К основному контенту
Современная литература
Современная литература
Поэзия

Вера Павлова: «Записки счастливого человека»

Фото: Елизавета Павлова

Борис Кутенков

Книга Веры Павловой «Записки счастливого человека» (М.: Эксмо, 2021) продолжает свойственную этому автору – и характерную для новейшей лирики – тенденцию раздвигания жанровых границ и промежуточности форм. Нетривиально построенная по формальному признаку – как календарь, своеобразный дневник карантинных дней, во время которого поэт, по собственному признанию, оказалась «заперта» в маленькой деревеньке под Торонто, – она нетривиальна и по внутреннему устройству: здесь стёрта грань между личным дневником и записью в ФБ, между наблюдением, далёким от художественного преображения, и стихотворением как преображённой реальностью. По признанию поэта, это оказывается неважным – но в самой эвристичности подобной формы есть личное открытие, переход на новую ступень самопознания: «…некоторые тексты я сама не могу атрибутировать точно как прозу или стихи. Там есть тексты, которые представлялись мне дневниковыми записями, а записанные как верлибр, они вдруг превратились в стихи. Но, может быть, в этом и прелесть: в этой двойственности – непонятно, на каком мы свете, поэтическом или прозаическом. Это главное для меня в книге, и без календарной формы я бы с этим не справилась».

Название – «Записки счастливого человека» – поначалу кажется условностью; велик соблазн счесть сборник актом откровенного эскапизма: мол, я счастлива вопреки творящемуся вокруг, цивилизационной катастрофе. Но тут же вспоминаешь слова Елены Невзглядовой из её мемуаров о Лидии Гинзбург – о свойственном Гинзбург понимании счастья, далёком от вульгарного оптимизма: «Как-то я ей рассказала, что Люся Петрушевская в разговоре со мной обронила такую фразу: “Я как оптимист знаю, что выхода нет”. Л. Я. Эта формулировка очень понравилась. Она была сознательным, можно сказать, умышленным оптимистом: при всём своём печальном опыте и знании о том, что “выхода нет”. Насильно радоваться не станешь, для этого нужен природный дар, неуклонно разворачивающий человека в сторону радости, – и этим даром она обладала. (Далее цитируются слова Гинзбург. – Б. К.) “Способность быть счастливым – такая же психологическая конкретность, как ум, как мужество, как доброта <…> Счастливый человек <…> – всегда откровение, овеществлённое разрешение основной жизненной задачи <…> Ужасно, что быть несчастным легко, счастье же, как всё прекрасное, даётся с трудом». Сама Павлова порой словно бросает вызов самоочевидному пониманию «счастья» – фиксируя карантинные реалии поначалу бесстрастно, но с мощной субъективацией в финале, с умением перевести реалии катастрофы в контекст печальный и неожиданный (отсылающий к мотиву оставленности не Богом, но Бога, и уже лишающий стихотворение даже намёка на безмятежность).

Политехнический музей,
поэтический марафон,
12 часов онлайн,
48 поэтов, по 15 минут на брата,
читают свои стихи.
220 тысяч просмотров.
Стадионы отдыхают.
Увы, не все:
в Швеции закрытые катки
переоборудованы в морги.
<…>
Карантин. Земля и небо
отдыхают от людей.

Именно на такой стиль едва ли не протокольной документалистики, какой мы видим в начале этого стихотворения, Павлова переходит в случаях, когда, кажется, поэтическое слово представляется ей недостаточным для работы памяти (а память, её кропотливое фиксирование, вообще тема бега времени, – немаловажны в «Записках»; собственно, и книга произрастает из ностальгического посыла – светлого сна о покойном отце – о чём подробно сказано в предисловии). Что-то подобное о недостаточности говорил Дмитрий Воденников в предисловии к «Воденникову в прозе» – о переходе на эссеистику, поскольку сущностное проваливается мимо поэтических строк с их непременным художественным преображением. Стихопроза у Павловой часто отграничена от собственно «поэтического» продолжения и кажется поначалу обычной повествовательной зарисовкой (к тому же обманчиво записанной в строку), но при более внимательном взгляде оказывается гораздо более сложно устроенной:

Навестила Стива, постояла поодаль – снег по пояс, к могиле не подойти. Молилась. Читала стихи. Хотелось лечь на синий подсолнечный снег и сделать ангела.
Хладнокровие икон,
певчих серенада:
Выйди, Отче, на балкон,
выведи из ада,
посочувствуй, яроок,
нашему неверью.
Аллилуйя. Огонёк
за балконной дверью

– с этой «сближенной» рифмой в начале (явно неслучайной, если знать горький биографический контекст строк, – и сближение двоих, и второе слово как отколовшееся) и неочевидной аллюзией на ахматовское «Проводила друга до передней…». А дальше уже – то, что не вызывает сомнений и в своей суггестивной наполненности, и преображённости, и – если хотите, по-лотмановски – сложно построенном смысле. Действительно, «на каком мы свете» – определённо не скажешь, однако границы, хотя и подвижны, всё же определимы.

Пожалуй, в этом коммуникативном диссонансе – между речью обытовлённой, доходящей от сердца к сердцу напрямую, и художественной суггестией, – и секрет многописания Павловой: если первое подаётся как бы «на блюдечке», из ежедневного фиксирования мимолётных движений души и бытовых реалий, то второе не может рождаться столь часто, ибо требует особого состояния души. Таким образом, дневниковость заполняет пустующие ячейки, избавляет от боязни белого листа даже когда невозможно положиться на изменённое состояние сознания. Можно вспомнить примеры схожей «деэстетизации» у Олега Дозморова, Кати Капович – каждый из них обладает индивидуальным голосом, но есть и сходство. В чём? В неожиданном выходе из эстетизации, переходе к будничному, дневниковому, порой и «запротоколированному» слову; в призвуке случайности – и, по сути, в ценном умении быть случайным, сойти с котурнов лирики. Доходя в этом едва ли не до декларативности, до прямолинейной непреображённости пришедшего слова – и тут «спасает» лирическое сознание Павловой, умеющее быть небанальным, кажется, во всём, чего бы ни коснулось, вне жанровых границ; всегда готовое удивить юмором, мягким эпатажем, но и – укрепившимся с годами редкостным просветлением:

Это зовётся опытом.
Счастья тугая боль
брать научила шёпотом
верхнее ре-бемоль.
Облако тащит волоком
лиги ресничная нить.
Это приходит с возрастом.
Этому не научить.

По сути, именно об этой просветлённой коммуникативности поэт говорит в конце – оставляя свободное место для читательских заметок, для всякого рода обратной связи: «Милый читатель, не стесняйся, бери карандаш, пиши, чтобы не забыть: поздравить того-то, купить то-то, повидаться с тем-то. Я буду рада-радёшенька, если твоя жизнь встретится на этих страницах с моей. Особенно если твои заметки будут записками счастливого человека».

И правда – счастливого. Несмотря на то, что – календарь. Как свойственно календарю, отрывной. И спешащий.

Об остальном – в нашем интервью.

Книга Веры Павловой «Записки счастливого человека» (М.: Эксмо, 2021)


Интервью с Верой Павловой


Вопросы: Борис Кутенков

– Вера, критик Игорь Шайтанов считает, что Ваша родословная ведёт отсчёт от античности, что открытостью признаний Вера Павлова напоминает прежде всего Катулла. Согласились бы Вы с этим высказыванием? Если да, что особенно близко Вам в античной поэзии?

– Родословная любого европейского поэта коренится в античности. Даже глубже – помните страничку моей новой книги, посвящённую Энхедуанне, жившей в 2285-2250 до нашей эры и писавшей на глиняных табличках шумерской клинописью? Можно я буду вести свою родословную от её глинописи? Приятно же иметь хоть какую-то родословную внучке неграмотного вологодского мужика!

Что же касается античности, то не будем забывать о Сафо. Я когда-нибудь напишу «Оду Сафо» – допишу дошедшие до нас фрагменты её стихов, наращу их, но не словами, а музыкой. Чтобы они всплывали и тонули в музыкальной стихии. Кстати, я однажды сама была Сафо. Мне позвонила дочкина учительница литературы: «У нас будет игра по Древней Греции. Побудете Сафо?». От таких предложений не отказываются. Сделала пеплос из простыни и лавровый венок из картонной коробки, в которой лежали авторские экземпляры моей четвёртой книги, пришла в школу, взгромоздилась на Олимп из составленных парт и полдня говорила гекзаметрами с разрумянившимися от поисков золотого руна четвероклассниками. Аполлон вознаградил меня: вскоре я получила за «Четвёртый сон» премию имени Аполлона Григорьева.

Но вернёмся к родословной. Несколько лет назад я участвовала в проекте Американского поэтического общества «Поэзия шести континентов». Замысел был такой: шесть поэтов, представители шести континентов, переписываются с шестью американскими поэтами, пытаясь привить им любовь к поэзии своего континента, дать почувствовать её уникальность, объяснить то, что кажется трудно переводимым. Мне достался афроамериканский поэт, который почему-то не отвечал на мои письма, но я тем не менее старательно написала ему 24 письма. Мой замысел был амбициозным: 24 поэта, 24 века, 24 языка. И мне это удалось! Какой ещё континент может похвастаться такой колоссальной поэтической традицией?

– Прекрасная история! Но в Вашей биографии есть интересный эпизод общения с русским поэтом – классиком. Дело в том, что в своё время Михаил Поздняев упоминал, будто Вы прочитали свои стихи («Во мне погибла героиня / во мне погибла балерина / во мне погибла негритянка / во мне погибла лесбиянка / как много их во мне погибло! / И только Пригов жив-здоров») Пригову – и тот без тени улыбки сказал Вам: «Смешно»... Правда ли это, или история обросла мифологическими подробностями?

– Да, действительно, я прочитала ему это стихотворение в Петербурге за кружкой пива, и он без тени улыбки сказал: «Смешно». Где только мы не пили с ним пиво! В Париже мы со Стивом встретили его на улице и позвали выпить пива. Он согласился, но предупредил, что у него только 15 минут. За эти 15 минут выяснилось, что я – музыковед, а он – знаток итальянской оперы 19 века в русских переводах. И мы стали петь на два голоса на весь ресторан арии. И так увлеклись, что Пригов забыл о своих планах. Прошёл час, другой, мы всё поём и поём. На очередном верхнем до ДА опрокинул на себя полную кружку пива, но голос его не дрогнул: он, весь мокрый, продолжал петь, самозабвенно, громко и, скажем правду, очень фальшиво. Сколько драгоценных воспоминаний о ДА я лелею! Вот ещё одно: фестиваль в Бельгии, участники – Седакова, Фанайлова, Бунимович, я и ДА. Стив (покойный муж Павловой. – Прим. ред.) с нами поехать не смог, а мне очень хотелось его порадовать. Я купила открытку и попросила в аэропорту каждого из коллег что-то ему написать. И, поскольку было известно заранее, что Пригов напишет «Живите не по лжи. Пригов» (это был его коронный автограф), мы с Бунимовичем решили его перехитрить. Женя написал на открытке крупно и разборчиво: «Живите не по лжи. Бунимович». Я с торжествующим видом протянула открытку и ручку Пригову. И опять ни один мускул не дрогнул на его лице. Он взял ручку и оставил прямо под Жениным автографом свой: «Живите не по лжи. Пригов». У меня хранится эта в высшей степени постмодернистская открытка.

– Почему, кстати, в том стихотворении Вы подчёркиваете именно сходство с Приговым – важна ли здесь определённая проектность, многописание, что-то другое?

– Это скорее дань благодарности за то, что он, что твой Герцен, разбудил нас, когда мы были совсем юными. Впервые я прочитала его стихи в какой-то газетке. Мы ждали гостей и чистили на ней селёдку. И вдруг увидели под этой селёдкой стихи Пригова. Что тут началось! Каждому гостю, появлявшемуся на пороге, мы читали по стихотворению. Гостей было много, но и стихотворений в газетке было много, целая полоса, хватило на всех. Это была любовь с первой строчки! Которая только растёт. Дня не проходит без того, чтобы память не подсказала какую-нибудь его строчку. Ну можно ли, подойдя к раковине на кухне, не произнести: «Только вымоешь посуду, / Глядь уж, новая лежит»? Он каким-то образом стал частью быта – а потом и частью моей жизни: мы познакомились в Лондоне, у чудесной Валентины Полухиной. Я трепетала: классик всё-таки! А классик меня расспрашивает: «А где вы живёте в Москве? А сколько у вас комнат? Какая планировка?» – с таким искренним интересом... Мы сразу подружились.
Помните его текст «Самые красивые»?

«1.Самый красивый русский царь Николай II
2. Самый красивый русский святой Димитрий
3. Самый красивый русский патриарх Филарет
4. Самый красивый русский полководец Багратион
5. Самый красивый русский политический деятель Плеханов
6. Самая красивая русская политическая деятельница Рейснер
7. Самый красивый русский революционер Бауман
8. Самая красивая русская революционерка Арманд»

И, под номером 12, «Самая красивая русская поэтесса Павлова». А имени нет. А нас же, Павловых, как собак нерезаных – Каролина Павлова, Муза Павлова… Вот я и спрашиваю: «Дмитрий Александрович, ведь это же я?». Он: «Конечно!». И много лет прошло, прежде чем я сообразила, что в год написания этого текста мне было 16 лет и ДА понятия не имел о моём существовании. Но воля автора – закон. Так что будем считать, что Пригов воспел именно меня.

– В том же старом интервью упоминается про отклики на Ваши стихи академика Гаспарова и Владимира Сорокина. Расскажите, пожалуйста, а какие были отклики?

– С отзывом Владимира Сорокина дело было так. На станции метро «Площадь Революции» я наткнулась на Дмитрия Кузьмина, который сказал: «Вера, как хорошо, что мы встретились, у меня есть для Вас письмо». Володя не знал моего адреса – мы ещё не были знакомы – и выбрал Кузьмина в посредники. Не удержусь, приведу это письмо целиком: «Здесь, в Японии, в метро всегда нежная давка: хрупкие девушки спят стоя, воздух из кондиционеров колышет их волосы... У некоторых во сне открываются рты. На станции Шинжуку они просыпаются и выходят. Я остаюсь стоять в полупустом вагоне с чувством нежной утраты. Такое же чувство возникает от ваших стихов, Вера».

– Сейчас вы общаетесь?

– При малейшей возможности. А знаете ли вы, что он прекрасно поёт? Я ведь собираю коллекцию поющих литераторов. Это такая мысленная коллекция, у неё нет материального выражения, её хранитель – моя память. Когда я встречаюсь с любимыми писателями и в кустах обнаруживается рояль, я стараюсь склонить их к пению. В моей коллекции есть настоящие сокровища. Не забыть, как Володя Сорокин пел на нашей со Стивом свадьбе. Я, прочитав в микрофон, «Тонкие пальцы Лидии Константиновны коснулись пожелтевших клавиш, прозвучало вступление эпиталамы, и над лугом раздался бас Антона Петровича», села за пианино и заиграла вступление. Володя запел: «Пою тебе, Бог Гименей!» «Он пел с такой силой и вдохновением, что всё замерло вокруг и только его густой сильный голос парил над лугом, толпой, липами и простёршимся внизу Крутым Яром, парил свободно и широко в голубом просторе июльского неба. Он кончил так же широко, сильно и неожиданно, как и начал, и гул крестьянского одобрения смешался с аплодисментами на террасе» – дочитала я отрывок из сорокинского романа «Роман». Аплодисменты. Гул одобрения.

Знаете, я носилась одно время с мыслью исполнить «Евгения Онегина» Чайковского силами русских писателей. Сорокин своим прекрасным баритоном спел бы Онегина. Татьяну – Людмила Стефановна Петрушевская: более музыкального человека я не знаю. С тенорами всегда проблема, но, думаю, с партией Ленского справился бы Санджар Янышев. Гремин? Алексей Цветков или Лев Рубинштейн, я пока не решила. Я спела бы Ларину. Партии няни и Ольги вакантны. В моей коллекции мужских голосов больше. Я аккомпанировала Фазилю Искандеру – он ревел, как тот медведь, который наступил ему на ухо. Я аккомпанировала Льву Лосеву – он пел «Лили Марлен» в переводе Бродского, чисто-чисто, как солист хора мальчиков.

– Здорово! Скажите, Вера, а как Михаил Леонович Гаспаров откликнулся на Ваши стихи?

– Нашу переписку инициировал Миша Поздняев, спасибо ему большое за то, что он послал, без моего ведома, Михаилу Леоновичу «Небесное животное», мою дебютную книжку. И я получила открытку, без картинки, испещрённую чётким бисерным почерком. Этот почерк на годы стал для меня путеводной нитью: я посылала МЛ каждую свою книгу, он отзывался открыткой. А в той, первой открытке, было сказано: «Свой голос вы уже нашли, теперь наступает самое трудное – изменять себя, не изменяя себе».

– Есть ли сейчас критик, мнения которого Вы с нетерпением ждёте?

– Я попросила своего редактора отправить с курьером новую книжку только одному человеку – Алексею Алёхину. Был бы жив Михаил Леонович, было бы отправлено две.

– И, что удивительно, ваше тёплое общение продолжается после закрытия алёхинского журнала. Что сделало Алексея Давидовича не только Вашим редактором, но и другом?

– Другом – сердечная привязанность к этому замечательному человеку, главным советчиком – его абсолютный поэтический слух. Он слышит в стихах малейшую фальшь. Я не знаю другого такого знатока поэзии, как Алёхин. Он начал печатать меня, «когда не знала я, что я поэт». И с тех пор стало традицией: каждый год в «Арионе» выходила моя подборка. Когда у меня накапливалось некоторое количество новых стихов, я отправляла их Алёхину и он выбирал несколько стихотворений для «Ариона». И для меня это было чем-то вроде знака качества: выбранные им стихи я всегда включала в новую книгу. Сейчас, когда нет «Ариона», стихи словно остаются необожжёнными, если прибегнуть к сравнению из области керамики. «Арион» был керамической печкой, Алёхин – мастером обжига. Утешаюсь тем, что теперь у Алексея Давидовича больше времени, чтобы писать свои элегантные верлибры, которые я очень люблю.

– Сейчас в принципе нет журнала, в который хотелось бы нести написанное?

– Ну почему же? Паше Крючкову, в «Новый мир». Ольге Ермолаевой в «Знамя». Есть, конечно, есть! Просто «Арион» был совсем, совсем родным. Помните, в книжке есть заметка о визите в редакцию «Ариона»?

В редакции «Ариона»
болтаем с Алёхиным,
речь заходит о звёздах,
«а у меня есть телескоп»,
«и у меня есть».
Входит Бару.
Двое, в один голос:
«У тебя есть телескоп?»
«Есть». Сидим втроём,
болтаем о звёздах.
Входит Иртеньев.
Трое, в один голос:
«У тебя есть телескоп?»
«Нет, – отвечает Иртеньев испуганно, –
только подзорная труба».

– Одно из самых упоминаемых слов в Вашей новой книге – «полёт». И это неудивительно: «На деньги, потраченные мной за последние двадцать лет на авиабилеты, можно было бы купить небольшой дом. В Греции. У моря. Или лучше недорогую яхту?», – пишете Вы. Испытываете ли Вы дискомфорт в полётах/перед ними? Дают ли они что-то Вашей поэзии? И что Вы ощутили, когда весной 2020 года они прекратились, – их нехватку или, наоборот, облегчение?

– Я терпеть не могу летать и не очень люблю путешествовать. Вообще, для меня решить, что я люблю, а что не люблю, довольно просто: я задаю себе вопрос, мешает это мне писать или помогает. Путешествия – мешают. Казалось бы, новые впечатления должны вдохновлять, и они вдохновляют. Но всякий раз после перелёта мой «рояльчик» нужно заново настраивать.

– Потому что не хватает сосредоточенности – или просто так географическая обстановка действует?

– Потому что писание стихов – физиологический процесс. Чтобы писать, нужно хорошо себя чувствовать, хорошо высыпаться, регулярно питаться, часто бывать на свежем воздухе. Путешествия лишают этой возможности. Смена часовых поясов лишает сна, смена кулинарных стилей – нормального питания. Что же касается впечатлений, то их хватает и во внутреннем мире, а он всегда при себе, в ручной клади.

– Недаром одна из Ваших книг называется «Ручная кладь». То есть можно сказать, что с 1 марта 2020 Вы испытали определённое облегчение…

– Да. Неимоверное облегчение. Я сейчас в идеальных условиях: уже год никуда не летала, живу в деревеньке под Торонто, вспоминаю кочевую жизнь как страшный сон. Если бы ещё не скучать по родным и друзьям!..

– Ваша дочь Елизавета окончила психфак МГУ и писала, если не ошибаюсь, диссертационное исследование о поэзии и шизофрении. Когда – 11 лет назад – я учился в литературной студии Елены Исаевой «Коровий брод», она приходила к нам собирать материал. Как сложилась её судьба и профессиональная деятельность?

– Лиза защитила диссертацию, но тема была немножко другая: «Эмоциональный интеллект и толерантность к неопределённости у людей творческих профессий». Ей нужны были как начинающие творцы – видимо, за этим она ходила в вашу студию и в несколько творческих вузов, – так и состоявшиеся люди искусства: тут в ход пошла моя телефонная книжка. Спасибо дорогим коллегам – они кормили мою доченьку обедами, послушно заполняя её многостраничный опросник. Вы ведь помните этот опросник, да? Как будто отвлечённые вопросы, но из ответов на них при помощи волшебных формул выводилось, насколько творческие люди эмоционально мыслят и насколько они толерантны к неопределённости. Были сделаны очень важные выводы, которые были опубликованы на английском языке в очень авторитетных журналах. А кандидат психологических наук Лиза Павлова стала фотографом. И каким! У неё невероятный глаз, безупречный вкус, безграничная фантазия.

– У Вас есть старое стихотворение:

Никогда не буду давать интервью –
это ниже моего до.
Никогда не буду брать интервью –
это выше моих си.
Потому что моих вопросов мне
не сможет задать никто.
А у меня к никто один вопрос –
да только поди спроси...

Если не секрет, что это за вопрос?

– Об этом знает стихотворение и понятия не имею я.