выживший,
В Москву осеннюю приехал.
Он по бульвару брел, как выпивший,
И средь живых прошел, как эхо.

Кому-то он мешал в троллейбусе
Искусственной ногой своею.
Сквозь эти мелкие нелепости
Он приближался к Мавзолею.

Он вспомнил холмики размытые,
Куски фанеры по дорогам,
Глаза солдат, навек открытые,
Спокойным светятся упреком.

На них пилоты с неба рушатся,
Крестами в тучах застревают...
Но не оскудевает мужество,
Как небо не устаревает.

И знал солдат, равны для Родины
Те, что заглотаны войною,
И те, что тут лежат, схоронены
В самой стене и под стеною.

(Константин Левин, под стихотворением стоит «долгая» дата: 1946–1984 – видимо, стихотворение менялось)

Поезд с Лотманом и другими комиссованными приехал в родной город глубокой ночью, вагон остановили на каком-то запасном пути, никто их, разумеется, не встречал. Ни девушек с охапками цветов, ни матерей в слезах, ни младших братьев.

«Домой я не сообщал точного дня, потому что даты возвращения указать было невозможно, а волновать даром не хотел. Мы остановили первую же машину – это оказалась «скорая помощь». Деньги у нас были, и шофер за небольшую сумму согласился развезти нас после того, как отвезет больного. Так в середине ночи я приехал домой. Дома все спали – меня не ждали. На другой день я поехал в университет».

Очень скупо, гомеопатически – прямо видно, что вспоминать ему неохота: между «не ждали» и «на другой день» одна пауза точки.

Но как хорошо, что всё это кончилось. И мертвая вода во всех смыслах – и правильном, и неправильном – была испита до дна: закрутившись в воронку, ушла. И больше не возвращалась.

Но закончить я хочу на другом. Нашел тут, когда выбирал стихи фронтовиков, стихотворение Михаила Панова. Он родился в 1920, умер в 2001.

Там поразительна цитата из Блока. Причем какая? Самая что ни на есть не военная, любовная, про мороз и книгу, уроненную на пол. Про двух целующих птиц, про кота, про Паоло и Франческу.

НОЧЬЮ

Приехали ночью, вкопали ЗИС-3. К пяти замаскировали ее.
Не спалось. Я лежал на снегу под двумя задубелыми шинелями.
Слепо светили две звезды, да и те пропали.
Дышал, дышал на руки: от холода одеревенели.

Вспомнил: «Она пришла с мороза раскрасневшаяся...»
Родной для меня это стих! Это Блок!
(Книгу-то взводный, гад, зажилил, – думаю в полусне. –
А ведь нес ее от Кавказа... и всегда... как зеницу ока...)

Натаскиваю, натягиваю шинель, чтобы укрыться с головою.
Рвет ветер! Ко мне сочатся его ледяные потоки.
Медленно вырастает звук порывистый и воющий:
«Мессершмит»? Или может... нет, не «фокке-вульф».

Думаю о судьбе русского свободного стиха:
будущее – за ним. И совсем не бескрылый,
не безвольный, вранье: это стих глубокого дыханья,
яркости, крутизны. Блок давно уже это открыл.

К шести забылся. Резало от ремня и кобуры, неснятых на ночь.
В кармане тихо шелестели часы (трофейные, анкерные).
В семь ноль-ноль на высоте 120 и две десятых
Бешено и мертво застучали немецкие танки.

(Михаил Панов, 1942год)

К своему стыду, почти ничего не знал об этом поэте.

Полез в интернет уточнять.

Нашел: «Поэт, лингвист, литературовед. Младший лейтенант, командир огневого взвода. Родился в Москве. В октябре 1941 году после окончания Московского педагогического института добровольцем ушёл на фронт. После обучения в противотанковом артиллеристском дивизионе получил звание младшего лейтенанта и был направлен командиром огневого взвода 2-ой батареи в 393-й Отдельный Истребительный Противотанковый дивизион 320 Стрелковой Енакиевской Краснознамённой ордена Суворова II степени Дивизии. Воевал под Москвой, на Кавказе, на Украине, в Румынии, Болгарии, Венгрии, участвовал в боях за Будапешт. Дважды был ранен. Закончил войну в Австрии. Награждён орденом «Красная Звезда», орденом Отечественной войны и медалями «За отвагу» и «За взятие Будапешта». В 1971 году выступил в защиту инакомыслящих коллег, в результате возник конфликт с партийным руководством Института русского языка. Панов был исключён из партии (в которую вступил на войне в 1944 году) и вынужден был уйти из Института. На 20 лет задержался выход его книги по истории русского литературного произношения».

Какие же стихи. Какие живые, свободные.

***

Смеется,
и ямочка на щеке.
Снег не тает
на добрых, на серых её глазах.
Рука
жадно вцепилась в живую траву.
Не разжать.

(1942)

Или вот:

ПОБЕДА

Вечер умер.
Еще крошится бормотня в окопах.
Черствые шутки
из солдатского вещмешка:
– Ты, брат, башку
поверх окопа не суй.
Сделают тебе в набалдашнике дырку –
чем будешь ее затыкать?
...Посмеялись
и размыты,
разъяты весенней ночью... сном.
А утром!
Человек перескочил бруствер
и пошел по траве.
Днем. В рост. Спокойный.
Идет! Живой!
(Христос, идущий по водам... Чудо!)
Не верю! Остолбенел. Почему?!
Все во мне кричит...
Понял:
победа!

(1945. Карпаты. Пометка: «После ухода немцев»)

Тут одно из сильных мест – этот Христос, идущий по водам. Понятно, что это стихи совершенно свободного человека. Никто бы в официальной культуре этого Христа в стихотворении бы не потерпел, не одобрил.

Как многого мы еще не знаем о русской поэзии. Но в ней всё уже есть – лежит под спудом, под настом, спряталось или просто мы пролистнули, не заметили. Но они есть – и, может, они и не пахнут фиалками, но пахнут землей и весной, дымом и домом, бумагой, чернилами и карандашом.