Бывает даже, наоборот – гостиница, самолет, смена обстановки даже помогают.
Да, бывает даже лучше. Меня только горничные ненавидят. Они стучат все время, надо им убирать. Они же привыкли: человек в Париж приехал, в Рим, Нью‑Йорк, он вроде как должен позавтракать и уйти осматривать достопримечательности. А этот странный русский сидит в номере почему‑то. Выходит только вечером и только до бара, выпить немного виски.
Это ж Хемингуэй любил, в шесть утра вставал, писал и говорил, что вечером обязательно надо выпить, иначе эти персонажи тебя сведут с ума.
Да. Залакировать надо.
А какими напитками предпочитаете?
Разными. Последнее время вино красное пью в основном. Скотч мне очень нравится односолодовый.
Отлично. Тогда у меня будет для вас подарок. Скажите, вы переведены на многие языки мира – английский, немецкий, французский, испанский, итальянский, болгарский, эстонский, маратхи, иврит и другие языки. На какой язык был первый перевод, помните?
Французский. Французы появились первые. Сначала повесть «Жажда» имела какой-то успех, и потом уже французы купили все книги.
И вы на Парижском книжном салоне были признаны самым популярным во Франции российским писателем. То есть вы обогнали всех‑всех наших…
Так было. Да.
А перевод на какой из этих языков был для вас особенно приятным, дорогим?
Я выделил для себя перевод на эстонский. Появился какой‑то человек из Эстонии, написал из Таллинна. И я же понимаю, что мы не дружественно расстались с Прибалтикой. И вдруг у них желание современного русского автора перевести. Я был горд. Они же думали, какую книгу выбрать, понимали, что популярностью она вряд ли будет пользоваться. Не секрет, что нас не любят в Прибалтике. И то, что они обратились именно ко мне, для меня это было важно. Но мне нравятся, разумеется, американские переводы. Потому что попасть на американский рынок – крайне сложно. Практически невозможно.
Причем вы по рейтингу Амазона входили в топ, или как это называется?
В прошлом декабре «Холод» один месяц простоял в первой пятерке прода – скачиваний на Амазоне. Я был повыше, чем Стивен Кинг и Джоан Роулинг. Это было смешно – видеть свою книгу выше «Гарри Поттера».
Это круто!
В продажах причем.
Хотел по поводу ярмарок узнать. Ярмарок много – Франкфурт, Лейпциг, Варшава, Париж, Будапешт, Женева, Нью‑Йорк, Барселона, Лондон – какая самая крутая? Где было интереснее всего?
Они очень похожи. Очень милая в Женеве. В Швейцарии очень хороший книжный салон. Парижский книжный салон прекрасен. Они действительно собирают очень много авторов со всего мира. И, помимо Парижского салона, во Франции еще очень много выставок региональных. И везде это очень мило, по‑домашнему. Французы умеют по‑домашнему делать – много вина, сыра, много веселых хороших знакомств, хорошие люди, красивые женщины. В Нью‑Йорке, Bookexpo в Америке впечатляет имперской мощью. Она очень похожа на наши ярмарки. В силу ощущения огромной страны. И американцы очень эффективны. Если во Франции и опоздания бывают, все как‑то так томно, то в Америке все очень четко – за тобой вовремя приехала машина и т. д. Франкфурт не очень люблю, это скучный город. Он был разбомблен во Вторую мировую войну и весь – новодел, Люберцы напоминает. Сам город скучный, в нем гулять неинтересно. Нью‑Йорк прикольный, там есть корейский квартал смешной, там еда вкусная.
А наша ММКВЯ ближе к нью‑йоркцам?
Пожалуй, да. Наши ярмарки похожи на американские. Они такие, как бы сказать, бизнес‑лайк. У них больше делового контента, они не хотят с вами заигрывать, не хотят быть милыми, как, например, очень провинциальная мадридская ярмарка.
Кстати о деньгах. А с какого тиража автор в России уже может оставить все и жить только литературой?
С тиража? Ну, я думаю, тысяч пятьдесят, наверное, надо. Да, тысяч пятьдесят надо продать. И тогда это будет немного. Во всяком случае, я бы не прожил на литературные заработки. Все‑таки я зарабатываю основное содержание своей семьи в кино. Сценарная работа оплачивается лучше, чем писать романы. Романы в России – это все‑таки такое прекрасное приятное хобби.
А если 50 тысяч, как часто надо издавать новый роман?
Я думаю, раз в полтора года. Раз в год даже лучше. Но тогда вы неизбежно склоняетесь к жанру. Вы уходите из внежанрового пространства серьезной литературы, и тогда – новый стахановец такой. Пишете либо детективы, либо фантастику, фэнтези. Но там тоже очень высококонкурентный рынок. Пробиться не так просто.
Как про Пелевина, которого, как я понимаю, вы не очень любите…
Не то что не люблю, я равнодушен. Человек занимается чем‑то важным для него и большого отряда его поклонников. Я очень рад, что существуют эти люди, эта индустрия…
Пелевин, Сорокин явно вам не близки.
Не близки. Мне вообще постмодерн не близок в принципе. Он оставляет меня совершенно равнодушным.
А есть ощущение, что он уже давно закончился?
Не знаю. Поскольку он оставляет меня равнодушным, я не слежу за его судьбой. Кому‑то это нравилось. Я помню, мои студенты с огромным восторгом мне говорили: «Андрей Валерьевич, почитайте Пелевина». Я прочитал «Generation П», честно прочитал. Ну, такая книга. Много абсурда. Но это было уже все. Выдавать это за новое мне, историку литературы, который изучил это все еще при Беккете, в 50‑60‑е годы, ну… это не ново. И юмор этот не нов. Даниил Хармс был в конце концов еще до всякого Беккета и Ионеско. Я понимаю, что и реализм тоже был. Возражение приемлю. Но дело в том, что он отражает жизнь. А жизнь‑то, она всегда разная.
А вам самому как историку литературы не тяжело быть писателем? Начинаете что‑то писать или задумка, и мысль – а вот это уже было. Такое вам не мешает самому?
Этот груз присутствует. Конечно. Все‑таки я профессиональный литературовед. Но мне кажется, он как раз помогает не очень повторяться. То есть когда я свежак придумываю, я знаю: это свежак. И мое образование мне помогает это понять. Когда присылают рукописи, а начинающие авторы часто пишут мне, я читаю – поскольку Олег Павлов прочитал мою рукопись, я также в ответ читаю рукописи начинающих авторов. Для них‑то это откровение. Они говорят: «Смотри, как я круто придумал». Я говорю: «Да. Но так было, дружище».
Вы зря это сказали. У нас аудитория большая, все пишущие, вас сейчас завалят (улыбается). Так, постмодерн не близок, Сорокин, Пелевин не близки. А кто из наших современных авторов близок?
Дело в том, что я не очень много читаю. Даже совсем практически не читаю. Скажем так, я читал до тех пор, пока не перешел в фазу активного письма. Тогда мне было очень любопытно, интересно. Но когда вы переходите в фазу своего письма активного, то оптика меняется. Собственно говоря, вы уже строитель. Вы все время ищете, где кирпичик лежит, куда балочку поставим… И в этом смысле просто прийти и смотреть на чужое здание у тебя: а) нет времени, б) ты точно бы построил по‑другому, сто процентов. Я читаю. Мне говорят: «Вот, хороший роман». Я читаю главу и как литературовед я точно могу сказать, что хорошо, а что плохо. И я говорю: «Друзья, вот это у вас очень талантливый парень». И все, дальше я просто не читаю. Поставить диагноз я могу, да.
Вы как‑то в интервью сказали, цитируя Васильева, – ирония деструктивна.
Совершенно верно. Это он сказал.
Я тогда стал прикидывать. Может быть, Водолазкин вам может быть близок. Нет?
Я не читал его. Пока не читал. Мне очень понравилось из последнего прочтенного начало книги Марины Степновой «Женщины Лазаря». Блестящая экспозиция. Она точно держит слог. Она хороший, плотный писатель. Внегендерный. Нельзя сказать, что это женская проза. Это просто писатель и все. Думаю, что Водолазкин, наверное, тоже замечательный писатель, потому что о нем много говорят. Просто пока не доводилось.
Насколько важен язык для писателя? В одном интервью вы тоже приводили слова про Набокова, что он стал заложником собственного стиля.
Это сказал о нем Исаак Башевис-Зингер. Он сказал: «Набоков – жертва собственного стиля».
Меня всегда мучает этот вопрос: где грань? С одной стороны, понятно, что написано должно быть хорошо. Ну, потому что если плохо написано – это не литература. Но где та грань, что ты настолько уже хорошо пишешь, что становишься жертвой?
Если интерпретировать слова Исаака Башевис‑Зингера, замечательного писателя и нобелевского лауреата, о Набокове, то я бы сказал, что он имел в виду, что Набоков попался в итоге в ту ловушку, которую я избежал, когда перестал писать 2000 знаков в день. Я думаю, что Набоков делал 500 знаков в день. И он выдрючивался. Сидел и для каждого феномена искал метафору или эпитет. Сложный. Сложносочиненный. И все его творчество превращалось в игру – игру в эпитеты. Игра в бисер. Мы вот выложили, смотрите, как красиво у нас лежат бусинки. А вся картина нас уже не очень‑то интересует. В то время как Исаак Башевис‑Зингер имел в виду, что писатель все‑таки рассказывает историю. От которой человек либо заплачет, либо засмеется, либо подумает о своей жизни и подумает: все не так плохо. Я умаю, что Исаак Башевис‑Зингер имел в виду простую вещь: будь проще, и люди потянутся к вам.
Ну а если взять всю историю литературы, какие ваши любимые писатели? Кого бы вы назвали в первую очередь?
Очень много. Гомер, Сервантес, Шекспир, их же много. Ты читаешь и влюбляешься в этого. Фолкнер для меня очень большую роль играл. Естественно, Лев Толстой. Просто огромная часть моей жизни. Достоевский. Люди делятся на тех, кто любит Толстого и Достоевского. Я люблю обоих, легко читаю обоих. Восхищаюсь разницей между ними. Грущу от того, что Толстой отказался знакомиться с Федором Михайловичем. Прошел мимо него. Мне Игорь Волгин однажды рассказал эту историю. Достоевскому сказали, что Толстой согласен с ним познакомиться. Назначили встречу в каком‑то месте. Вечеринка, все гости в комнате, а Толстого все нет – ну, задерживается, граф. И Федор Михайлович все нервничал, нервничал, потом ушел в прихожую и сел. Рядом с пальто, с шубами. Тут входит Толстой. Увидел Достоевского, узнал (подчеркивает) и прошел дальше. Не знаю, почему. Может, думал, что потом представят. Или: почему он здесь сидит? Федор Михайлович посидел, посидел, встал, вышел и ушел. Встреча не состоялась. Вот я от этого грущу, например. Два титана, причем не русской ведь литературы – мировой (говорит особенно). И я грущу, что так получилось.
У Игоря Волгина есть теория, что прошлый век был веком Достоевского, а сейчас – век Толстого.
Это любопытно. Я не слышал это от него. Но я его очень уважаю, он очень умный человек, просто так‑то не скажет. Похоже на то, да. Хотя вот эта вихреобразность Достоевского – Бахтин ее определил как оргиастичность – вот эта оргиастичность есть все‑таки и в современных текстах. Я у некоторых ребят ее вижу. Такая неаккуратность в синтаксисе, торопливость, затакт, зашаг – еще, еще, я не успею рассказать все – из‑за этого получается громоздкая структура, полная страсти и огня. Я все‑таки иногда это вижу, это бывает. Хотя я сам тяготею к аполлонической гармонии Толстого. У меня Невельской сейчас написан в этой структуре. «Степные боги» я писал в таком гармоничном синтаксисе.
Кстати, в «Степных богах» это выдуманное село…
Разгуляевка.
Да. Есть в этом какой‑то привет от Фолкнера?
Естественно, да, Йокнапатофа, самогонщики, контрабандисты. Конечно. Сама эта деревенская густая жизнь, да, Фолкнер сильно повлиял на меня. В свое время на него влиял Достоевский. Был Достоевский, Фолкнер, потом это ко мне пришло. Связи генетические существуют очень крепкие.
Еще где‑то среди любимых авторов вы называли Хемингуэя.
Да, в юности я, как и все мы, зачитывался Хемингуэем. И до сих пор считаю «Старика и море» замечательным произведением. Другие романы – не знаю, может быть, спорно. Но «Старик и море» – это сила.
Вы это все читали в оригинале?
Угу.
Вам знание языка позволяет. Есть же хорошая шутка про то, что современную русскую литературу во многом определила Райт‑Ковалева. Которая всех переводила (смеются).
Английскую, да, американскую.
А Оскар Уайльд был выбран вами…
Он был выбран из‑за Васильева. Он на третьем или четвертом курсе принес нам, сказал: «Делайте диалоги». У него есть эстетические диалоги про то, что люди разучились врать. Художественно врать прекрасно. Там два героя сидят и все время говорят об искусстве. И мы делали такой спектакль. И когда я уже бросил театр, ушел и решил писать диссертацию, идти по академической стезе, то я своему научному руководителю сказал: «Я бы хотел писать про Оскара Уайльда. Я его репетировал полтора года, я просто знаю тексты хорошо» (улыбается).
Понятно. Ну а театральные подмостки, как говорят, кто почувствовал тот запах кулис, тот обязательно…
Тот нюхает его до сих пор. Нет, я не токсикоман в этом смысле оказался. Я от скотча отказаться не могу, а от театра – легко.
Как я уже говорил, многие наши зрители – сами люди пишущие, публикующие свои произведения на Проза.ру, на Стихи.ру. Какой можете дать совет, установку людям, которые пишут и хотят писать?
Знаете, почему очень трудно давать советы? Ты же даешь совет в какую‑то голову, не в стену. А голова, в отличие от стены, очень личностно заточена, индивидуальна. Соответственно, сколько голов, столько и личностей. То, что ты скажешь, будет воспринято в зависимости от индивидуального характера. Поэтому я с советами не очень. Я бы только сказал, я это точно знаю, и это всем подойдет: бояться не надо. Надо пробовать. Начинающим авторам я бы советовал не относиться сакрально к своему тексту, легко от него отказываться и его переделывать. Когда автор научиться переписывать свой текст три‑четыре раза, он становится писателем.
Целиком весь текст? Или фрагменты?
Можно даже и весь. Можно вообще все выбросить и написать заново. Хемингуэй в свое время, я не знаю, правда это или байка, приехав в Париж, утратил чемодан с рукописями, который привез из Америки. Там было много рассказов, набросков и т. д. У него просто на вокзале украли чемодан. Он заперся в гостинице и все восстановил. Заново написал то, что было утрачено. Я думаю, в этот момент родился писатель.
У Платонова, кажется, тоже была такая история, когда у него украли чемодан с рукописями…
И о вашем романе «Роза ветров» хочу немного поговорить. Полтора года работы, полгода подготовительных. Что для вас в этом романе главное? Почему именно эта тема была выбрана?
Я очень давно собирался писать этот роман. Лет 15, даже 20, назад, еще живя в Якутске, я прочитал в газете исторический очерк. Что был такой генерал‑лейтенант Невельской, который присоединил часть Дальнего Востока к Российской империи. Эта история постепенно приходила, накапливалась. А потом выяснилось, лично для меня выяснилось, что он открыл там Императорскую гавань. Сейчас она называется Советская гавань. Там база наших подводных лодок. А у меня отец там четыре года служил на подводной лодке. Главный старшина Тихоокеанского флота. И начались какие‑то внутренние, семейные соединения, что вот, оказывается, эти места Невельской открывал в 40‑50‑е годы XIX века. А у меня там отец служил. Для меня была очень важной привязка к моей личной истории. Полтора года назад я начал писать этот роман. И пока я делал исследование, я вдруг понял одну очень важную для себя вещь, почему я, собственно, и взялся за него, уже понял, что пишу. Дело в том, что эта эпоха, с середины XIX века, – время, когда Россия собиралась. Это было еще до страшных катаклизмов, после Александра III. Когда Николай II пришел, там уже начались проблемы: революция 1905 года, действия марксистских кружков в 90‑е годы, Ленин уже начинает свою деятельность. А в 50‑е годы ничего нет. Достоевский об этом говорит: «Это были идеалисты». Помните, он пишет о людях 40‑х годов в начале романа «Бесы». А я начал думать, почему он называл их идеалистами? А потом посмотрел – а все позитивно было. Вообще никаких практически революционных движений. Петрашевцы там чуть‑чуть, но это – ничего. И, главное, в этот момент страна собирается, она прибавляется. К ней Кавказ прибавляется, Анапа, Сочи, Черноморская линия, Дальний Восток, мы очень активно ведем политику на Южном направлении, южнее Оренбурга. Страна на подъеме. И это ощущение силы меня захватило. Я начал писать роман об этом. Такое, абсолютно не кризисное состояние умов этих молодых офицеров, дворян, которые отправляются в дали дальние, чтобы поднять там флаг России. Меня это впечатлило.
Причем это все молодые люди были. Только Невельскому убыло 35. А под его командованием на транспорте «Байкал» шли мичман и лейтенанты, которым было 21‑25 лет – мальчишки. И взяли на себя такую огромную ответственность прийти на эти территории, которые на тот момент не принадлежали никому, по Нерчинскому договору 1689 года Приамурье оставалось неразделенной территорией между Российской империей и китайской империей Цин. Земли ничьи. И прийти, начать там исследование – это было смело и политически, и личностно. Все прекрасно знали, что могут погибнуть. В это время активируются британские спецслужбы, южнее этих мест только что закончилась война британской короны с Китаем. Они просто расколотили Китай, в результате чего Гонконг отошел Англии почти до 2000 года. И, следовательно, Британия смотрит на север – надо идти выше. Сахалин рядом. Еще бы чуть‑чуть – и все эти места, где сейчас Владивосток, Благовещенск, Хабаровск, были бы британскими территориями. И то, что так не стало, что мы вышли к Тихому океану и создали предпосылки для создания Тихоокеанского военного флота, ВМФ, где служил мой отец в итоге в 60‑х годах прошлого века, заслуга всего горстки офицеров. Мы смогли выйти к Тихому океану, доказать, что Амур судоходен в своем устье, следовательно, логистика упрощалась, не надо ходить через всю планету в Петропавловск и Русскую Америку. А можно просто из Забайкалья сплавиться на баржах и выйти в море, и боевые наши корабли могут зайти в Амур, если что, и спрятаться от преследования англо‑французской эскадры, что и произошло потом, во время Крымской войны. Англо‑французская эскадра напала на Петропавловск‑Камчатский и не смогла победить наших, потому что наши ушли в Амур, в открытое Невельским устье Амура. Понимаете? А те не знали про это. А у них флота огромные – английский, французский, американский. А у нас ничего нет. Нам нужно было немедленно строить там базу венно‑морского флота. И вот в результате действий Невельского, которые я описал в романе «Роза ветров», мы пришли в Приамурье.
Вообще получается, что у вас каждый роман очень сильно не похож на предыдущий.
Да. Это я делаю концептуально. Это мой принцип. Я его не придумал, а позаимствовал у Стэнли Кубрика. Он хвастливо заявлял, я за ним не буду повторять его мысль, но скажу, как он говорил: я прихожу в жанр и закрываю его. Триллер? – пожалуйста, «Сияние». Военная драма? – пожалуйста, «Цельнометаллическая оболочка» (говорит по‑английски). Фантастика? – пожалуйста, «Одиссея 2001 года». Он говорил: «Я делаю лучшее в этом жанре». Я, конечно, ни в коем случае не претендую на слова Стэнли Кубрика, считаю, что и он ошибался на свой счет, все‑таки много было хорошей фантастики и без него. Но мне понравилась его идея менять поляну. Я такой человек, что мне нужен все время новый берег, новый горизонт. Я не могу, как Акунин, одну тему исследовать, мне просто станет скучно. Я очень быстро понимаю, как все устроено, и второй раз об этом я говорить не буду. Дальше надо следующее мероприятие делать.
Меня в свое время, еще мальчишкой, поразили слова Вахтангова, что каждый спектакль должен быть новый спектакль.
А вот этого я не знал.
Да, он это любил говорить и так и пытался работать. А не получается тогда так, что человек прочитал один ваш роман, очень полюбил, прочитал следующий – и разочаровался?
Совершенно верно. Я, Евгений, часто получаю такие отзывы. И комментарии читаю, типа ну была же «Жажда», ну зачем он написал «Рахиль». Зачем этот профессор‑полукровка, еврей, какой‑то скучный интеллектуальный бред, профессор литературы говорит о Фицджеральде. Но мне хотелось написать интеллектуальный роман, роман идей, имею же право. Я написал «Рахиль», получил даже за него ряд премий, номинирован он был во Франции на премию Медичи. То есть неплохой, видимо, роман. Но он не «Жажда» и не «Степные боги».
«Степные боги» – понятно, казацкая станица забайкальская, самогонщики, контрабанда. Это деревенский роман. И я абсолютно уверен, что человеку, который любит «Степные боги», «Рахиль» не понравится. Но все эти миры живут во мне. Я разный. Вот в чем штука. Я детство провел в деревне, и для меня это важно, забайкальская деревня, козы, которые соль лижут, я их таскал там. У меня в ушах стоит этот легкий матерок забайкальский, я знаю их говор, я люблю этих бабушек, их песни. Мне это нравится. Но вместе с этим я был профессор литературы, университетский совершенно человек, мне сны снятся не на моем языке, во сне я говорю на английском, читаю Фолкнера на английском. Его американцы не все читают, говорят, слишком сложно. А мне нормально, мне нравится. Ты же разный. И поэтому здесь – «Рахиль», здесь – «Степные боги», здесь – Невельской. Невельской по одной причине: не только мой отец служил, но и я поступал в военно-морское училище, была мечта всю жизнь быть морским офицером. Не взяли по здоровью, но искренне поехал поступать. Сейчас бы уже командовал каким‑нибудь кораблем боевым. И это тоже часть меня. Каждый раз просто смотришь, какой я сегодня.
Мне очень импонирует такой подход. Чаще люди, нашедшие успех, этот успех дальше развивают и, к сожалению, все хуже и хуже.
А тогда же это будет успех не твой, а успех конкретного текста. Вернее, конкретной темы. Это как человек занимает какую‑то должность. Например, он ректор такого‑то университета. Впереди будет все‑таки всегда идти, что он ректор. Не Александр Семенович Шестопалов, а ректор, это важнее. И для него самого важнее. А вот когда начнут понимать, что то, что ты Александр Семенович Шестопалов – это круче, чем то, что ты ректор. Дружище, это сделать гораздо сложнее. Так же, как все знают «Над пропастью во ржи», а Сэлинджер особо никому не интересен. Потому что больше нет текстов. А надо все‑таки чтобы ты был сам по себе. Чтобы это не был успех одного текста. Вот я про что.
А у вас есть своя версия затворничества Сэлинджера?
Есть, конечно.
Поделитесь?
Кончился талант. У него это получилось случайно. Ему пришло отчетливое вдохновение этого мира, он его понял, уловил биение пульса. Но он не мог повторить, потому что не знал, как это сделано. Такое бывает. Но просто ему так повезло, что он уловил настолько гениально, на сто процентов слился с персонажем и сумел это создать, и мы, когда читаем, убеждаемся: да, это правда. Но вторую вещь… Как Толстой, который пишет сначала боевые записки, вот эти «Севастопольские рассказы», потом другие вещи, а потом вдруг «Анна Каренина». И мы видим – человек развивался. У него развивалось все, не только синтаксический аппарат, но и душа, мировоззрение, взгляд на жизнь. И мы говорим тогда, мы разговариваем не только с автором этого конкретного произведения, а именно со Львом Николаевичем. И он нам становится более интересен. Сэлинджер остался автором одной вещи, ну, он не Толстой.
Но у него хватило мужества это понять.
И не писать больше. Причем я‑то думаю, Евгений, что наверняка он писал. Рассказы есть, да, но они не такие сильные.
Есть же какие‑то слухи, что что‑то найдено после его смерти.
А, найдено? Я просто как автор предполагаю, что он бы не остановился, а все равно что‑то писал. Но отдавал себе отчет, что это показывать не надо.
Ну и нужно отдать должное какой‑то американской структуре, что человек, написав одну книгу, мог потом жить всю жизнь.
Ну потому что продажи по всему миру хорошие. Я ведь думаю, что у него за миллион тираж, и даже не за один миллион. Учитывая еще всякие китайские, бразильские, русские, французские, немецкие переводы, отовсюду же шла копеечка. Точно ему на жизнь хватало.
Мог себе позволить затворничество.
Легко.
Кстати, сейчас, пока слушал про «Розу ветров», вспомнил, что в «Парадайз фаунд» героиня говорит про «Дети капитана Гранта», и вообще, эта морская тема. Какие книги вы в детстве читали?
Ну вот эти и читал. Не дочитал «Дети капитана Гранта», как героиня моего рассказа, по которому Соловьев снял фильм. Этот монолог вошел в фильм, она так и говорит: «Я так и не дочитала, не знаю». Ну потому что была оторвана часть книги. Жюля Верна читал много, Стивенсона читал, разумеется, если говорить о подростковом возрасте. Советскую литературу много читал. Каверин «Два капитана». Это же у него книга начинается с утонувшего почтальона? По‑моему, у него. Они находят труп полусгнивший в воде. На нем сумка с письмами. И там они находят письма некого полярника Татаринова, который пишет, застряв где‑то в экспедиции: «Помогите, я тут застрял». И мальчик Саня читает и говорит: «Надо искать его». Я до сих пор считаю, что это блестящая экспозиция. У тебя триллер просто: весна вскрылась – труп приплыл… Ничего себе, мальчишеская проза. Жесткач!
Кстати, отличная эта героиня, и в кино это очень хорошо легло – короткий монолог, но за ним много стоит.