Современная литература
2026-03-25 12:27 Поэзия Проза

Эпидемии и литература

Мы, пережившие пандемию, теперь совсем иначе смотрим на известные произведения, которые читали в детстве и юности, и которые по своему сюжету казались нам какими-то фантастическими по фактическому допущению. Какие эпидемии? Какой «Пир во время чумы»? Какая пушкинская холера, запершая его в родовой усадьбе?

Какой Боккаччо, которого мы, конечно, в подростковом возрасте не читали (кто б нам позволил), но про «Декамерон» которого мы, конечно, слышали?

Сто его новелл, которые тревожили наше подростковое воображение благодаря глухим намекам взрослых, которые говорили нам: «Нет, это тебе еще рано. Прочтешь после школы».

Потом мы уже, кто в институте, кто самостоятельно, прочли и узнали, что группа молодых людей (всего семь дам и три кавалера) вынуждены уехать из охваченной чумой Флоренции в загородное имение. И чтобы скоротать время, в течение десяти дней они рассказывают друг другу различные истории – от забавных и эротических до трагических и философских. И тогда мы поняли, что тексты эти не о запретном, а именно о философском и иногда трагическом.

Ведь именно Боккаччо считается создателем классической ренессансной новеллы и основоположником итальянской художественной прозы на народном языке.

Но мы не знали тогда, что он был еще и поэт.

Сонет

Раз я уснул – и, мнилось, к тверди синей
Меня на крыльях легких подымало
Вослед за той, чье в пепел покрывало
Рассыпалось, она ж взнеслась богиней.

И в радости все чище и невинней
Казалось, жарким пламенем пылала,
Безвестным мне; горенье растопляло
В тоске меня сжимавший лед и иней.

И ангелоподобная с улыбкой
Простерла руку, словно бы желая
Пожать мою. Но тут я пробудился.

Судьба моя такой предстала зыбкой!
Возьми тогда меня к себе, благая, –
О, я сюда б вовек не возвратился.

(Джованни Боккаччо, перевод Ю. Верховского)

Кстати, именно Боккаччо был первым биографом Данте, и именно он добавил эпитет «Божественная» к названию его поэмы «Комедия».

Теперь, о Данте, как надеюсь я,
ты рядом с Беатриче. А давно ли
всходил на небо из земной юдоли,
о чем поведал в песнях, не тая?

Когда, забыв обманы бытия,
любовь не обрекают той же доле,
ты мог бы мне помочь по доброй воле,
и в этом – просьба скромная моя.

Я знаю, что моей Фьямметте милой
оттуда, с неба третьего, видна
тоска, с которой сладить не умею,

и если сладость Леты не лишила
меня любимой, пусть возьмет она
туда меня, где буду рядом с нею.

(Джованни Боккаччо)

Но не будем забывать тему нашего сегодняшнего разговора, а именно: эпидемии и литература, влияние серьезных испытаний на поэтов и прозаиков.

Интересно проследить, как они, эпидемии, исподволь влияли на развитие культуры. Так, например, в 1665 году, когда бубонная чума докатилась до Англии, в Тринити-колледже, где тогда учился будущий знаменитый физик Исаак Ньютон, все занятия были отменены, а всех студентов отправили домой. Любопытно, что в колледже успехи Ньютона были так себе, а вот во время домашнего карантина он стал делать заметные успехи. Сидел за чаем в саду под яблоней, и вдруг... Мы помним, что случилось тогда вдруг. И яблоко летит и глухо падает. В траву, на дорожку – история не сохранила деталей.

У Павла Антокольского есть такое стихотворение:

Ньютон

Гроза прошла. Пылали георгины
Под семицветной радужной дугой.
Он вышел в сад и в мокрых комьях глины
То яблоко пошевелил ногой.

В его глазах, как некое виденье,
Не падал, но пылал и плыл ранет,
И только траектория паденья
Вычерчивалась ярче всех планет.

Так вот она, разгадка! Вот что значит
Предвечная механика светил!
Так первый день творения был начат.
И он звезду летящую схватил.

И в ту же ночь, когда все в мире спало
И стихли голоса церквей и школ,
Не яблоко, а формула упала
С ветвей вселенной на рабочий стол.

Да! Так он и доложит, не заботясь
О предрассудках каменных голов.
Он не допустит сказок и гипотез,
Все кривды жерновами размолов.

И день пришел. Латынь его сухая
О гравитации небесных тел
Раскатывалась, грубо громыхая.
Он людям досказал все, что хотел.

И высоченный лоб и губы вытер
Тяжеловесной космой парика.
Меж тем на кафедру взошел пресвитер
И начал речь как бы издалека.

О всеблагом зиждителе вселенной,
Чей замысел нам испокон отверст...
Столетний, серый, лысый как колено,
Он в Ньютона уставил длинный перст.

И вдруг, осклабясь сморщенным и дряблым
Лицом скопца, участливо спросил:
– Итак, плоды осенних ваших яблонь
Суть беглые рабы магнитных сил?

Но, боже милосердный, что за ветер
Умчал вас дальше межпланетных сфер?
– Я думал, – Ньютон коротко ответил. –
Я к этому привык. Я думал, сэр.

«Ньютон» Павла Антокольского был написан в 1940 годы. Кстати, интересно, что в молодости Антокольский учился на юриста, но потом увлекся театром. А Ньютон, как мы помним, помимо научной деятельности, сделал успешную административную карьеру: он служил смотрителем (с 1696 года) и директором Королевского монетного двора, активно при этом участвуя в перечеканке валюты и борьбе с фальшивомонетчиками. Вот же: поэт и юрист, гениальный физик и борец с фальшивомонетчиками. Какие узоры судьбы и биографий.

И вот Антокольский как раз этот момент и описывает: падение яблок и научного озарения.

Сила притяжения Земли. За «чумные годы» он, Ньютон, формулирует методы дифференциального и интегрального исчисления, раскладывает белый цвет на спектр, выводит формулу Ньютона-Лейбница и приходит к выводам о законе всемирного тяготения.

Еще мы отлично помним, что карантин 1830 года из-за холеры дарит нам «Болдинскую осень» Александра Сергеевича Пушкина. Он направлялся в имение, чтобы уладить имущественные дела перед свадьбой, но вспышка болезни, дороги перекрыты, и поэт оказывается заперт в имении на целых три месяца. В итоге: последние главы «Евгения Онегина», цикл «Повести Белкина», написаны «Маленькие трагедии» (кстати, там и появляется «Пир во время чумы»), а еще поэмы «Домик в Коломне» и десятки гениальных стихотворений.

Почтенный председатель! я напомню
О человеке, очень нам знакомом,
О том, чьи шутки, повести смешные,
Ответы острые и замечанья,
Столь едкие в их важности забавной,
Застольную беседу оживляли
И разгоняли мрак, который ныне
Зараза, гостья наша, насылает
На самые блестящие умы.
Тому два дня наш общий хохот славил
Его рассказы; невозможно быть,
Чтоб мы в своем веселом пированье
Забыли Джаксона! Его здесь кресла
Стоят пустые, будто ожидая
Весельчака – но он ушел уже
В холодные подземные жилища…
Хотя красноречивейший язык
Не умолкал еще во прахе гроба;
Но много нас еще живых, и нам
Причины нет печалиться. Итак,
Я предлагаю выпить в его память
С веселым звоном рюмок, с восклицаньем,
Как будто б был он жив.

(А.С. Пушкин «Пир во время чумы»)

Фредерик Шопен тоже оказался на карантине из-за туберкулёза. Он был вынужден переехать в заброшенный монастырь в Вальдемоссе. Там, в состоянии лихорадки, Шопен заканчивает свой знаменитый цикл «24 прелюдии» и пишет несколько масштабных произведений, включая Вторую балладу и Скерцо № 3.

Там же рядом с ним работала и его возлюбленная – Жорж Санд. Она писала свою книгу «Зима на Майорке».

Любопытно, что еще до всего – и этой болезни, и начала их отношений – Шопену Жорж Санд не нравилась.

Даже писал кому-то после того, как познакомился с ней на светском вечере в доме их общей знакомой, что она произвела на него отталкивающее впечатление. Так и писал: «Что это за отвратительная женщина – Жорж Санд? Да и женщина ли она вообще?»

То ли ее фривольное поведение ему не понравилось, то ли слишком экстравагантный внешний вид писательницы, которая не только носила мужской костюм, но ещё и довершала его высокими грубыми сапогами, шляпой и сигарой.

А Жорж Санд Шопен, видимо, сразу понравился.

А еще он играл в тот вечер свои знаменитые мазурки.

Мазурка Шопена

Какая участь нас постигла,
как повезло нам в этот час,
когда бегущая пластинка
одна лишь разделяла нас!

Сначала тоненько шипела,
как уж, изъятый из камней,
но очертания Шопена
приобретала всё слышней.

И забирала круче, круче,
и обещала: быть беде,
и расходились эти круги,
как будто круги по воде.

И тоненькая, как мензурка
внутри с водицей голубой,
стояла девочка-мазурка,
покачивая головой.

Как эта, с бедными плечами,
по-польски личиком бела,
разведала мои печали
и на себя их приняла?

Она протягивала руки
и исчезала вдалеке,
сосредоточив эти звуки
в иглой исчерченном кружке.

(Белла Ахмадулина, 1958 год)

Ахмадулина слушала это на проигрывателе, с пластинки, а в другом веке другая женщина слышала это в зале прямо от самого композитора. И был он молод и прекрасен.

Вообще-то её, эту другую женщину, слушающую в тот момент исполнение самим Шопеном своей мазурки, звали Авророй. Амандиной Авророй Люсиль Дюпен. Это уже потом, когда она решает писать литературные произведения, она выбирает себе короткое мужское имя. Убежать от себя. Наверное, такое у нее было намерение. «В детстве, – однажды сказала она, – я обещала быть очень красивой. Обещание не сдержала».

И вечно быть молодой она тоже не могла.

Один из свидетелей ее приезда в какой-то дом вспоминал, как входила в комнату невысокого роста женщина с жёлтой кожей, совсем не худенькая, и лицо ее было мрачное, и смотрела женщина невнимательно и как-то уставши. И даже преждевременные морщины на шее этот кто-то «добрый» заметил.

Но вообще Жорж Санд имела много романов, была такой эмансипе в этом смысле.

И хотя первое замужество было неудачным (и муж волочился за всеми служанками и даже однажды ударил жену), но в любовь она все равно верила. И вот на одном из светских увеселений она вдруг увидела тонкого мальчика. Почти фарфоровый пастушок. Блондин.

Нет-нет, мы не про Шопена.

Мы про Жюля Сандо. Он безумно в неё влюбился. И она в него тоже. Все слилось: это была самая пылкая и нежная страсть.

Они работали потом вместе. В начале 1830-х годов, создав псевдоним «Жорж Санд» на основе фамилии Сандо. Впрочем их сотрудничество, включая роман «Роза и Бланш» (1831), было недолгим, но зато теперь писательница знала, что делать.

«В жизни есть лишь одно счастье – любить и быть любимым». «Чего хочет женщина, того хочет Бог». «Верность – это такая редкость и такая ценность. Это не врожденное чувство... Это решение». «Доброта черпает силы там, где гордость находит лишь отчаяние».

Это всё цитаты из Жорж Санд.

Но все, как известно, кончается.

Жюль Сандо, отдав ей своё имя, теперь остался в прошлом. Череда мужчин (среди них был, кстати, и Мериме), и вот в жизнь Жорж Санд приходит Альфред де Мюссе (мы помним его самый известный роман «Исповедь сына века», он автобиографический, описывает «болезнь» целого поколения, разочарованного в своих прежних идеалах после наполеоновских войн).

«Когда я увидел её в первый раз, – вспоминал он потом, – она была в женском платье, а не в элегантном мужском костюме, которым так часто себя безобразила. И вела она себя также с истинно женским изяществом, унаследованным ею от своей знатной бабушки. Следы юности лежали ещё на щеках, великолепные глаза её ярко блестели, и блеск этот под тенью тёмных густых волос производил поистине чарующее впечатление, поразив меня в самое сердце».

Как вам нравится это «след юности ещё лежал»?

Вот они, мужчины. Зорко высматривают, что высматривать не положено.

Но ничего. Ирония судьбы будет состоять в том, что он как будто весь переродился из-за этой любви, и никогда – ни до, ни после – не испытывал таких приступов счастья. Вот тебе и «след еще лежал».

Ну а о последней её любви мы все отлично знаем. Это Шопен. Он младше её на шесть лет. Она выхаживает его в болезни. Но и эта любовь тоже закончится разрывом. В последний раз Санд и Шопен встретятся случайно в марте 1848 года у общих знакомых: «Я думала, что несколько месяцев разлуки излечат рану и вернут дружбе спокойствие, а воспоминаниям справедливость… я пожала его холодную дрожащую руку. Я хотела говорить с ним – он скрылся. Теперь я могла бы сказать ему в свою очередь, что он разлюбил меня».

Она подходит к нему и протягивает руку. Шопен вдруг меняется в лице, бледнеет и выходит из зала. А ещё через полтора года он умрет.

Опять Шопен не ищет выгод,
Но, окрыляясь на лету,
Один прокладывает выход
Из вероятья в правоту.

Задворки с выломанным лазом,
Хибарки с паклей по бортам.
Два клена в ряд, за третьим, разом –
Соседней Рейтарской квартал.

Весь день внимают клены детям,
Когда ж мы ночью лампу жжем
И листья, как салфетки, метим,
Крошатся огненным дождем.

Тогда, насквозь проколобродив
Штыками белых пирамид,
В шатрах каштановых напротив
Из окон музыка гремит.

Гремит Шопен, из окон грянув,
А снизу, под его эффект
Прямя подсвечники каштанов,
На звезды смотрит прошлый век.

Как бьют тогда в его сонате,
Качая маятник громад,
Часы разъездов и занятий,
И снов без смерти и фермат!

Итак, опять из-под акаций
Под экипажи парижан?
Опять бежать и спотыкаться,
Как жизни тряский дилижанс?

Опять трубить, и гнать, и звякать,
И, мякоть в кровь поря, – опять
Рождать рыданье, но не плакать,
Не умирать, не умирать?

Опять в сырую ночь в мальпосте
Проездом в гости из гостей
Подслушать пенье на погосте
Колес, и листьев, и костей.

В конце ж, как женщина, отпрянув
И чудом сдерживая прыть
Впотьмах приставших горлопанов,
Распятьем фортепьян застыть?

А век спустя, в самозащите
Задев за белые цветы,
Разбить о плиты общежитий
Плиту крылатой правоты.

Опять? И, посвятив соцветьям
Рояля гулкий ритуал,
Всем девятнадцатым столетьем
Упасть на старый тротуар.

(Борис Пастернак, 1931 год)

Борис Пастернак говорил о Шопене, что его этюды Шопена – это учебники для изучения жизни. Что это музыкально изложенные исследования «по теории детства и отдельные главы фортепианного введения к смерти (поразительно, что половину из них писал человек двадцати лет), и они скорее обучают истории, строению вселенной и еще чему бы то ни было более далекому и общему, чем игре на рояле». Что значение Шопена шире музыки, при этом его деятельность кажется нам ее вторичным открытием.

Это удивительная формулировка. Музыка учит «истории, строению вселенной», затрагивая наши общие человеческие темы, а не ограничивается техническими задачами игры на рояле. Что бы это ни значило.

Так мог сказать только поэт.

Помните, в хрестоматийном стихотворении Пастернака (я не буду его цитировать полностью) он опять обращается к теме этого композитора?

(...) Я б разбивал стихи, как сад.
Всей дрожью жилок
Цвели бы липы в них подряд,
Гуськом, в затылок.

В стихи б я внес дыханье роз,
Дыханье мяты,
Луга, осоку, сенокос,
Грозы раскаты.

Так некогда Шопен вложил
Живое чудо
Фольварков, парков, рощ, могил
В свои этюды.

Достигнутого торжества
Игра и мука –
Натянутая тетива
Тугого лука.

Живое чудо переходит в музыку. Идеальная формула жизни. Пусть всё станет музыкой.

Пусть гремит и струится, взлетает и обрывается, плывет и сетует, плачет и торжествует, любит и отрекается, зовет и звучит. И никогда не кончается.