Это поражает, конечно: в Подмосковье тоже можно найти свидетельства стоянок древних людей.
Хотя с чего бы это? Откуда такое удивление?
Понятно, что древние люди селились везде. Но вдруг читаешь: «стоянки древних людей в Подмосковье». И тебя это именно поражает. Тут играет, конечно, это неожиданное оксюморонное сочетание: древние люди и Подмосковье. С его послеобеденным чаем на веранде, с подмосковными вечерами, с клубникой на грядке.
Кажется, какое привычное название – Серебряный бор. И даже Щукино.
Почему-то сразу вспоминается Эдуард Багрицкий. Его перечисления из стихотворения «Смерть пионерки»:
Трубы. Трубы. Трубы
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озер,
Движутся отряды
На вечерний сбор.
Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.
Сетунь же тоже когда-то была Подмосковьем. Щукино было им (в 1940-х годах вошло в состав Москвы). Это теперь во многих местах всё копано-перекопано, никаких следов не найти. А вот в Серебряном Бору и в Щукино нашли.
Первые древние поселения, которые датируются концом III – началом II тысячелетия до н. э., были обнаружены еще в 1923 г. на западной оконечности Серебряного Бора.
Сейчас там Северо-Запад Москвы, а тогда, в непредставимом нами прошлом, похожем на дремучий тревожный сон, ходили совсем другие люди. Говорили (говорили ли?) на обрывочном, непонятном нам языке.
Потом сгинули.
Потом скакали над ними, схороненными в земле, неузнанными, не окликнутыми, другие, уже нам вполне представимые наши предки. В заливных лугах и болотах Серебряного бора, в северной части его в густом лесу раздавались их голоса: это они охотились в княжеские времена за цаплями. На рукаве – сокол. Царское дорогое развлечение: соколиная охота, быстрые прирученные птицы-убийцы.
Не обращали внимания разгорячённые всадники, промелькнувшие в нашем воображении, на высокий речной берег. Не видели (или видели, но подумали, что это недавние кости), как на самом берегу, под резким песчаным обрывом, прямо под выступом щукинской горы, есть какие-то слои почвы, в которых нет-нет да и мелькнет что-то выскобленное временем. То ли кость зверя, то ли останки лихого человека, то ли его печальной жертвы.
Времена они и так жестокие, а тогда уж и точно.
И тем более не обращали внимания быстрые всадники (сокол, сокол на руке, сейчас взлетит), что где-то вымоет вода вдруг к изножью крутого берега какие-то глиняные осколки старого сосуда, кости рыб и животных, непонятные древесные останки.
А ведь это тоже были когда-то охотники. Впрочем, без соколов.
Не знали проскакавшие всадники, что тьму веков тому назад, даже нет, каких веков, тысячелетий, ходили здесь другие люди, ловили рыбу, зверье, а потом уходили в округлую землянку, над которой, скорее всего, поднимался обычный шалаш с находящемся в его центре каменным очагом.
Потому что именно здесь, в позднем палеолите (а это 35 000 — 8000 гг. до н. э.) на месте, где теперь, в XXI веке, некуда яблоку подмосковному упасть, жили, как из глубокого нашего сна вышедшие, древние люди.
Не слышны в саду даже шорохи,
Всё здесь замерло до утра.
Eсли б знали вы, как мне дороги
Подмосковные вечера.
Зарайская палеолитическая стоянка – самая древняя археологическая стоянка, которая была найдена на территории Московской области. Шесть поселений. Диапазон – от 23 000 лет до 16 000 лет до наших быстротекущих дней.
Были когда-то они разбиты, эти стоянки, на берегах реки Осетр, а это правый приток реки Ока.
Там они и жили – охотники на мамонтов. Большое разнообразие изделий из кремня, статуэтка бизона (бизон, бизон, в Подмосковье – это с ума сойти можно) и даже палеолитические «венеры».
И вот лежали они все в земле, и кости людей, и кости мамонтов, и упитанные «венеры» – и могли бы слышать, как плывут над землей в конце 50-х, все 60-е и потом со всеми остановками до 80-х (дальше уже другие песни сменили) из соседних дач, с соседних деревень, из радиорепродукторов, из транзисторов странные напевные, непонятные им слова.
Речка движется и не движется,
Вся из лунного серебра.
Песня слышится и не слышится
В эти тихие вечера.
Интересно, что сама песня «Подмосковные вечера» вообще-то могла петься про вечера ленинградские. Она так первоначально и называлась. К одному документальному фильму о спортсменах композитор Василий Соловьев-Седой и поэт Михаил Матусовский ее написали. И сперва там задумывались вечера именно ленинградские.
И вот еще одна неожиданность: песня сперва была расценена как творческая неудача и в фильме осталась незамеченной.
Но вот тогда один известный певец (молодежи это имя ничего не скажет, даже мне не говорит: не то что фамилии Утесова или Шульженко), тот, который первый раз ее и исполнил, все-таки добился, чтобы песня была заново аранжирована, и чтоб ее прокрутили по радио.
И вдруг громкий отложенный взрыв, успех. Люди пишут на радио груды писем: «Пожалуйста, повторите снова песню о речке, которая движется и не движется, и вся из лунного серебра».
И вот ее уже поет вся страна. Более того: Всемирная служба Московского радио в 1980 году сделала опрос, какие русские песни пользуются популярностью за рубежом, и выяснилось, что «Подмосковные вечера» как раз и вошли в тройку самых известных там песен.
Сколько потом смеялись – уже в другие времена, в перестройку, над некоторой неловкостью этого «смотришь искоса». «Она, что, напилась и легла на стол головой»? А мне нравится это «искоса».
Что ж бы, милая, смотришь искоса,
Низко голову наклоня?
Трудно высказать и не высказать
Всё, что на сердце у меня.
Но вернемся на время (вот же ирония слова: именно огромное время назад, время вспять) к древним стоянкам.
Схема их всегда была одинакова (это как в песне: куплет, припев, потом еще один куплет и повтор куплета). По центру площадки по одной линии древние люди выкапывали большие очажные ямы на расстоянии около двух метров друг от друга. А вокруг них – полуземлянки. Это такие ямы длиной до 5 метров, чья глубина и ширина доходили до одного метра.
Как раз перед входом в одну такую землянку археологи и обнаружили лицевую часть черепа мамонта. (Опять не могу не воскликнуть: мамонты в Подмосковье.)
Древние, незнаемые нами люди (ни психологически, ни бытово) положили когда-то череп мамонта перед входом. Лицевую его часть. Предварительно отделив бивни от черепа. А туда, откуда они были извлечены, они положили своеобразный «клад».
И что же это был за «клад»?
Какое-то острие, резец, нож из кремня, еще один нож со следами использования. Плюс камень, который явно побывал в огне (или в очаге?).
Зачем это было сделано? Какой несло сакральный смысл?
А рассвет уже всё заметнее.
Так, пожалуйста, будь добра.
Не забудь и ты эти летние
Подмосковные вечера.
Но вернемся, пожалуй, именно к ним, к подмосковным тянущимся вечерам.
Написана эта песня была в 1955 году (тоже своего рода для кого-то юного почти археологические времена). И даже была раскритикована Марком Бернесом. Почему? Что случилось? Уж не знаю, но, когда он получил предложение стать первым ее исполнителем, Марк Наумович раскритиковал текст и ответил категорическим отказом.
Где-то прочитал: в мелодии песни «Подмосковные вечера» присутствует некое труднонаходимое звукосочетание, которое имеет объективный общеевропейский музыкальный смысл. Этот смысл можно даже рассчитать (я не понимаю, о каком месте здесь говорят знающие люди), его можно вычислить. Это такой песенный философский камень.
Говорят, композитор Тихон Хренников заметил: «Он (Соловьев-Седой) обогнал меня. Мы оба шли к этой мелодии, к этой песне, через полгода-год эту песню написал бы я».
(Когда слушаешь музыкантов, понимаешь, что они владеют какой-то тайной, которую тебе никогда не узнать, не одолеть.)
Это как с тем наконечником, который нашли на зарайской палеолитической стоянкой (за раем, за тем пределом, куда никто и не попадал, – так можно по народной этимологии «считать» это название, но это всё лукавые слова: название города на самом деле происходит от древнерусского слова «зараз», оно обозначает «обрыв берега реки»; или как еще вариант: название «Зарайск» происходит от слова «ряса» (болото): город относительно Рязани находился за болотами, то есть «за рясками»).
Так вот – наконечник.
Самая удивительная находка – это как раз он. Он не вписывается в типологический контекст костенковско-авдеевской культуры. По всей видимости, этот предмет носил очевидно-сакральный характер, потому что был положен на дно большой ямы-хранилища и засыпан красной неслучайной охрой.
С самострелом и стрелами
Через горы и леса
Держит путь стрелок свободный,
Смело глядя в небеса.
Там, где, с высей низвергаясь,
Мутный плещется поток,
Где так жарко греет солнце,
Там царем один стрелок.
И своей стрелою меткой
Он разит издалека.
Лучше денег, лучше власти
Жизнь веселая стрелка.
(Это Фридрих Шиллер, перевод Николая Гумилева, хотя понятно, что тогда, в те времена позднего палеолита, никаких денег еще не было, а власть, власть уже была, да.)
И опять вернемся к «Подмосковным вечерам». В том документальном фильме про спортсменов явно не хватало «лирической нотки» (так тогда говорили), и нужна была композиция, под которую можно было показать кадры отдыха спортсменов. И вот и композитору, и поэту летит социальный заказ. А за окном стоит лето, да и авторы сейчас на отдыхе. До песни ли им?
Существует легенда, что в основу заказанной песни Соловьев-Седой положил мелодию, которую уже придумал за несколько лет до этого.
Хотя, может, это только легенда – о такой немного ленивой удали музыканта. Потому что есть запись, где в 1974 году он говорит: «Мне стоило больших трудов придать песне ту ритмическую форму, которую вы слышите».
Где уж тут правда, наверное, нам не узнать.
Зато есть любопытные сведения: сперва Соловьев-Седой подумал, что слова отлично лягут на ритм вальса. Кто не помнит этой песни, послушайте: нет там никакого вальса. От первоначальной идеи пишущий музыку отказался.
И вот плывет и плывет мелодия над теми дачами, над еще не раскопанными стоянками древних людей, тянется, ворожит.
Ты как будто видишь эти неброские поля, луга, немного леса, дачные участки, где-то собака бежит по вечеряющей дорожке, даже у колодца кольцо не скрипнет.
А ведь могло петься иначе:
Не слышны в саду даже шорохи,
Всё здесь замерло до утра.
Eсли б знали вы, как мне дороги
Ленинградские вечера.
Речка движется и не движется,
Вся из лунного серебра.
Песня слышится и не слышится
В эти тихие вечера.
Что ж бы, милая, смотришь искоса,
Низко голову наклоня?
Трудно высказать и не высказать
Всё, что на сердце у меня.
А рассвет уже всё заметнее.
Так, пожалуйста, будь добра.
Не забудь и ты эти летние
Ленинградские вечера.
...23 тысячи лет назад или 16 тысяч лет назад человек обосновался на земле без названия или как-то придумал ему имя (интересно какое?), начал строить первые земляные укрытия. Освоил огонь, шкуры непредставимых теперь тут мамонтов и буйволов научился превращать в одежду для себя. Стал делать из кости и камня орудия. Скоро уже освоит ткачество.
На одном из черепов археологи обнаружили рельефные отпечатки какой-то странной неизвестной сетки. И структура на черепе повторялась. Регулярно (чуть не сказал: ритмически). Значит, это была уже ткань. Или пра-ткань. Как бывает прабабушка и прадедушка, прародитель – вот и тут: прародитель ткани.
Этот загадочный отпечаток на окаменевшей уже голове какого-то нашего предка смущал ученых. Потому что нет пока достоверного доказательства, что ткачество существовало в позднем палеолите.
Но, с другой стороны, ведь были уже сети и циновки у аборигенов Австралии и Новой Зеландии, Южной Америки и Мадагаскара?
Чем «наши» хуже?
Нельзя поймать птицу, если ты не умеешь плести силки.
Нельзя без сплетенной западни поймать мелкого грызуна.
Но самое поразительное, что там, на древней земле без известного нам названия, на земле будущих подмосковных вечеров, утр, ночей и дней, ученые нашли костяную иглу. Точнее, несколько игл.
И с большим ушком, и с очень маленьким.
То есть ткать эти древние люди, возможно, и не могли. Но что-то сшить – вполне.
И кто его знает – вдруг однажды какой-то пра-пра-в-тысячной-мере-предок сказал своей женщине, которая что-то скрепляла растительными волокнами, сказал на нам неизвестном наречии, на грубом языке, не зная, что говорит что-то похожее на то, что в невообразимом будущем скажет поэт Ходасевич своей возлюбленной:
Ты показала мне без слов,
Как вышел хорошо и чисто
Тобою проведенный шов
По краю белого батиста.
А я подумал: жизнь моя,
Как нить, за Божьими перстами
По лёгкой ткани бытия
Бежит такими же стежками.
То виден, то сокрыт стежок,
То в жизнь, то в смерть перебегая...
И, улыбаясь, твой платок
Перевернул я, дорогая.
Хотя с чего бы это? Откуда такое удивление?
Понятно, что древние люди селились везде. Но вдруг читаешь: «стоянки древних людей в Подмосковье». И тебя это именно поражает. Тут играет, конечно, это неожиданное оксюморонное сочетание: древние люди и Подмосковье. С его послеобеденным чаем на веранде, с подмосковными вечерами, с клубникой на грядке.
Кажется, какое привычное название – Серебряный бор. И даже Щукино.
Почему-то сразу вспоминается Эдуард Багрицкий. Его перечисления из стихотворения «Смерть пионерки»:
Трубы. Трубы. Трубы
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озер,
Движутся отряды
На вечерний сбор.
Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.
Сетунь же тоже когда-то была Подмосковьем. Щукино было им (в 1940-х годах вошло в состав Москвы). Это теперь во многих местах всё копано-перекопано, никаких следов не найти. А вот в Серебряном Бору и в Щукино нашли.
Первые древние поселения, которые датируются концом III – началом II тысячелетия до н. э., были обнаружены еще в 1923 г. на западной оконечности Серебряного Бора.
Сейчас там Северо-Запад Москвы, а тогда, в непредставимом нами прошлом, похожем на дремучий тревожный сон, ходили совсем другие люди. Говорили (говорили ли?) на обрывочном, непонятном нам языке.
Потом сгинули.
Потом скакали над ними, схороненными в земле, неузнанными, не окликнутыми, другие, уже нам вполне представимые наши предки. В заливных лугах и болотах Серебряного бора, в северной части его в густом лесу раздавались их голоса: это они охотились в княжеские времена за цаплями. На рукаве – сокол. Царское дорогое развлечение: соколиная охота, быстрые прирученные птицы-убийцы.
Не обращали внимания разгорячённые всадники, промелькнувшие в нашем воображении, на высокий речной берег. Не видели (или видели, но подумали, что это недавние кости), как на самом берегу, под резким песчаным обрывом, прямо под выступом щукинской горы, есть какие-то слои почвы, в которых нет-нет да и мелькнет что-то выскобленное временем. То ли кость зверя, то ли останки лихого человека, то ли его печальной жертвы.
Времена они и так жестокие, а тогда уж и точно.
И тем более не обращали внимания быстрые всадники (сокол, сокол на руке, сейчас взлетит), что где-то вымоет вода вдруг к изножью крутого берега какие-то глиняные осколки старого сосуда, кости рыб и животных, непонятные древесные останки.
А ведь это тоже были когда-то охотники. Впрочем, без соколов.
Не знали проскакавшие всадники, что тьму веков тому назад, даже нет, каких веков, тысячелетий, ходили здесь другие люди, ловили рыбу, зверье, а потом уходили в округлую землянку, над которой, скорее всего, поднимался обычный шалаш с находящемся в его центре каменным очагом.
Потому что именно здесь, в позднем палеолите (а это 35 000 — 8000 гг. до н. э.) на месте, где теперь, в XXI веке, некуда яблоку подмосковному упасть, жили, как из глубокого нашего сна вышедшие, древние люди.
Не слышны в саду даже шорохи,
Всё здесь замерло до утра.
Eсли б знали вы, как мне дороги
Подмосковные вечера.
Зарайская палеолитическая стоянка – самая древняя археологическая стоянка, которая была найдена на территории Московской области. Шесть поселений. Диапазон – от 23 000 лет до 16 000 лет до наших быстротекущих дней.
Были когда-то они разбиты, эти стоянки, на берегах реки Осетр, а это правый приток реки Ока.
Там они и жили – охотники на мамонтов. Большое разнообразие изделий из кремня, статуэтка бизона (бизон, бизон, в Подмосковье – это с ума сойти можно) и даже палеолитические «венеры».
И вот лежали они все в земле, и кости людей, и кости мамонтов, и упитанные «венеры» – и могли бы слышать, как плывут над землей в конце 50-х, все 60-е и потом со всеми остановками до 80-х (дальше уже другие песни сменили) из соседних дач, с соседних деревень, из радиорепродукторов, из транзисторов странные напевные, непонятные им слова.
Речка движется и не движется,
Вся из лунного серебра.
Песня слышится и не слышится
В эти тихие вечера.
Интересно, что сама песня «Подмосковные вечера» вообще-то могла петься про вечера ленинградские. Она так первоначально и называлась. К одному документальному фильму о спортсменах композитор Василий Соловьев-Седой и поэт Михаил Матусовский ее написали. И сперва там задумывались вечера именно ленинградские.
И вот еще одна неожиданность: песня сперва была расценена как творческая неудача и в фильме осталась незамеченной.
Но вот тогда один известный певец (молодежи это имя ничего не скажет, даже мне не говорит: не то что фамилии Утесова или Шульженко), тот, который первый раз ее и исполнил, все-таки добился, чтобы песня была заново аранжирована, и чтоб ее прокрутили по радио.
И вдруг громкий отложенный взрыв, успех. Люди пишут на радио груды писем: «Пожалуйста, повторите снова песню о речке, которая движется и не движется, и вся из лунного серебра».
И вот ее уже поет вся страна. Более того: Всемирная служба Московского радио в 1980 году сделала опрос, какие русские песни пользуются популярностью за рубежом, и выяснилось, что «Подмосковные вечера» как раз и вошли в тройку самых известных там песен.
Сколько потом смеялись – уже в другие времена, в перестройку, над некоторой неловкостью этого «смотришь искоса». «Она, что, напилась и легла на стол головой»? А мне нравится это «искоса».
Что ж бы, милая, смотришь искоса,
Низко голову наклоня?
Трудно высказать и не высказать
Всё, что на сердце у меня.
Но вернемся на время (вот же ирония слова: именно огромное время назад, время вспять) к древним стоянкам.
Схема их всегда была одинакова (это как в песне: куплет, припев, потом еще один куплет и повтор куплета). По центру площадки по одной линии древние люди выкапывали большие очажные ямы на расстоянии около двух метров друг от друга. А вокруг них – полуземлянки. Это такие ямы длиной до 5 метров, чья глубина и ширина доходили до одного метра.
Как раз перед входом в одну такую землянку археологи и обнаружили лицевую часть черепа мамонта. (Опять не могу не воскликнуть: мамонты в Подмосковье.)
Древние, незнаемые нами люди (ни психологически, ни бытово) положили когда-то череп мамонта перед входом. Лицевую его часть. Предварительно отделив бивни от черепа. А туда, откуда они были извлечены, они положили своеобразный «клад».
И что же это был за «клад»?
Какое-то острие, резец, нож из кремня, еще один нож со следами использования. Плюс камень, который явно побывал в огне (или в очаге?).
Зачем это было сделано? Какой несло сакральный смысл?
А рассвет уже всё заметнее.
Так, пожалуйста, будь добра.
Не забудь и ты эти летние
Подмосковные вечера.
Но вернемся, пожалуй, именно к ним, к подмосковным тянущимся вечерам.
Написана эта песня была в 1955 году (тоже своего рода для кого-то юного почти археологические времена). И даже была раскритикована Марком Бернесом. Почему? Что случилось? Уж не знаю, но, когда он получил предложение стать первым ее исполнителем, Марк Наумович раскритиковал текст и ответил категорическим отказом.
Где-то прочитал: в мелодии песни «Подмосковные вечера» присутствует некое труднонаходимое звукосочетание, которое имеет объективный общеевропейский музыкальный смысл. Этот смысл можно даже рассчитать (я не понимаю, о каком месте здесь говорят знающие люди), его можно вычислить. Это такой песенный философский камень.
Говорят, композитор Тихон Хренников заметил: «Он (Соловьев-Седой) обогнал меня. Мы оба шли к этой мелодии, к этой песне, через полгода-год эту песню написал бы я».
(Когда слушаешь музыкантов, понимаешь, что они владеют какой-то тайной, которую тебе никогда не узнать, не одолеть.)
Это как с тем наконечником, который нашли на зарайской палеолитической стоянкой (за раем, за тем пределом, куда никто и не попадал, – так можно по народной этимологии «считать» это название, но это всё лукавые слова: название города на самом деле происходит от древнерусского слова «зараз», оно обозначает «обрыв берега реки»; или как еще вариант: название «Зарайск» происходит от слова «ряса» (болото): город относительно Рязани находился за болотами, то есть «за рясками»).
Так вот – наконечник.
Самая удивительная находка – это как раз он. Он не вписывается в типологический контекст костенковско-авдеевской культуры. По всей видимости, этот предмет носил очевидно-сакральный характер, потому что был положен на дно большой ямы-хранилища и засыпан красной неслучайной охрой.
С самострелом и стрелами
Через горы и леса
Держит путь стрелок свободный,
Смело глядя в небеса.
Там, где, с высей низвергаясь,
Мутный плещется поток,
Где так жарко греет солнце,
Там царем один стрелок.
И своей стрелою меткой
Он разит издалека.
Лучше денег, лучше власти
Жизнь веселая стрелка.
(Это Фридрих Шиллер, перевод Николая Гумилева, хотя понятно, что тогда, в те времена позднего палеолита, никаких денег еще не было, а власть, власть уже была, да.)
И опять вернемся к «Подмосковным вечерам». В том документальном фильме про спортсменов явно не хватало «лирической нотки» (так тогда говорили), и нужна была композиция, под которую можно было показать кадры отдыха спортсменов. И вот и композитору, и поэту летит социальный заказ. А за окном стоит лето, да и авторы сейчас на отдыхе. До песни ли им?
Существует легенда, что в основу заказанной песни Соловьев-Седой положил мелодию, которую уже придумал за несколько лет до этого.
Хотя, может, это только легенда – о такой немного ленивой удали музыканта. Потому что есть запись, где в 1974 году он говорит: «Мне стоило больших трудов придать песне ту ритмическую форму, которую вы слышите».
Где уж тут правда, наверное, нам не узнать.
Зато есть любопытные сведения: сперва Соловьев-Седой подумал, что слова отлично лягут на ритм вальса. Кто не помнит этой песни, послушайте: нет там никакого вальса. От первоначальной идеи пишущий музыку отказался.
И вот плывет и плывет мелодия над теми дачами, над еще не раскопанными стоянками древних людей, тянется, ворожит.
Ты как будто видишь эти неброские поля, луга, немного леса, дачные участки, где-то собака бежит по вечеряющей дорожке, даже у колодца кольцо не скрипнет.
А ведь могло петься иначе:
Не слышны в саду даже шорохи,
Всё здесь замерло до утра.
Eсли б знали вы, как мне дороги
Ленинградские вечера.
Речка движется и не движется,
Вся из лунного серебра.
Песня слышится и не слышится
В эти тихие вечера.
Что ж бы, милая, смотришь искоса,
Низко голову наклоня?
Трудно высказать и не высказать
Всё, что на сердце у меня.
А рассвет уже всё заметнее.
Так, пожалуйста, будь добра.
Не забудь и ты эти летние
Ленинградские вечера.
...23 тысячи лет назад или 16 тысяч лет назад человек обосновался на земле без названия или как-то придумал ему имя (интересно какое?), начал строить первые земляные укрытия. Освоил огонь, шкуры непредставимых теперь тут мамонтов и буйволов научился превращать в одежду для себя. Стал делать из кости и камня орудия. Скоро уже освоит ткачество.
На одном из черепов археологи обнаружили рельефные отпечатки какой-то странной неизвестной сетки. И структура на черепе повторялась. Регулярно (чуть не сказал: ритмически). Значит, это была уже ткань. Или пра-ткань. Как бывает прабабушка и прадедушка, прародитель – вот и тут: прародитель ткани.
Этот загадочный отпечаток на окаменевшей уже голове какого-то нашего предка смущал ученых. Потому что нет пока достоверного доказательства, что ткачество существовало в позднем палеолите.
Но, с другой стороны, ведь были уже сети и циновки у аборигенов Австралии и Новой Зеландии, Южной Америки и Мадагаскара?
Чем «наши» хуже?
Нельзя поймать птицу, если ты не умеешь плести силки.
Нельзя без сплетенной западни поймать мелкого грызуна.
Но самое поразительное, что там, на древней земле без известного нам названия, на земле будущих подмосковных вечеров, утр, ночей и дней, ученые нашли костяную иглу. Точнее, несколько игл.
И с большим ушком, и с очень маленьким.
То есть ткать эти древние люди, возможно, и не могли. Но что-то сшить – вполне.
И кто его знает – вдруг однажды какой-то пра-пра-в-тысячной-мере-предок сказал своей женщине, которая что-то скрепляла растительными волокнами, сказал на нам неизвестном наречии, на грубом языке, не зная, что говорит что-то похожее на то, что в невообразимом будущем скажет поэт Ходасевич своей возлюбленной:
Ты показала мне без слов,
Как вышел хорошо и чисто
Тобою проведенный шов
По краю белого батиста.
А я подумал: жизнь моя,
Как нить, за Божьими перстами
По лёгкой ткани бытия
Бежит такими же стежками.
То виден, то сокрыт стежок,
То в жизнь, то в смерть перебегая...
И, улыбаясь, твой платок
Перевернул я, дорогая.